Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Глава 28. ПОСЛЕДНЯЯ ГАВАНЬ




Когда я рассказывала о том, как Даниил вернулся с фронта, и мы стали жить вместе, то пыталась передать, что же такое счастье. Двадцать три месяца после освобождения мы скитались по чужим домам. Свою комнату, 15-метровую, в двухкомнатной коммуналке нам дали за 40 дней до смерти Даниила.

Пока нас не было, мои родители переехали в Подсосенский переулок, где целый этаж бывшего купеческого особняка был превращен в чудовищную коммунальную квартиру. Родители занимали когда-то предназначавшийся для карточной игры зал с великолепными росписями на потолке: там были изображены карты с драконами. Мама отгородила часть комнаты у двери, и получилась передняя с кухней и чуланчиком. Комната была большая, но одна.

Начались наши с Даниилом скитания. Мы жили у мамы, у давних друзей Даниила — художника Глеба Смирнова и его жены Любови Федоровны в Перловке, снимали за безумные для нас деньги квартирку в Ащеуловом переулке. Потом уехали в Копаново на Оку. Жили и в Малеевке в Доме творчества писателей, и под Переславлем в деревне Виськово, и на Кавказе в Горячем Ключе… И все произведения Даниила были написаны умирающим нищим человеком, скитающимся по чужим домам.

Первый год денег у нас не было совсем. Нам помогали мои родители, а кроме того, собирали деньги друзья Даниила по гимназии. Кто-нибудь из них приходил и клал конверт на стол, мы даже не знали, от кого. Знаю, что в этом участвовала Галя Русакова, думаю, что Боковы, помогал и математик Андрей Колмогоров, тоже учившийся в Репмановской гимназии.

Такой была наша жизнь. У нас не было ничего. Как мы были одеты — не помню. На какие-то деньги мы купили пишущую машинку, сначала плохую, а потом, через год, когда Даниилу все же заплатили деньги за книжечку рассказов Леонида Андреева, купили другую, на которой и напечатаны его произведения. И я потом, после смерти Даниила, печатала на ней, пока не ослепла.

Несмотря ни на что, эти двадцать три месяца были временем огромного счастья. Как когда-то мы жили в пространстве романа «Странники ночи», так теперь оказались в совершенно ином, пограничном с нашим, мире. Даниил работал по тюремным черновикам над книгами «Русские боги» и «Роза Мира», и в этом мы жили. Все внешнее, то, что было за окном, едва касалось нас, смыслом и содержанием нашей жизни, всем на свете, было творчество Даниила.

Какими еще словами могу я передать, что это такое — счастье жить с умирающим любимым человеком, когда все его силы отданы творчеству, а я всем, чем могу, должна помогать. Как объяснить, что ради этого и стоит прожить жизнь.

Мы знали, чувствовали, что всю жизнь провели вместе ради того, что он делает. Эта жизнь шла как бы в двух планах, но реальнее — там, где расцветала «Роза Мира», где звучали стихи Даниила. А снаружи, о стены этих чужих домов, билась какая-то другая жизнь, но воспринималась она как нечто иллюзорное.

Иногда думают, что мы сразу стали друг другу рассказывать: Даниил — про тюрьму, я — про лагерь, а этого не было. Мы ничего друг другу не рассказывали. Какие-то отдельные моменты, детали, больше всего душевные, только нам важные и понятные. Об этом параллельно прожитом десятилетии нам друг другу ничего не надо было рассказывать.

С возвращением Даниила моя жизнь стала полностью подчинена ему. Не было больше ни подруг, ни встреч. Я почти не отвечала на письма, тем более что Даниил требовал, чтобы я уничтожала все письма, которые мы получаем. Он говорил: «Если заберут еще раз, не хочу, чтобы хоть один человек попал с нами. Ты понимаешь, что одно письмо от твоей подруги может стоить ей второго срока?! Все жги! Все уничтожай! Нам никто не пишет. С нами никто не связан. Вот кто-то заходит из москвичей, приносит картошку, деньги — и все».

Как потом оказалось, Даниил был прав. Недолгое время, пока мы жили в Ащеуловом переулке, и он мог еще ходить, у нас бывала Аллочка, милая молодая девушка (племянница сокамерника Даниила, того дяди Саши, о котором я писала), жившая неподалеку. Поздними вечерами она выводила Даниила на прогулки. В темноте он мог гулять босиком. Аллочку начали вызывать в ГБ с расспросами о нас. Она тогда ничего нам не сказала, просто потихоньку отошла, перестала у нас бывать и рассказала мне об этом много лет спустя.

Даниил требовал, чтобы я никому не говорила о том, что он пишет, особенно о «Розе Мира». Мне надо было неотступно находиться рядом с ним, потому что почти ни дня не обходилось без сердечного приступа. Это — результат перенесенного в тюрьме инфаркта. Сидеть Даниил не мог, работал полулежа. Вот так он и писал — от приступа до приступа.

Я пыталась найти работу, но ничего не выходило. Я и сама была тяжело больна. У меня обнаружили безнадежную форму рака — меланому. Я к ней отнеслась, как к досадной помехе: «Еще чего придумали!» После операции в поликлинике ЦКУБУ встала и вышла в коридор, где ждали зеленые от страха папа и Даниил. Потом меня облучали, образовалась лучевая язва, была плохая кровь.

Аллочка, про которую я только что говорила, много для нас делала, даже попыталась помочь с пропиской. Это была проблема — Даниил не имел еще реабилитации (он получил ее 11 июля 1957 года). С Аллочкой мы поехали весной 57-го в ее родную деревню. Оттуда родом была ее мать, и там еще жили тетя и другие родственники. Одно название этой деревни звучит так, что хочется туда поехать, — Вишенки. Это за Серпуховым, по ту сторону реки.

Мы приехали на станцию, пошли по направлению к деревне и сели на пригорке. Аллочка шутя надела на Даниила венок из каких-то больших листьев, и мы очень веселились, потому что в этом венке, похожем на лавровый, в профиль он и вправду походил на Данте. Потом мы вдвоем остались на пригорке, а Аллочка пошла к тете спросить, можно ли прийти бывшим заключенным, из которых один еще не реабилитирован. Тетя возмутилась:

— Да ты что! О чем ты спрашиваешь? Веди сейчас же.

Нас приняли, угостили, мы там даже переночевали.

Потом попробовали Даниила прописать, но из этого ничего не получилось — слишком близко к Москве.

Тогда мы поехали в Торжок. Там на авиационном заводе работал Витя Кемниц, муж Анечки и друг Жени Белоусова. Я о них уже говорила. Кемницы тоже отсидели по нашему делу. Витя после освобождения остался в Торжке, не захотел ехать в Москву. К нему туда приехала жена, освободившаяся из Караганды, а потом ее подруга Верочка Литковская, дивный человек. Так они и жили втроем в двухкомнатной квартирке. Там нам, наконец, удалось Даниила прописать. В Торжке было немало бывших заключенных, это уже не так близко к Москве.

С Торжком связан один забавный, как мне кажется, эпизод. Даниил читал там «Рух». Слушали Верочка, Кемницы и кто-то из их торжковских друзей. Даниил вообще читал свои стихи хорошо, но в тот раз — поразительно хорошо.

Я его потом спросила:

— В чем было дело? Ты читал настолько хорошо, что надо запомнить почему, чтобы ты всегда так читал.

А он, смеясь, ответил:

— Понимаешь, я чувствовал, что один из слушателей сопротивляется изо всех сил, не хочет слушать, принимать, и у меня появилось чувство, что я должен его перебороть. Потому так и читал.

Тут уже я засмеялась и сказала:

— Ну, хорошо же, хорошо. Я тебе обеспечу эту ситуацию.

А дальше много раз повторялось одно и то же. Даниил никогда не читал в больших компаниях. Обычно собирались три-четыре человека. Я тихонько сидела в уголке и вязала — Даниил любил, чтобы я так его слушала. Вот он читает, хорошо читает, все слушают, я вяжу, потом ощущаю какой-то сбой, дрогнувший от волнения голос. Значит, Даниил разволновался, расслабился, как теперь принято говорить, и поэтому хуже читает. Тогда я откладывала вязание, начинала очень внимательно смотреть на него и грубо про себя ругаться. Почему грубо? Самым главным были не слова, а вот это сопротивление. Было примерно так: «Ну, разнюнился, расслабился, тоже мне мужчина, поэт! Ты что, не можешь читать как надо? Кому нужно твое волнение и твои слезы?! Что за безобразие!» Через некоторое время Даниил бросал взгляд на меня и едва заметно кивал. Никто этого не замечал, я принималась опять спокойно вязать, а он очень хорошо читал дальше. Как ни смешно, это повторялось много раз, стало нашим приемом. Потом мы смеялись и, в общем-то, не могли понять, как это получается, но получалось. Единственная вещь, которую он так никогда и не мог читать от волнения сам — «Навна». Эту поэму читала я.

К лету 1957 года Даниила еще не реабилитировали. Была только справка об освобождении и прописка в Торжке. А тут — фестиваль! Во время фестиваля «чистили» не только Москву, но и Московскую область. Например, мою лагерную приятельницу выселили аж из Малоярославца куда-то под Владимир. Что было делать? Папа согласился прописать Даниила, но нам надо было лично ехать на место прописки в Торжок, выписываться, потом возвращаться в Москву, оформлять прописку. Мы с Даниилом пошли в какой-то кабинет на Лубянку, и я сказала: «Ну вы посмотрите на него: я его до Торжка не довезу, не говоря уж об обратной дороге!» Начальник разрешил мне самой оформить документы.

Но все равно в преддверии фестиваля можно было ожидать проверку за проверкой, и мы уехали в чудесную деревню Копаново на Оке, уплыли прямо из Москвы на большом теплоходе.

В Копанове я сняла комнату в избушке, и там однажды стала свидетельницей одного из особых состояний Даниила. Те состояния, благодаря которым была написана «Роза Мира», кончились, потому что после инфаркта Даниил не мог спать без снотворного, а снотворное их исключает. И вот — утро. Я встала, делала что-то по хозяйству. Даниил медленно просыпался: это был тот миг, когда нет ни сна, ни бодрствования. И вдруг я увидела его удивительно светлое счастливое лицо. Он проснулся и сказал:

— Ты знаешь — услышал! Ну как же я раньше не понял: Звента-Свентана.

В «Розе Мира» она называлась «Она», «Та, которую мы ждем», «Та, которая придет». Имени не было. А тут он ясно услышал: Звента-Свентана. Светлейшая из светлых. Святейшая из святых!

Во время фестиваля, из Женевы, впервые в Москву приехали старший брат Даниила Вадим, его жена Оля и сын Саша. Приятели Даниила написали нам, что Вадим в Москве. А я не могла привезти туда Даню: он заболел воспалением легких. И тогда Вадим совершил фантастический поступок: он примчался к нам в Копаново, хотя не имел на это права, тогда ведь были очень строгие правила для приезжающих из-за рубежа, а Вадим работал в ООН.

Мы получили телеграмму, что в такой-то день Вадим прибудет, и я пошла встречать человека, которого никогда не видела. Добираться нужно было поездом до железнодорожной станции, кажется, Шилово, там садиться или на большой теплоход, или на «ракету». На чем приедет Вадим, было неизвестно. На пристань Копаново «ракета» и теплоход прибывали почти одновременно.

Поздний вечер. Совсем темно. Первой пришла «ракета», причал для нее находился совсем близко от пристани теплоходов. Я побежала туда, просмотрела всех, кто выходил, — Вадима не было. Тогда я успела перебежать к большой пристани к прибытию теплохода. И вот теплоход подходит, качается, еще только пристает. Я, наклонившись, всматриваюсь вниз, откуда будут подниматься пассажиры, и кричу: «Дима! Дима!» Узнала я его моментально. Он был абсолютно не похож ни на кого из окружающих. Вадим вышел, мы обнялись, сразу перейдя на «ты», и пошли к Даниилу. Братья говорили только о себе, о семье, о поэзии. Много позже, уже в 1987 году, я узнала, что Вадим всю жизнь был масоном. Ни Даниил, ни я об этом не подозревали. Даниил масоном никогда не был и по всему своему складу быть им не мог. Был одиночкой, поэтом.

Сходство братьев по первому впечатлению было поразительным. Однажды мы с Вадимом гуляли по лесу, собирали грибы. К нему подошел кто-то из деревенских, пожал руку и сказал, принимая его за Даниила: «Как я рад, что Вы выздоравливаете!» Вадим пробыл у нас дня два и так же мгновенно исчез, как и появился.

Вскоре и мы отправились в Москву теплоходом. Я пошла за билетами, но их не было. А нас уже знала вся деревня, вся пристань. И мне сказали: «Приходите завтра, будет теплоход „Григорий Пирогов“, там, среди пассажиров, — Александр Пирогов, брат Григория, известный певец Большого театра. Мы вас пропустим без билетов. Подойдете к Пирогову и попросите его помочь».

Вечер. Тьма и дождь. Кто-то помогает мне нести вещи. Я веду Даниила, которому плохо. К пристани надо спускаться вниз по косогору. И прямо посередине этого спуска в темноте под проливным дождем Даниил начинает падать мне на руки, как это бывало, когда он терял сознание от сердечного приступа. Я кричу в темноту: «Помогите! Помогите!» И сразу из этой темноты буквально со всех концов бегут люди, подхватывают Даниила, и каким-то образом переправляют нас на теплоход, который тут же отчалил. Я оставляю Даниила, едва пришедшего в себя, внизу, где-то на полу, и иду разыскивать Пирогова. Подхожу к нему и рассказываю: «Я — жена Даниила Леонидовича Андреева, сына Леонида Андреева. Он только что из тюрьмы, я из лагеря. Он очень тяжело болен. Нам надо вернуться в Москву, но у нас нет билетов». И сейчас же Пирогов дал распоряжение. Кажется, нас поселили в каюте медсестры, которую куда-то перевели. И так мы добрались до Москвы. Кстати, «органы», хотя и с опозданием, «унюхали», что Вадим был в Копанове. Я потом узнала об этом от Джоньки, моей лагерной дочки. Она приехала к нам в Копаново, а уезжала позже нас, поэтому все дальнейшее происходило при ней. К нашей чудной хозяйке тете Лизе явились сотрудники ГБ и стали расспрашивать:

— У тебя жили москвичи?

— Жили.

— А к ним приезжал кто-нибудь?

— Да, приезжал кто-сь.

— А кто?

— А я не знаю.

— Ну как не знаешь? Ну как фамилия тех, кто у тебя жил? И кто к ним приезжал?

— Да ня знаю я никаких фамилий. Хороши люди жили, хорош человек приехал, нямножко побыл, уехал, они тоже уехали. А я ня знаю куда. И фамилий ня знаю.

Вот так они «с носом» и ушли.

А в Москве у нас опять началась жизнь по чужим домам с периодическими попаданиями Даниила в больницу, в Институт имени Вишневского. Такой была зима 1957/58 года. Мы снова жили в Ащеуловом переулке в маленьком домике — его нет больше. Снимали в нем крохотную квартирку: малюсенькую комнатку и такую же кухню с газовым отоплением. В эту кухню кое-как была втиснута ванна. Все было крошечное и удивительно уютное. У меня сохранились очень хорошие воспоминания об этом домике.

А вот смешной случай, но очень характеризующий Даниила. Квартиры с ванной в то время в Москве встречались не часто. Еще только начинали строить дома с горячей водой, и люди обычно ходили в баню, но мы не могли — оба были больны. Поэтому ванна оказалась для нас такой радостью. Я как-то рассказала Даниилу, что очень долго играла в куклы, вообще в игрушки. На Петровке, где мы жили с мамой и папой, была ванная комната с дровяной колонкой, и между семьями распределялись дни недели для мытья и стирки. Нашим днем был четверг.

Я очень любила, залезая в ванну, брать с собой целлулоидных уток, чтобы они плавали вокруг меня. Все это я со смехом рассказала Даниилу. Он еще мог выходить тогда ненадолго. И вот он вышел, вернулся обратно довольно скоро, веселый и с загадочным видом. Он принес мне в подарок трех целлулоидных уток, чтобы я на пятом десятке, больная женщина, прошедшая тюрьмы и лагеря, могла залезть в ванну с игрушками. Я храню этих уток и сейчас.

Той же зимой мы жили в Малеевке, в Доме творчества писателей. Конечно, нас разглядывали: сын Леонида Андреева!.. Вышел из тюрьмы… И все с изумлением смотрели, как я бегала зимой на этюды. Почти десять лет я прожила без живописи и теперь не могла остановиться. С нами вместе жил в Малеевке кто-то из Кукрыниксов, и он мне сказал: «Видно, до чего же вы по живописи изголодались!»

С Малеевкой связано несколько забавных эпизодов.

Даниил там читал свою поэму «Рух». На чтение к нам в комнату пришло человека четыре, из которых я помню только чью-то жену, тоже писательницу. Кто-то из них очень смешно отреагировал:

— Позвольте, это что… монархическая вещь? Даниил ответил:

— Нет, это русская вещь.

Неожиданный переполох в писательской среде вызвало Данино хождение босиком. Он очень любил ходить босиком по снегу. Даже в тюрьме ему это разрешали. В Малеевке в те дни, когда Даниил чувствовал себя лучше, мы уходили подальше в лес, чтобы никто не видел, как он разувается.

Однажды в конце прогулки, когда Даниил уже обулся, недалеко от малеевского дома, выяснилось, что мы что-то потеряли. Я вернулась в лес, потом той же дорогой пошла обратно и вижу: стоит группа писателей, человек шесть, носами вниз: что-то разглядывают. Что же? Следы босых ног на снегу! Совершенно обмерев, прохожу мимо, а они серьезно рассуждают.

— В чем дело? Кто мог ходить по снегу босиком? Наконец один из них догадывается:

— Знаете что? Кто-то пишет о войне, о гитлеровских пытках, о том, как водили на казнь босиком. Он хотел это прочувствовать сам, разулся и прошел!

Тут бы мне остановиться и сказать, что это был счастливый, недавно освободившийся из тюрьмы человек, для которого нет большего наслаждения, чем ходить босиком по снегу… А я вместо этого застеснялась и ушла.

Даниил очень много курил. Бросить ему никак не удавалось. Он мне рассказывал, как однажды, твердо решив покончить с курением, уехал в Трубчевск — не просто в город, а в глушь, в домик лесника, — не взяв с собой курева. Он решил, что так отвыкнет, но измучился и не написал ни строчки. А когда, возвращаясь, наконец попал на полустанок, с которого надо было садиться в московский поезд, первое, что сделал, — купил папиросы и закурил.

Когда Даниил вышел из тюрьмы, мой папа, прекрасный врач и физиолог, сказал:

— Даня, только не вздумайте бросать курить, вам нельзя. И не слушайте никого. У вас весь организм уже настроен на курение, и этой дополнительной ломки вы не переживете. Старайтесь курить по возможности реже, насколько хватит терпения. Никогда не докуривайте, если можете, курите полсигареты.

Даниил так и делал. Во время войны он привык курить махорку. Говорил, что никакие папиросы не идут с ней в сравнение. Его фронтовые друзья, бывавшие у нас проездом, приходили в восторг, когда узнавали, что жена Андреева разрешает курить в доме и спокойно переносит махорку.

Однако курить махорку в Доме творчества писателей было немыслимо. Что делать? В то время продавались пустые гильзы. Я их покупала, а Даниил набивал махоркой и складывал в коробку от дорогих папирос. И вот мы сидим в холле вдвоем. Даниил курит махорочную «папиросу». Мимо проходят какие-то писательские дамы, и я слышу, как одна говорит другой: «Какой прекрасный табак!»

В 1958 году стали издавать Леонида Андреева. Право наследования давно кончилось, но мы через Союз писателей выхлопотали Даниилу персональную пенсию и гонорар за книжечку рассказов отца. Очень многое делала для нас Шурочка, первая Данина жена. А по инстанциям ходила я.

Мы получили деньги весной 58-го года, сорок тысяч. Их хватило на последний год жизни Даниила. Теперь можно было обвенчаться. И мы купили, наконец, самые дешевые, тоненькие кольца. Нас венчал протоиерей Николай Голубцов, замечательный священник. Он служил в храме Ризоположения, изумительной церкви XVII века в Выставочном переулке.

Когда венчаются молодые, только вступая в брак, они просят у Бога благословения и помощи на предстоящем общем пути. Когда же венчаются люди, уже прошедшие по этому пути вместе много лет, они просят у Бога утверждения того, что пройдено и благословения на его достойное земное окончание. У нас с Даниилом было еще сложнее. Через какое-то время после свадьбы он сказал мне: если перед аналоем стоят двое, один из которых уже обречен, это имеет совсем особый смысл. Я понимаю это так. Оставшись на земле после его ухода, я беру на себя расплату за многое в его юности. Но главное — то, что осталось в моих руках: его творчество. Мой долг — хранить, беречь и, вот уж чего я не ждала, — принести его людям: издавать все Даниилом написанное и читать его стихи.

Мы предстали пред Господом для венчания, уже пережив все: и десять лет дружбы, и войну, и тюрьму, десятилетнюю разлуку, встречу после разлуки, осознанное единомыслие, потому что я всегда была рядом и понимала, с кем я рядом. Поэтому наше венчание было настоящей клятвой перед Богом.

А потом мы отправились в то самое свадебное путешествие теплоходом, с которого начинается эта книга.

Вернувшись летом, мы уехали в деревню Виськово. Это недалеко от Плещеева озера, на котором стоит Переславль-Залесский. Там находится монастырь Даниила Переславского, в честь которого и был крещен Даниил. Мы всегда были легки на подъем. Даниил даже тогда очень любил ходить и мог еще одолеть расстояние километра в два. Однажды мы пошли к тому монастырю. Он был занят воинской частью. На нас очень строго и неприязненно смотрели вахтенные в воротах. Разумеется, о том, чтобы попасть внутрь, не могло быть и речи. В воротах мы увидели только остатки облупленных фресок и часть лика, смотревшего на нас удивительными глазами.

В деревне не было электричества, притом совсем недалеко от Москвы. И это при «полной электрификации всей страны». По вечерам зажигали керосиновые лампы, и готовила я чаще всего на керосинке. В одно из пребываний Даниила в больнице медсестра сказала мне: «Если вы при таких сердечных приступах, которыми он страдает, будете вызывать неотложку и рассчитывать на ее помощь, вы потеряете мужа через неделю. Давайте-ка, я вас научу делать уколы. Если сами будете колоть, как только ему становится плохо, сколько-то он еще проживет».

Она учила меня делать уколы в подушку. И вот, когда мы попали в Виськово, мне пришлось сделать мой самый первый укол. Даниил сказал:

— Листик, мне плохо, нужен укол.

Я вскипятила на керосинке шприц и иголку, набрала лекарство, как мне показывали, протерла руку спиртом и уколола первый раз в жизни живого человека и еще какого — любимого. Уколола, громко заплакала и выдернула иголку. Было очень страшно. А Даниил меня успокаивал:

— Ну, чего ты испугалась? Делай укол спокойно, все правильно.

Так я, всхлипывая, сделала первый укол. Потом я колола еще много, иногда по два раза в день. Действовала, как профессиональная медсестра, и, если все-таки случалось так, что колола сестра, а не я, Даниил смеясь говорил:

— Ты делаешь лучше, совсем не больно.

Листик было мое прозвище. Оно осталось во всех письмах. (А Даниил был Зайка.) Подразумевался ивовый листик, зеленый и узкий. Не только потому, что Даня любил иву, но и потому, что я, особенно после войны, была узенькой и бледно-зеленого цвета.

В Виськове Даниил временами чувствовал себя неплохо. Гуляя как-то в ближнем лесу, мы встретили дикую горлинку на дороге. Там в оврагах были удивительные иван-чай и летняя медуница. Цветы стояли выше нас ростом. Господи! Как Даниил радовался! Как он всем этим цветам радовался! А я, конечно, несмотря ни на что, не могла оторваться от этюдника.

Тем же летом я получила от Союза художников на осенние месяцы путевку на двоих в Горячий Ключ. Это — место в 70 км к югу от Краснодара. До Краснодара мы ехали поездом, потому что мне сказали, что самолетом Даниилу нельзя. Дальше добирались машиной до Дома творчества. Выяснилось, что внизу Даниил находиться не мог, так как там был тот самый горячий ключ — источник, от испарений которого ему становилось плохо.

Я сняла домик на горе, перевезла туда Даниила, и мы прожили там два месяца. Он не спускался, почти уже не мог ходить; если было нужно, спускалась я. За едой в столовую ходила наша хозяйка, и за это мы половину отдавали ей. Стояла изумительная золотая осень — последняя осень в жизни Даниила. Там в «золотом осеннем саду» он закончил «Розу Мира».

Я все время бегала на этюды, а Даниил надо мной подшучивал; «Это отговорка, что ты пишешь этюды. Просто это твой способ общения с природой, так уж ты устроена, что отдыхать не умеешь, не можешь ничего не делать, тебе непременно нужно, чтобы руки были заняты. Вот ты и берешь с собой этюдник, пишешь пейзаж, а на самом деле просто общаешься с природой. Ну, иди и пиши».

У хозяйки был чудный песик. Мы его подкармливали, естественно, а он за это укладывался на нашем крылечке на всю ночь и спал, плотно прижавшись к двери. Песик ходил со мной на этюды. Однажды я писала горный ручей в лесу, а он сидел рядом. В какой-то момент я повернула голову и увидела, что пес сидит рядом и смотрит на ручей с точно таким же, как у меня, выражением глаз.

Как-то я пришла с этюдов, прибежала в сад, где Даниил работал. Он был там удобно устроен. Перед ним стояла машинка, лежали тюремные черновики «Розы Мира», рядом всегда стояли фрукты. Я подошла. Даниил сидел со странным выражением лица. Я очень испугалась, спросила:

— Что? Что с тобой? Он ответил:

— Я закончил «Розу Мира». Помнишь, у Пушкина:

Миг вожделенный настал:

Окончен мой труд многолетний,

Что ж непонятная грусть

Тайно тревожит меня?

Вот и я сейчас это чувствую: окончил работу и как-то опустошен. И не рад.

Я стала утешать его:

— Ну, я понимаю: ты кончил «Розу», но еще столько работы!

И вроде бы все еще оставалось по-прежнему: были лекарства, уколы, врач приходил, кругом стояла все та же золотая осень. А болезнь Даниила с той минуты начала развиваться стремительно. Мне потом врачи говорили, что это я держала Даниила на этом свете. Может, и так… Только не я, Ангел его держал на земле до тех пор, пока он не завершил то, что должен был сделать. К тому моменту были закончены «Русские боги», кроме трех глав, которые он не успел написать; были окончены «Роза Мира» и «Железная мистерия». Даниил выполнил свой долг на земле. И не мои, а ангельские руки разжались. Я, конечно, продолжала трепыхаться, но воля Божья уже исполнилась.

Мы еще некоторое время прожили в Горячем Ключе. Даниил напечатал «Розу Мира» в двух экземплярах, и второй экземпляр я зарыла на вершине хребта, который перегораживал ущелье с запада на восток. За спиной у меня был Горячий Ключ, впереди — река, а за дальними горами — море. Я увидела триангуляционную вышку, и, решив, что от нее хоть насыпь останется, отмерила тринадцать шагов до раздвоенного дерева, на котором перочинным ножичком вырезала крест. Под ним я и зарыла рукопись в бидоне, и думаю, что больше ее никто никогда уже не найдет. Лес там давно разросся. Крест теперь, вероятно, Бог знает, на сколько метров поднялся вверх. Да и нет никакой необходимости искать ту рукопись. Первый экземпляр мы увезли в Москву, я его хранила тридцать лет и сейчас храню. Теперь «Роза Мира» напечатана. И ничего уже не страшно.

Потом я вернулась на то место в день рождения Даниила — 2 ноября, написала этюд — вид, открывающийся с того хребта, и принесла его Дане. Это был мой последний подарок ему. Я сказала:

— Вот тут зарыта «Роза Мира».

Глава 29. РАЗЛУКА

Обратная дорога в Москву была очень тяжелой. Слава Богу, у нас еще были деньги, и 70 километров до Краснодара мы ехали на машине, а билет на поезд я взяла в мягкий вагон. В купе мы оказались втроем — четвертое место пустовало. Наш попутчик был в темно-синей форме. Я решила, что это железнодорожник, а он оказался сотрудником краснодарской прокуратуры. С ним мы ехали до Москвы.

Поразительная помощь со стороны разных людей продолжалась. Я знаю, что, случись беда, можно бежать, в России во всяком случае, в любой дом. Как я бегала: «Ради Бога, воды! Мужу плохо», «Ради Бога, помогите!» И помогали. На каждой станции, даже если остановка была десять — двенадцать минут, я хватала кислородную подушку и бежала в станционную санчасть. Врывалась, протягивала подушку, кричала: «Скорей! Скорей! Мужу плохо».

А прокурор из Краснодара, который, может, и распорядился, чтобы к нам не сажали четвертого пассажира, оставался в купе и ухаживал за Даниилом. Мы очень о многом с ним говорили. Мы не скрывали, откуда мы: из тюрьмы, из лагеря. Говорили о пересмотрах дел, в которых он участвовал, о следствиях, о реабилитации, обо всем, происходившем за эти годы. Работа по пересмотрам дел все еще шла. Прокурор сказал мне:

— Я вам сейчас скажу одну вещь, которую вы, может, не сразу поймете, для этого нужно быть профессионалом. Вот идет заседание по пересмотру дел и приговоров. Перед нами протокол от такого-то числа, в нем 150 фамилий. Все — от одного числа! Против каждой фамилии высшая мера наказания — расстрел. Мы, профессионалы, знаем, что это абсолютно невозможно, если хоть в какой-то мере ведется следствие. В один день приговорить к смертной казни такое количество людей можно, только если просто подписывать готовые списки с фамилиями и заранее установленной высшей мерой без всякого разбирательства. Это одна из самых страшных деталей всего, что происходило.

На вокзале в Москве нас ждал папа, и Даниила сразу же отвезли в Институт имени Вишневского, где он и до этого лежал неоднократно. Его туда устроил академик Василий Васильевич Парин, сокамерник по Владимирской тюрьме.

Наш попутчик-прокурор и потом в Москве помог. Он кому-то звонил, и зашевелилось дело с предоставлением нам жилплощади. Я уже говорила, что мы оба были прописаны у папы. И когда я доказывала, что мы же не можем в одной, пусть и большой комнате, жить вчетвером, мне на это отвечали: «Метража хватает. Потеснится ваш отец-профессор. Ничего, поместитесь, люди хуже живут». Вот с этим хамством краснодарский прокурор покончил. Он «поднажал», и за сорок дней до смерти Даниила мы получили пятнадцатиметровую комнату в двухкомнатной коммунальной квартире в самом конце Ленинского проспекта, в доме, где находился магазин «Власта». Тогда это был последний дом на проспекте. За ним — поле. А сейчас там самая середина проспекта и город тянется много дальше.

Телефона в доме не было. До переезда туда Даниил лежал в больнице, потому что забрать его было некуда, а врачебная помощь уже требовалась непрерывно. Какое-то время заняли хлопоты с получением ордера, оформлением бумаг. Потом нужно было хоть как-то обставить квартиру, не в голые же стены приносить больного человека.

Мне хотелось, чтобы он попал в свой дом. И я кое-что купила, что-то привезли и сделали друзья. Главное, я купила письменный стол, чтобы Даниил увидал, что, как только встанет, ему есть, где писать. Он уже не смог сидеть за этим столом, но видел его. Видел шкаф, в который были поставлены первые купленные мною для него книги. На стенах комнаты висели мои работы. Все это было хоть немного похоже на свой дом.

Комната наша находилась на втором этаже. Даниил не мог туда подняться сам, а лифт не работал. Друзья внесли его в квартиру на стуле.

И начались последние сорок дней его жизни.

Друзья приезжали каждый день. Каждый день приходил Боря Чуков, который познакомился с Даниилом в Институте имени Сербского. Он не отходил ни от него, ни от меня. И он же сделал четыре последние фотографии Даниила, которые теперь можно видеть в собрании сочинений. Приезжали Ирина Николаевна Угримова, Татьяна Николаевна Волкова, Ирина Ивановна Запрудская, дочка Даниной гувернантки Ольги Яковлевны Энгельгардт, иногда Ирина Владимировна Усова. Они сидели на кухне, потому что Даниил мог с кем-нибудь разговаривать минут пятнадцать, не больше, а потом уставал.

В соседней комнате жила рабочая семья: муж, жена и двое детей. Аня, соседка, на целый день уезжала куда-то с детьми, чтобы они не шумели. Так было почти все сорок дней.

Было очень трудно без телефона. Когда я не могла справиться одна, приходилось бежать на улицу к автомату и вызывать неотложку. Никогда не забуду, как бежала ночью по Ленинскому проспекту от автомата к автомату: все трубки были сорваны. Бог знает, откуда я тогда позвонила. Потом в квартире все-таки появился телефон.

Даниил поражал всех тем, что никогда не говорил ни о себе, ни о своей болезни, а всегда беседовал с людьми, приходившими его навестить, об их делах, здоровье, детях, родственниках. Он никогда никому ни разу не пожаловался. Удивительно было, что у него с ослаблением физического состояния все яснее, глубже и четче проявлялось то, что можно назвать настоящим сознанием человека, — сознание поэта и сознание отмеченного Богом вестника, через которого льется свет Иного мира.

Помню, как приехал Сережа Мусатов со своей последней женой Ниной. До ареста Сережи она училась у него в студии и потом ждала его весь срок. Они пробыли недолго. Нужно было уходить, Сережа и Нина встали, и Нина несколько растерянно сказала:

— Ну, как мы попрощаемся?

Даниил спросил:

— Вы верите в загробную жизнь?

Она ответила:

— Да.

Тогда он протянул ей руку и улыбнувшись сказал:

— Так до свидания.

Нина пожала ему руку, они вышли, и она разрыдалась уже в коридоре у входной двери.

Когда мы оставались вдвоем, Даниил иногда просил, чтобы я читала его стихи, и слушал их уже как бы совершенно не отсюда. Хорошо помню, как он попросил, чтобы я ему прочла цикл «Зеленою поймой». Я читала, естественно, не поднимая глаз, с машинописи. А потом, когда посмотрела на Даниила, то увидала у него слезы на глазах. Он сказал:

— Хорошие стихи. Я их слушал уже не как свои.

А еще он перечитывал «Розу Мира». Сначала попросил, чтобы я перечитала книгу и пометила все места, где я с чем-нибудь не согласна, что-то меня останавливает и вообще, где мне что-нибудь неясно. Мои галочки и сейчас сохранились на этой машинописной рукописи. И почти против каждой галочки есть его поправка, какое-нибудь уточнение, что-то дополнено.

Однажды Даниил перечитывал «Розу Мира», а я что-то делала по хозяйству, выходила на кухню, потом вошла. Даниил закрыл папку, отложил ее и сказал:

— Нет. Не сумасшедший.

Я спросила:

— Что? Что?

— Не сумасшедший написал.

Я обомлела, говорю:

— Ну что ты!

А он отвечает:

— Знаешь, я сейчас читал вот с такой точки зрения: как можно к этому отнестись, кто написал книгу: сумасшедший или нет. Нет, не сумасшедший.

Приступы становились все чаще и тяжелее. Приезжали врачи. Некоторые из них обращали внимание и на меня, на что я ужасно сердилась. Наверное, видели, что я тоже на краешке. Но для меня было важно только одно — держать, держать, выхватывать из гроба, еще, еще тянуть. Раз, совсем незадолго до смерти, Даниил проснулся очень взволнованный и сказал:

— Знаешь, я видел во сне Цесаревича Алексея.

Надо сказать, что мысли Даниила не были заняты императорской семьей. Он даже разделял, в какой-то мере, интеллигентское отношение к тому, что «да, безвольный император, императрица, как жаль детей»… Поэтому то, что он увидел во сне Цесаревича, было поразительно. Даниил пытался мне объяснить:

— Он такой подвиг совершил для России. Я не знаю, какие найти слова. Это как если бы обнаженный и босой человек зимой прошел всю Сибирь. Вот так можно сказать о значении его подвига. Это был подвиг, совершенный уже не здесь, на земле, ведь земля неразрывно связана с тем, что делается над ней, под ней, рядом с ней.

И то, связанное с Цесаревичем Алексеем, что Даниил тогда увидел во сне, относилось не к земному, а к надземному.

Очень незадолго до смерти Даниила исповедовал отец Николай Голубцов. По условиям нашей жизни деваться во время исповеди мне было некуда. Я осталась в той же комнате, стояла на коленях и молилась. Поэтому знаю совершенно точно, что в создании «Розы Мира» Даниил не каялся, как и во всех остальных своих произведениях.

Даниил скончался в день Алексия, человека Божия, 30 марта 1959 года в четыре часа дня. Умирал он очень тяжело. Вероятно, оттого что я мешала. Я отчаянно не хотела его отпускать.

Мне врачи говорили:

— Он жить не может. Вы его держите.

Часа за два до смерти Даниила что-то случилось: то ли это было ощущение чьего-то присутствия, то ли откуда-то взявшееся понимание. Я встала на колени у его постели и сказала:

— Я не знаю, что мы искупаем или обретаем этим мучением, только чувствую, что это страдание осмысленно.

Он приподнялся и молча обнял меня уже очень слабыми руками, присоединяясь к этим словам. Говорить он уже не мог.

Еще успела зайти врач, к счастью, самая симпатичная из всех. Сделать было уже ничего нельзя. Он не терял сознания до последних мгновений, даже прошептал какие-то слова симпатии и благодарности врачу.

Умер он буквально на моих руках: я, обняв, держала голову и плакала. Ничего я не читала, не говорила, ни вслух, ни про себя, ничего не думала. Когда, после коротких хрипов все было кончено, поцеловала в губы, чтобы уловить (принять) последнее дыхание.

Когда человек умирает, сразу встает вопрос, как и где его хоронить. Мать Даниила, любимая Леонидом Николаевичем Андреевым его первая жена Шурочка, похоронена на Новодевичьем кладбище. Там же похоронена бабушка, Бусинька, Евфросинья Варфоломеевна.

Когда Леонид Андреев купил этот участок после смерти жены, он покупал его и для себя. Тогда там было еще совсем мало могил. Позже здесь хоронили артистов Художественного театра. Еще позже кладбище стало правительственным. Конечно, Даниила надо было хоронить на Новодевичьем. Но это считалось невозможным.

Союз писателей, который хлопотал в Моссовете о том, чтобы разрешили похоронить сына Леонида Андреева на участке, купленном отцом, получил отказ. В Союзе похоронами занимался уже много лет деятель по прозвищу Харон — очень сдержанный сердечный старый еврей. Он приехал ко мне расстроенный, сказал, что на Новодевичьем хоронить запретили: это правительственное кладбище, там больше никого не хоронят. Но мне было совершенно все равно. С моим другом Алешей Арцыбушевым мы прошли в главное здание Моссовета, узнали, где заседают те, кто нам нужен. Как узнали, я не могу вспомнить, возможно, я этого и не знала, а просто шла. Наконец мы дошли до огромной высоченной двери в ту комнату, где заседала вся эта публика, — не знаю, что это была за комиссия. Я ногой распахнула дверь, влетела… Я кричала так, как кричала когда-то в конце следствия в Лефортове — все, что я думала. Что я несла — совершенно не помню. Мысль во всем этом была одна и притом очень простая: вы тюрьмой убили моего мужа, а теперь не даете похоронить его рядом с матерью. Я никого не видела. Я только понимала, что сидят какие-то люди.

Видимо, крик мой подействовал и я получила разрешение, причем разрешили погребение не урны, а гроба. Так мы и сделали. Он был теперь рядом с мамой и Бусенькой. Незадолго до смерти Даниил продиктовал мне список людей, которых хотел бы видеть на своих похоронах. Кого-то из них уже не было в живых, кого-то не было в Москве, но многие пришли. Похороны я помню смутно. Помню большое количество народа в храме и на кладбище.

Ортодоксальные верующие были глубоко возмущены тем, как я выглядела. Я надела белое платье, то, в котором венчалась с Даниилом, завила волосы и не стала покрывать голову платком. Ко мне подходили:

— Ну, пожалуйста, вас просят старушки верующие, платочек надо надеть… И почему белое платье? Я отвечала:

— Потому что я буду на Даниных похоронах в подвенечном платье. И ни с чем ко мне не приставайте, скажите спасибо, что фату не надела. Эта смерть связана с нашим венчанием.

Я уверена, что была права. Эти два события были связаны и для него. Он мне сказал как-то:

— Ты знаешь, наше венчание все же необыкновенное, потому что венчаются двое, из которых один уже умирает. Мы же не можем быть мужем и женой, можем только сколько-то времени побыть на земле обвенчанными, а потом это венчание уже там…

И гроб стоял в том же храме и на том же самом месте, где мы венчались, и отпевал Даниила тот же протоиерей Николай Голубцов.

Придя с кладбища, я взяла пишущую машинку, что-то из черновиков и стала учиться печатать. С тех пор я печатала Данины вещи, пока не ослепла.

За то время, что прошло после смерти Даниила, я всего трижды видела его во сне. В первый раз довольно скоро. Я видела его лицо, причем оно расплывалось. И я поняла, что он старается принять знакомую мне форму. Он произнес только два слова: «Молись Вечности».

Еще до того, как я уехала из той нашей комнаты, то есть до 1961 года, он приснился мне еще раз. С самого первого моего визита к Добровым Даниил всегда разувал меня и обувал. Он вставал на колени, снимал с меня ботики или туфли и надевал тапочки. Он очень это любил. И во сне я увидела, что он, очень спокойный и веселый, обувает меня в какие-то крепкие ботинки. И я знала при этом, что он меня обувает на длинную-длинную дорогу, в конце которой меня ждет «Долина роз».

А где-то в середине 60-х мне приснилось, что я вхожу в нашу комнату в Малом Левшинском переулке так, как это бывало в жизни. Я пришла домой, а Даниил лежит на диване. Я подхожу к дивану и вижу, что это не он, а как бы оболочка его и, если я ее чуть трону, она рассыплется в прах, как рассыплются стены, мебель и все остальное. Проснувшись я поняла: дом сломали. Это был не Даниил. В доме после живших в нем людей остается что-то, чего мы не видим и не знаем. Я сейчас же поехала в Малый Левшинский: так оно и было — дом сломали. На этом месте теперь просто растут деревья.

Как мне было плохо душевно после смерти Даниила, не стоит рассказывать. Но ведь, кроме потери любимого человека, было еще другое. У меня на руках было все, что составляло смысл его жизни, — его творчество. Он все оставил мне с тем, чтобы я это хранила. А я была одна. Ведь никто до конца не знал, что он писал. Никто не мог мне помочь. Я тоже была приговорена к смерти. Почему-то приговор не был приведен в исполнение, и я жива до сих пор. Значит, так было надо. Я совершенно не знала, что мне делать. Куда бы я ни шла, что бы ни делала, я просила: «Даня, помоги! Даня, пошли знак! Даня, что мне делать?» И он послал знак.

Мне очень хотелось, чтобы в доме была икона. И вот у какого-то чрезвычайно неприятного человека я купила одну очень хорошую небольшую бронзовую с эмалью иконку. Мне сказали, что такими бывают старообрядческие иконы — литые, бронза с эмалью. Икона очень красивая. Но я не могла понять, что на ней изображено. Я показала ее отцу Николаю, и он сказал, что это одно из изображений Святой Софии — Христос с крыльями, а наверху надпись «Благое молчание».

И я поняла, что это знак. София! Тема Софии, такая близкая Православию, Русской Церкви. Ведь веру мы получили из Константинополя, от Софии Константинопольской. Первый храм на Руси — Киевская София, а после него — Новгородская. И вообще тема Софии, я думаю, это центральная тема русской религиозности; она же проходит и через всю «Розу Мира». А слова на иконе были распоряжением: «Пока молчи».

Глава 30. ОДНА

Похоронив Даниила, безнадежно больная, после ряда операций, после облучения, с больной кровью и без всякого желания жить — как можно было остаться в живых, я не знаю. Но осталась. Только у меня были спасенные из тюрьмы черновики Даниила. Значит, Господу было угодно оставить меня на Земле, чтобы я еще 30 лет хранила все, написанное мужем, до дня издания. А дня этого я даже не ждала: время было таким черным, что в голову не приходило, будто зажжется свет, хотя бы такой, как сейчас.

Я стала жить тихо, замкнуто, перепечатывала черновики, много работала как художник.

В конце концов надо было либо умирать вместе с любимым человеком, либо, если уж осталась без него, принимать жизнь — пусть со слезами, но принимать.

Так как пробиться в живописной секции МОСХа, хоть я и была членом именно этой секции с 42-го года, было невозможно, мне удалось перейти в графическую. Я участвовала в нескольких графических выставках. Потом освоила технику линогравюры. Взяла в руки штихели, кусок линолеума и стала резать. Вообще я в жизни всему училась сама. Брала в руки инструмент — штихель, кисть, крючок для вязания или пяльцы с иглой — и просто начинала работать. Даже стихи Даниила, с которыми я все время теперь выступаю, меня тоже никто не учил читать.

 

Двадцать лет я проработала в комбинате графического искусства. Многие мои пейзажи проданы через салоны. Я очень любила свое дело и сейчас бы его продолжала, если бы не ослепла. У меня лежат эскизы для пяти гравюр из земной жизни Богоматери. Это то, что мне так хотелось сделать и чего я никогда уже сделать не смогу.

Только теперь я пришла к Церкви. Я очень часто ездила на Новодевичье кладбище, на могилу Даниила. Была там, пока не раздавался звон колокола с колокольни Новодевичьего, очень красивой. Это был тот самый колокол, который так прекрасно и неожиданно зазвонил в один из послевоенных Сочельников.

 

В первый раз в жизни я исповедалась и причастилась в день нашей с Даниилом свадьбы. Теперь, после его ухода, я стала исповедоваться и причащаться чаще. В храме у меня бывает ощущение его присутствия, его несомненного реального существования и близости. Не надо думать, что мне что-то виделось или слышалось. Ничего я не вижу и не слышу в визионерском смысле, но от этого ощущение его присутствия не менее реально.

Церковь с тех пор вошла в мою жизнь. Правильнее сказать — я вошла в Церковь. Не считаю я себя хорошей христианкой и хорошей православной, но твердо знаю, что единственный достойный человека путь — это путь ко Христу, а единственный путь для России — православие. Я думаю, что и люди других конфессий идут ко Христу, даже если не знают Его имени, при условии, что они добры и праведны.

Болезнь как-то странно помогла пережить горе; видимо, плохое физическое самочувствие притупляло душевную боль.

В шестидесятом году я с семьей друзей поехала в Карпаты. Сначала мы ездили по разным местам вчетвером, потом я осталась одна, одна переезжала с места на место и очень долго ходила по горам с этюдником и без него. Есть там такое место — Ясиня. По-русски это название деревьев, ясеней. Лет через десять я опять проезжала это местечко, но все было иначе, хуже. С Ясинями связана легенда. Однажды очень рано наступившая зима заставила одинокого пастуха бросить отару овец, идти одному домой, пробираясь сквозь снег и метель. Весной он решил вернуться, чтобы состричь шерсть с овец, в гибели которых не сомневался. Место, где было брошено стадо, он запомнил по удивительным огромным деревьям, большой группе ясеней, росших в этой долине. Он пришел на это место и застал всех овец живыми, благополучно перезимовавшими. Пастух понял, Кто сберег его стадо и выстроил деревянную церковь в благодарность Пастырю — Христу. Позже в этом благословенном месте стали селиться люди. Была я у этой церкви, даже написала ее маслом. А деревья тогда были так огромны и прекрасны, что я перестала удивляться, почему священное дерево скандинавов Игдразиль — ясень. Каждое из тех деревьев было мирозданием.

С Карпатами связано много легенд. Вот одна из них. Когда Господь создавал Карпаты, он сначала лепил их небольшого размера из освященной им земли. Нечистик, подглядывающий за делами Господа, украл комочек этой земли и спрятал себе в рот. Закончив лепить горы Господь приказал им расти. Но комочек во рту Нечистика тоже стал расти, и вырос так, что во рту уже не помещался. Бес быстро выплюнул его и с досады разрыдался. С тех пор Карпаты звенят ручьями.

И еще, Карпаты сняли одно мое давнее недоумение. Я всегда удивлялась, почему Зевс так часто принимал образ быка. Неужели нельзя было придумать что-нибудь поблагороднее! Так вот, в этих зеленых, плавных, полных воды и цветов горах я встретила Юпитера в образе огромного быка. Я шла вдоль хребта и чуть ниже, на маленькой полянке увидала оживший миф. Передо мной был огромный, темно-серый прекрасный бык. Его большие, карие, лучистые глаза ласково улыбались, потому что рядом с ним была Ио — молоденькая светло-серая телочка еще даже без рогов. Он нежно лизал ее головку своим большим языком, а она иногда застенчиво и робко отвечала ему своим. Оба были прекрасны как тогда, в той глубокой древности. Я тихо постояла и тихо ушла, потому что недолжно человеку вторгаться в сокровенную жизнь природы.

Набродившись по Карпатам, я приехала в небольшой город Ивано-Франковск. Когда Западная Украина была «під Польщой», этот город был выстроен графом Потоцким в честь своего сына Станислава, и так и назывался — Станислав. Ивано-Фраковском он стал, когда эта территория была присоединена к Советскому Союзу. Назвали город в честь своего писателя украинцы. Удивительна эта советская страсть к переименованиям. Куда бы ни пришли коммунисты любой национальности, они сейчас же начинают стирать с лица Земли то, что органично и естественно. Как будто заметают следы, в глубине сознания чувствуя свою черную неправду.

За десять лет до этой поездки в Карпаты — я уже писала об этом — мы с моей подругой «малюткой Олечкой» в лагере рассказывали друг другу о нашей прежней дотюремной жизни. Олечка описывала этот самый город Ивано-Франковск — она из него родом, его улицы, переулки и дом, в котором она жила. И вот, через десять лет по ее рассказам я все это нашла. Нашла и дом, и квартиру, позвонила в дверь и мне открыла моя «малютка» в кухонном фартуке и с ручками, замазанными тестом. Из Сибири к родителям она вернулась с мужем; у них уже было трое сыновей. Ее муж был хорошим художником, а «малютка» работала заведующей постановочной частью в Ивано-Франковском драматическом театре. Наша дружба восстановилась с первой минуты и к ней прибавились Василий, Олин муж, и их сыновья, которые теперь стали друзьями моих братьев. Как прорастает трава на вытоптанной земле, так и в моей душе прорастало что-то, растоптанное горем, как будто этому помогли зеленые Карпаты.

В 1962 году умерла мама, Юлия Гавриловна Бружес (в девичестве Никитина). И через год после ее смерти я познакомилась с женщиной, которая была рядом с папой много лет, о чем никто из нас не знал. И папа, и Евгения Васильевна, которая была только на четыре года старше меня, были людьми такого благородства, что ни единой минуты маминой жизни не омрачили. Я познакомилась тогда с моим сводным братиком Андреем, которому было тринадцать лет. С той минуты мы с ним подружились и, наверное, уже навсегда. А через Андрея появился Валера — его друг, мой названый брат.

Папа долго оставался для меня загадкой. Атеист. Но человека более христианского поведения я, пожалуй, не встречала. Несмотря ни на что, он не оставил маму. Они прожили больше пятидесяти лет, и мама спокойно умерла на его руках.

Папа долгие годы работал в Институте научной информации начальником отдела биологии. Каким блистательным он был заведующим, поняли только тогда, когда его не стало. А работал папа, пока мог, до восьмидесяти двух лет. В это время у него началась болезнь Паркинсона, от которой он и умер в восемьдесят четыре года.

Его способность и потребность делать добро были поразительными. Вот, например, папино воскресное времяпрепровождение. Он ходил по книжным магазинам. Во всех этих магазинах для него были отложены самые лучшие книги, и там же Александра Петровича ждали со всеми болезнями и жалобами на недуги, со всеми несчастьями и семейными неполадками, ждали, как самого родного и близкого человека, с которым можно поговорить обо всем. Потом мы узнали, что у него было прозвище Дориан Грей.

Папа был удивительно красив и до своей болезни совершенно не старел. Нас с ним при разнице в 28 лет принимали за брата и сестру. Через всю советскую жуть (а он был вполне лоялен к советской власти, по поводу чего мы страшно ругались) папа пронес осанку, манеры, язык господина. Поразительно, что он уцелел! Может быть, его спасло то, что в доме у родителей почти никто не бывал.

Мне кажется, отчасти я разгадала тайну таких людей, как папа: они сформировались на основе христианских принципов. Отсюда их поведение. Атеизм же их был чисто рассудочным. Кроме того, у меня есть еще такое соображение: я уверена, что многие люди живут не одну жизнь, в том числе и я. Есть вещи, иногда очень страшные, понимание которых из моей теперешней жизни никак не вытекает. И вот я думаю, что таких людей, как папа, проживших не одну жизнь, Господь, видя, что они поднялись до очень высокого уровня, в каком-то из последних воплощений лишает веры в Себя, чтобы посмотреть, как они станут себя вести, лишенные страха Божьего, предоставленные самим себе. Это как бы последнее испытание (я знала еще таких людей). И папа уже настолько сложился как человек, что и без Бога вел себя так, как иные верующие не могут.

Папа умер, слава Богу, на руках Евгении Васильевны, потому что большей заботы, преданности и представить себе нельзя. Я рисовала скончавшегося Даниила, рисовала маму после смерти, рисовала скончавшегося Женю. А папу не посмела. Он был красив и в жизни. Но то, каким красивым он лежал в гробу, у меня рука не поднялась рисовать. Это было светлое лицо средневекового рыцаря.

Я мало говорила о маме. Когда она умерла, я была в Воркуте и приехала, получив телеграмму, уже к гробу. Ей было 76 лет, а лежала девочка, немного обиженная и немного удивленная. Папа был растерян совершенно — несмотря на давнюю, очень тяжелую, болезнь она скончалась мгновенно и неожиданно, хлопоча для него по хозяйству. Соседки, «бабки», завязали ей головку платком. Этот платок я тут же сняла и положила цветы. Дальше все было трудно, пока Евгения Васильевна, мать моего сводного брата Андрея, не взяла, без всяких слов, папину жизнь в свои руки и не сделала конец его жизни совсем спокойным и ясным.

Какой была мама? Веселая и вспыльчивая, добрая, никогда никому не причинившая зла, она не имела ни одной подруги, совсем ни одной. Папа был единственным мужчиной в ее жизни. Причем семью, само понятие семьи, она ненавидела. Добро она делала кругом, всюду, совершенно об этом не думая, а поддерживать какие-то человеческие отношения не умела вовсе.

Она никогда не работала, считая, что работа, хождение на службу, совершенно не женское занятие. Любимым ее выражением было: женщина-врач — не женщина и не врач. Исключением был только театр. Только там было место для женщины, конечно талантливой.

Мамин голос забыть невозможно — огромного диапазона, сильное, очень красивого тембра драматическое сопрано.

Не знаю, как у нее это получалось, но она была душой дома. В какое-то время, короткий эпизод, она пошла работать. В доме сохранялся железный порядок, ею установленный. Няня строжайше исполняла все приказанное Юлией Гавриловной. Мы с братиком Юркой, еще маленьким, слушались беспрекословно. Папа всегда был неизменен. А в доме настолько все стало «не так», что недели через две мы завыли, как волки в лесу, и мама, бросив работу, вернулась в оживший с ее приходом дом.

Она была добра и отзывчива до безрассудства: отдавала все. Отдала кому-то свое подвенечное платье, подарила какому-то мальчику все елочные игрушки…

Мы все, в папу, высокие, а мама была среднего роста, прекрасно сложенная, круглолицая, голубоглазая, со вздернутым носиком. Никто, даже из нас, не видал ее непричесанной, незавитой, не «приодетой». Она всегда была на каблучках и никогда не прислонялась спиной к спинке стула.

Ее гневу и раздражению, часто по пустякам, тоже не было ни границ, ни предела.

Мама оживала в дороге — наверное, сказывалась цыганская кровь. Совсем в конце жизни она умоляла папу, чтобы они доехали до Владивостока и обратно. Она хотела увидеть океан: только выйдем, посмотрим и поедем обратно. Она была так тяжело больна, что поездка была невозможна. Как я ее понимала тогда, а теперь, слепая, тем более.

Последний раз я ее видела накануне моей поездки в Воркуту. Она пришла ко мне (я жила одна) и с интересом разглядывала железнодорожный билет, радостно читая названия всех городов, через которые я поеду.

Теперь самое трудное. Меня часто упрекают, больше молча, но иногда и вслух, в том, что после смерти Даниила я вышла замуж. Оправдываться я не собираюсь, но недаром мне был сужден такой долгий путь. Я глубоко убеждена, что дело женщины, посланной Господом на Землю, — любить. Любить конкретно, а не абстрактно, пока жива, до самой смерти. Меняются только формы любви. Может быть, об этой женской сути — любить — и говорит строка одного из стихотворений, посвященных мне Даниилом: «Неувядающею вишнею расцветшая в стране любви…»






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных