Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






ГЛАВА V. АНОМИЧНОЕ САМОУБИЙСТВО




Общество является не только тем объектом, на кото­рый с различной интенсивностью направляются чувст­ва и деятельность индивидов; оно представляет собой также управляющую ими силу. Между способом про­явления этой регулирующей силы и социальным про­центом самоубийств существует несомненное соотно­шение.

I

Известно, что экономические кризисы обладают спосо­бностью усиливать наклонность к самоубийству.

В 1873 г. в Вене разразился такой кризис, достигший своего апогея в 1874 г., и в то же самое время можно было констатировать увеличение числа самоубийств. В 1872 г. насчитывался 141 случай, в 1873 г. их было уже 153, в 1874 г.—216, т. е. число их увеличилось на 51% по отношению к 1872 г. и на 41% — по отношению к 1873 г. Что это увеличение единственной своей причи­ной имело экономическую катастрофу, доказывается тем, что особенно высоко оно было в самый острый момент кризиса, а именно в течение первых 4 месяцев 1874 г. С 1 января по 30 апреля 1871 г. зарегистрирова­но 48 самоубийств, в 1872 г.—44 и в 1873 г.—43; в 1874 г. их насчитывалось за тот же период 73. Мы имеем здесь, следовательно, увеличение на 70%. Тот же самый кризис охватил одновременно Франкфурт-на-Майне. В течение годов, предшествовавших 1874 г., среднее годовое число самоубийств равнялось там 22, в 1874 г. их было уже 32, т. е. на 45% больше.

Еще очень ярко у всех сохранилось в памяти вос­поминание о знаменитом крахе, постигшем парижскую биржу в 1882 г. Последствия его дали себя чувствовать не только в одном Париже, но и во всей Франции. С 1874 до 1876 г. увеличение среднего годового числа самоубийств не превышало 2%; в 1882 г. оно достигает 7%. Кроме того, увеличение это равномерно распреде­лялось на протяжении всего года, но особенно ярко выразилось в течение трех первых месяцев, т. е. как раз в момент этого краха. На эти три месяца приходится 0,59 общего увеличения. Ясно, что это возрастание зависит от исключительных обстоятельств, так как его не только не наблюдалось в 1881 г., но оно исчезло в 1883 г., хотя этот последний имеет в общем немного большее число самоубийств, чем предыдущий.

Соотношение между экономическим состоянием страны и процентом самоубийств наблюдается не толь­ко в нескольких исключительных случаях; оно является общим законом. Цифра банкротств может служить барометром, отражающим с достаточной чувствитель­ностью изменения, происходящие в экономической жизни. Если наблюдается, что при переходе от одного года к следующему цифра эта внезапно увеличивается, можно быть уверенным, что произошла какая-нибудь значительная пертурбация в финансовом мире. В пери­од 1845—1869 гг. 3 раза наблюдалось внезапное повы­шение банкротств — этот характерный симптом кризи­са; в продолжение этого периода годовое увеличение числа банкротств равнялось 3,2%; в 1847 г. оно дости­гает 26%, в 1854 г.—37, в 1861 г.—20%. Именно в эти моменты можно было констатировать также исключи­тельно быстрый рост числа самоубийств; в то время как на протяжении этих 24 лет годовая сумма само­убийств увеличивается только на 2%, в 1847 г. увеличе­ние достигало 17%, в 1854 г.—8, в 1864 г.—9%.

Но чему именно должны мы приписать такое вли­яние кризисов? Не потому ли происходит это явление, что с потрясением общественного благосостояния рас­тет нищета? Не потому ли, что условия жизни стано­вятся тяжелее, расставаться с ней более легко? Подо­бное объяснение соблазнительно по своей несложно­сти, тем более что совпадает с общепринятым мне­нием о самоубийстве; тем не менее факты противоре­чат ему.

В самом деле, если число добровольных смертей увеличивается в силу того, что условия жизни стано­вятся тяжелее, оно должно было бы заметно умень­шаться в тот период, когда благосостояние страны улучшается. Но, в то время как чрезмерное возраста­ние стоимости предметов первой необходимости дей­ствительно вызывает повышение числа самоубийств, это последнее, как показывает опыт, не опускается ниже среднего уровня в тот период, когда наблюдается обратное движение цен. В Пруссии в 1850 г. цена на хлеб была так низка, как еще ни разу на протяжении всего периода с 1848 по 1881 г. 50 килограммов стоили 6 марок 91 иф., а тем не менее число самоубийств вместо 1527 в 1849 г. повысилось до 1736, т. е. увели­чилось на 13%, и продолжало увеличиваться в течение 1851, 1852 и 1853 гг., хотя низкие цены держались устойчиво. В 1858—1859 гг. имело место новое паде­ние цен, но число самоубийств продолжало увеличи­ваться. В 1857 г. оно было 2038, в 1858 г.—2126, в 1859г.— 2146. В продолжение 1863 —1866 гг. цены, достигшие 11 м. 04 пф. в 1861 г., постепенно понижа­ются до 7,95 м. в 1864 г. и остаются весьма умерен­ными до конца этого периода. За то же самое время число самоубийств увеличилось на 17% (2112 — в 1862г. и 2485 —в 1886 г.).

В Баварии наблюдаются аналогичные факты: со­гласно кривой, установленной Мауег'ом в его книге «Die Gesetzmasigkeit in Gesellschaftsleben» для периода 1835—1861 гг., цена ржи была всего ниже в течение 1857—1858 и 1858—1859 гг.; в противовес этому в 1857 г. насчитывалось только 286 случаев само­убийств, в 1858 г. число это поднялось до 329, а в 1859 г.— до 387. То же явление наблюдалось в тече­ние 1848—1850 гг.; цены на хлеб были в это время очень низкие по всей Европе.

И однако, несмотря на легкое и временное по­нижение, обязанное событиям политического харак­тера, о которых мы уже говорили выше, число са­моубийств осталось на том же уровне. В 1847 г. насчитывалось 217 случаев, в 1848 г. их было 215, а после того, как в 1849 г. число их на один момент сократилось до 189, начиная с 1850 г. кривая опять пошла вверх и достигла 250.

Насколько трудно приписать возрастание числа са­моубийств влиянию растущей нищеты, видно из того, что даже счастливые кризисы, во время которых бла­госостояние страны быстро повышается, оказывают на самоубийство такое же действие, как экономические бедствия.

Завоевание Рима Виктором Эммануилом в 1870 г. окончательно завершило объединение Италии и было для всей страны тем моментом, когда началось ее обновление, ведущее ее к положению одной из великих держав Европы. Торговля и промышленность получи­ли энергичный толчок, и все преобразилось с необык­новенной быстротой. В то время как в 1876 г. потреб­ности итальянской промышленности удовлетворялись 4455 паровыми котлами, дававшими в общем 54000 л. с., в 1887 г. число машин поднялось до 9983 с общей мощностью 167000 л. с., т. е. за это время утроилось.

Само собою разумеется, что количество вырабаты­ваемых продуктов увеличилось в такой же пропорции. Обмен прогрессировал в том же размере: не только развился торговый флот, улучшились пути сообщения и транспорт, но удвоилось.также количество переве­зенных товаров и людей. Чрезвычайное оживление хозяйственной деятельности повлекло за собой увели­чение заработной платы (за период 1873—1889 гг. увеличение ее равняется 35%), материальное положе­ние рабочих улучшилось, тем более, что как раз в это время упала цена на хлеб. Наконец, по расчетам Бо-дио, состояние частных лиц поднялось с 45'/2 млрд в среднем за период 1875—1880 гг. до 51 млрд в 1880— 1885 гг. и до 54'/2 млрд —в 1885—1890 гг.

И вот параллельно этому коллективному возрож­дению констатируется исключительное возрастание числа самоубийств. За период 1866—1870 гг. число это держалось почти на одном и том же уровне; в 1871 — 1877 гг. оно увеличилось на 36%. И с этого момента повышение все продолжалось. Общая сумма само­убийств в 1877 г. равнялась 1139, в 1889 г. она подня­лась до 1463, иначе говоря, мы имеем здесь новое увеличение на 28%.

В Пруссии то же явление повторялось 2 раза. В 1866 г. это королевство получило первые приобрете­ния: оно присоединило к себе несколько важных про­винций и в то же время сделалось центром северной конфедерации. Эта полоса славы и мощи знаменуется внезапной вспышкой самоубийств. В период 1856— 1860 гг. на год приходилось в среднем 123 случая на 1 млн населения и только 122 — за 1861 —1865 гг. За пятилетие (1866—1870 гг.), несмотря на уменьшение числа самоубийств в 1870 г., среднее их число повысилось до 133. В 1867 г., непосредственно после победы, число самоубийств достигает самой высшей точки за все время начиная с 1816 г. (1 самоубийство на 5432 жителя, тогда как в 1864 г. приходился 1 случай на 8739).

После кампании 1870 г. происходит новая счаст­ливая перемена. К этому времени Германия объединилась и восторжествовала гегемония Пруссии. Громад­ная контрибуция после удачной войны широкой рекой влилась в народное благосостояние; промышленность и торговля получили благодаря этому могучий толчок. Между тем никогда еще развитие самоубийств не шло таким быстрым темпом, как в течение этого времени. За период 1875—1886 гг. число самоубийств увеличи­лось на 90%—с 3278 возросло до 6212.

Всемирные выставки, если они бывают удачны, считаются счастливым событием для той страны, где они организуются. Выставки оживляют торговый обо­рот, привлекают в страну денежные капиталы и как бы увеличивают национальное богатство, особенно в том городе, где они открываются. Но, несмотря на все это, в конечном счете они, вероятно, также оказывают положительное влияние на увеличение числа само­убийств. Особенно ясно это влияние сказалось во вре­мя выставки 1878 г. В этом году увеличение числа самоубийств превзошло по величине всякий другой период, считая с 1874 года и кончая 1886 г. Уровень самоубийств был на 8% выше, чем во время кризиса 1882г.

У нас нет основания искать другого повода для объяснения этого явления, кроме выставки, потому что 0,86 этого увеличения приходится на те 6 месяцев, в течение которых она продолжалась.

В 1889 г. аналогичное явление не наблюдалось на всем протяжении Франции. Но вполне возможно, что
буланжистская авантюра своим отрицательным влиянием на развитие самоубийств нейтрализовала аффект,
произведенный выставкой. Во всяком случае, известно, что в самом Париже, где расходившиеся политические
страсти, казалось, должны были бы оказать такое же воздействие на ход самоубийств, как и во всей остальной стране, положение сложилось такое же, как и в 1878 г. В продолжение 7 месяцев, пока функционировала выставка, число самоубийств увеличилось почти на 10% (вернее, на 9,66%), тогда как в остальное время года уровень его был ниже, чем в 1888 г. и чем в следующем 1890 г.

Можно предполагать, что если бы не влияние буланжистов, то повышение числа самоубийств выразилось бы еще резче.

Но еще более убедительным доказательством того, что экономическое расстройство не имеет приписыва­емого ему усиливающегося влияния на возрастание числа самоубийств, служит тот факт, что в действитель­ности наблюдается как раз обратное влияние. В Ир­ландии жизнь крестьянина полна всевозможных лише­ний, а самоубийство там явление чрезвычайно редкое. Среди жалкого и дикого населения Калабрии, собст­венно говоря, совершенно не бывает самоубийств; в Испании число самоубийств в 10 раз меньше, чем во Франции. В известном смысле бедность предохраняет от самоубийства. В различных департаментах Фран­ции тем выше число самоубийств, чем больше число людей, живущих на проценты со своих капиталов.

Если промышленный и финансовый кризисы имеют усиливающее влияние на число самоубийств, то это происходит не потому, что они несут с собой бедность и разорение,— ведь кризисы расцвета дают те же результаты,— но просто потому, что они — кризисы, т. е. потрясения коллективного строя.

Всякое нарушение равновесия даже при условии, что следствием его будет увеличение благосостояния и общий подъем жизненных сил, толкает к доброволь­ной смерти. Каждый раз, когда социальное тело тер­пит крупные изменения, вызванные внезапным скач­ком роста или неожиданной катастрофой, люди начи­нают убивать себя с большей легкостью. Чем это объясняется? Каким образом то, что обычно считается улучшением жизни, может отнять ее?

Чтобы ответить на эти вопросы, необходимо неско­лько предварительных замечаний.

Всякое живое существо может жить, а тем более чув­ствовать себя счастливым только при том условии, если его потребности находят себе достаточное удов­летворение. В противном случае, т. е. если живое существо требует большего или просто иного, чем то, что находится в его распоряжении, жизнь для него неизбежно становится непрерывною цепью страданий. Стремление, не находящее себе удовлетворения, неизбежно атрофируется, а так как желание жить есть по существу своему производное от всех других желаний, то оно не может не ослабеть, если все прочие чувства притупляются.

У животных, когда они находятся в нормальном состоянии, это равновесие устанавливается с автоматической самопроизвольностью, потому что оно зависит от чисто материальных условий. Организм требует лишь, чтобы количества вещества и энергии, непрерыв­но затрачиваемые на существование, были периодичес­ки возмещаемы эквивалентными количествами, т. е. что­бы возмещение равнялось затрате. Когда ущерб, причи­ненный жизнью ее собственным источникам, пополнен, животное довольно и больше ничего не требует: в нем недостаточно сильно развита способность размышле­ния, чтобы оно могло ставить себе другие цели жизни, чем те, которые ставит ему его физическая природа. С другой стороны, так как работа, выпадающая на долю каждого органа, зависит от общего состояния жизненных сил и от необходимого равновесия организ­ма, то трата в свою очередь регулируется возмещением, и таким образом баланс сводится сам собою. Границы одного в то же самое время являются и границами другого: обе они начертаны в самой организации живо­го существа, которое не может их переступить.

Но совсем иначе обстоит дело с человеком, так как большинство его потребностей не в такой полной сте­пени зависит от его тела. Строго говоря, можно счи­тать определимым количество материальной пищи, необходимое для поддержания физической жизни че­ловека, хотя это определение будет уже менее точно, чем в предыдущем случае, и поле более широко от­крыто для свободной игры желаний, ибо сверх необ­ходимого минимума, которым природа всегда готова довольствоваться, когда она действует инстинктивно, более живой интеллект заставляет предусматривать лучшие условия, которые кажутся желательными целя­ми и которые возбуждают к деятельности. Однако же можно допустить, что подобного рода аппетиты рано или поздно достигают известной границы, перейти которую они не в состоянии. Но каким же образом мы можем определить ту степень благополучия, комфорта и роскоши, к которой может вполне законно стремить­ся человеческое существо? Ни в органическом, ни в психическом строении человека нельзя найти ничего такого, что могло бы служить пределом для такого рода стремлений. Существование индивида вовсе не требует, чтобы эти стремления к лучшему стояли именно на данном, а не на другом уровне; доказатель­ством этого служит то обстоятельство, что с самого начала истории они непрерывно развивались, что чело­веческие потребности все время получали более и бо­лее полное удовлетворение, и тем не менее в среднем степень физического здоровья не понизилась. В осо­бенности трудно было бы определить, каким образом данные стремления должны варьировать в зависимо­сти от различных условий, профессий, службы и т. д. Нет такого общества, где бы на разных ступенях со­циальной иерархии подобные стремления получали равное удовлетворение. И однако, в существенных чер­тах человеческая природа почти тождественна у всех членов общества. Значит, не от нее зависит та измен­чивая граница, которой определяется величина потреб­ностей на каждой данной социальной ступени. Следо­вательно, поскольку подобного рода потребности за­висят только от индивида, они безграничны. Наша восприимчивость, если отвлечься от всякой регулиру­ющей ее внешней силы, представит собой бездонную пропасть, которую ничто не может наполнить.

Итак, если извне не приходит никакого сдержива­ющего начала, наша восприимчивость становится для самой себя источником вечных мучений, потому что безграничные желания ненасытны по своему существу, а ненасытность небезосновательно считается призна­ком болезненного состояния. При отсутствии внешних препонов желания не знают для себя никаких границ и потому далеко переходят за пределы данных им средств и, конечно, никогда не находят покоя. Неуто­мимая жажда превращается в сплошную пытку. Прав­да, говорят, что это уже свойство самой человеческой деятельности — развиваться вне всякой меры и ставить себе недостижимые цели. Но трудно понять, почему такое состояние неопределенности должно лучше согласоваться с условиями умственной жизни, нежели с требованиями физического существования. Какое бы наслаждение ни давало человеку сознание того, что он работает, двигается, борется, но он должен чувствовать, что усилия его не пропадают даром и что он подвигается вперед. Но разве человек может совершен­ствоваться в том случае, если он идет без всякой цели или. что почти то же самое, если эта цель по природе своей бесконечна? Раз цель остается одинаково дале­кой, как бы ни был велик пройденный путь, то стре­миться к ней — все равно что бессмысленно топтаться на одном и том же месте. Чувство гордости, с которым человек оборачивается назад для того, чтобы взглянуть на уже пройденное пространство, может дать только очень иллюзорное удовлетворение, потому что путь от этого нисколько не уменьшился. Преследовать какую-нибудь заведомо недостижимую цель - это значит обрекать себя на вечное состояние недовольства. Конечно, часто случается, что человек надеется не только без всякого основания, но и вопре­ки всяким основаниям, и эта надежда дает ему ра­дость. На некоторое время она может поддержать человека, но она не могла бы пережить неопределенное время повторных разочарований опыта. Что может дать лучшего будущее в сравнении с прошлым, если невозможно достигнуть такого состояния, на котором можно было бы остановиться, если немыслимо даже приблизиться к желанному идеалу? И поэтому, чем большего достигает человек, тем соответственно боль­шего он будет желать: приобретенное или достигнутое будет только развивать и обострять его потребности, не утоляя их. Быть может, скажут, что деятельность и труд сами по себе приятны? Но для этого надо прежде всего ослепить себя, чтобы не видеть полной бесплодности своих усилий. Затем, чтобы почувство­вать такое удовольствие, чтобы оно могло успокоить и замаскировать неизбежно сопровождающую его бо­лезненную тревогу, бесконечное движение должно по крайней мере развиваться вполне свободно, не встре­чая на своем пути никаких препятствий. Но стоит ему встретиться с какой-нибудь преградой, и ничто тогда не умиротворит и не смягчит сопутствующего ему страдания. Но было бы истинным чудом, если бы человек на своем жизненном пути не встретил ни одно­го непреодолимого препятствия. При этих условиях связь с жизнью держится на очень тонких нитях, каж­дую минуту могущих разорваться.

Изменить это положение вещей можно лишь при том условии, если человеческие страсти найдут себе определенный предел. Только в этом случае можно говорить о гармонии между стремлениями и потребностями человека, и только тогда последние могут быть удовлетворены. Но так как внутри индивида нет никакого сдерживающего начала, то оно может ис­текать только от какой-либо внешней силы. Духовные потребности нуждаются в каком-нибудь регулиру­ющем начале, играющем по отношению к ним ту же роль, какую организм выполняет в сфере физических потребностей. Эта регулирующая сила, конечно, долж­на быть в свою очередь морального характера. Пробу­ждение сознания нарушило то состояние равновесия, в котором дремало животное, и потому только одно сознание может дать средство к восстановлению этого равновесия. Материальное принуждение в данном слу­чае не может иметь никакого значения; сердца людей нельзя изменить посредством физико-химических сил. Поскольку стремления не задерживаются автоматичес­ки с помощью физиологических механизмов, постоль­ку они могут остановиться только перед такой гра­ницей, которая будет ими признана справедливой. Лю­ди никогда не согласились бы ограничить себя в своих желаниях, если бы они чувствовали себя вправе перей­ти назначенный для них предел. Однако ввиду сооб­ражений, уже указанных нами выше, приходится при­знать, что люди не могут продиктовать сами себе этот закон справедливости; он должен исходить от лица, авторитет которого они уважают и перед которым добровольно преклоняются. Одно только общество — либо непосредственно, как целое, либо через посредство одного из своих органов — способно играть эту умеряющую роль; только оно обладает той моральной силой, которая возвышается над индивидом и превос­ходство которой последний принужден признать. Ни­кому другому, кроме общества, не принадлежит право намечать для человеческих желаний тот крайний пре­дел, дальше которого они не должны идти. Одно толь­ко оно может определить, какая награда должна быть обещана в будущем каждому из служащих ему в ин­тересах общего блага.

И действительно, в любой момент истории в мо­ральном сознании общества можно найти смутное понимание относительной ценности различных социаль­ных функций и того вознаграждения, которого достойна каждая из них; а следовательно, общество сознает, какой степени жизненного комфорта заслужи­вает средний работник каждой профессии. Обществен­ное мнение как бы иерархизует социальные функции, и каждой из них принадлежит тот или иной коэффици­ент жизненного благополучия в зависимости от места, занимаемого ею в социальной иерархии. Например, согласно идеям, установившимся в обществе, суще­ствует известный предел для образа жизни рабочего, выше которого не должны простираться его стремле­ния улучшить свое существование, и, с другой сторо­ны, устанавливается известный жизненный минимум, ниже которого, кроме каких-нибудь исключительных отрицательных случаев, не могут опускаться потреб­ности рабочего. Уровень материального обеспечения, конечно, разнится для городского и сельского рабо­тника, для слуги и поденщика, для приказчика и чинов­ника. Если богатый человек ведет жизнь бедняка, то общественное мнение резко порицает его, но точно так же неодобрительно относится оно к нему, если жизнь его утопает в изысканной роскоши. Экономисты про­тестуют напрасно; в глазах общества всегда будет казаться несправедливым и возмутительным тот факт, что частное лицо может расточительно потреблять громадные богатства; и по-видимому, эта нетерпи­мость к роскоши ослабевает только в эпоху мораль­ных переворотов. Мы имеем здесь настоящую рег­ламентацию, которая всегда носит юридическую форму и с относительной точностью постоянно фик­сирует тот максимум благосостояния, к достижению которого имеет право стремиться каждый класс. Необ­ходимо отметить, впрочем, что вся эта социальная лестница отнюдь не есть что-либо неподвижное. По мере того как растет или падает коллективный доход, меняется и она вместе с переменой моральных идей в обществе. То, что в одну эпоху Считается роскошью, в другую оценивается иначе. Материальное благосо­стояние, признававшееся в течение долгого времени законным уделом одного только класса, поставлен­ного в исключительно счастливые условия, начинает в конце концов казаться совершенно необходимым для всех людей без различия.

Под этим давлением каждый в своей сфере может отдать себе приблизительный отчет в том, до какого предела могут простираться его жизненные требова­ния. Если субъект дисциплинирован и признает над собою коллективный авторитет, т. е. обладает здоро­вой моральной конструкцией, то он чувствует сам, что требования его не должны подниматься выше опреде­ленного уровня. Индивидуальные стремления заклю­чены в этом случае в определенные рамки и имеют определенную цель, хотя в подобном самоограничении нет ничего обязательного или абсолютного. Экономи­ческий идеал, установленный для каждой категории граждан, в известных пределах сохраняет подвижность и не препятствует свободе желаний; но он небезграни­чен. Благодаря этому относительному ограничению и обузданию своих желаний люди могут быть доволь­ны своей участью, сохраняя при этом стремление к лучшему будущему; это чувство удовлетворенности дает начало спокойной, но деятельной радости, кото­рая для индивида точно так же, как и для общества, служит показателем здоровья. Каждый, по крайней мере в общем, примиряется со своим положением и стремится только к тому, на что он может с полным правом надеяться как на нормальную награду за свою деятельность. Человек вовсе не осужден пребывать в неподвижности; перед ним открыты пути к улучше­нию своего существования, но даже неудачные попыт­ки в этом направлении вовсе не должны повлечь за собою полного упадка духа. Индивид привязан к тому, что он имеет, и не может вложить всю свою душу в добывание того, чего у него еще нет; поэтому даже в том случае, если все то новое, к чему он стремится и на что надеется, обманет его, жизнь не утратит для него всякой ценности. Самое главное и существенное останется при нем. Благополучие его находится в слишком прочном равновесии, чтобы какие-нибудь преходящие неудачи могли его ниспровергнуть.

Конечно, было бы совершенно бесполезно, если бы каждый индивид считал справедливой признанную об­щественным мнением иерархию функции, не признавая в то же самое время справедливым тот способ, каким рекрутируются исполнители этих функций. Рабочий не может находиться в гармонии со своим социальным положением, если он не убежден в том, что занимает именно то место, которое ему следует занимать. Если он считает себя способным исполнять другую функ­цию, то его работа не может удовлетворять его. По­этому недостаточно того, чтобы общественное мнение только регулировало для каждого положения средний уровень потребностей; нужна еще другая, более точная регламентация, которая определила бы, каким обра­зом различные социальные функции должны откры­ваться частным лицам. И действительно, нет такого общества, где не существовала бы подобная регламен­тация; конечно, она изменяется в зависимости от времени и места. В прежнее время почти исключительным принципом социальной классификации было происхо­ждение; в настоящее время удержалось неравенство по рождению лишь постольку, поскольку оно создается различиями в унаследованных имуществах. Но под этими различными формами вышеупомянутая регла­ментация имеет всюду дело с одним и тем же объек­том. Равным образом повсюду существование ее возможно только при том условии, что она предписывает­ся индивиду властью высшего авторитета, т. е. авторитета коллективного. Ведь никакая регламентация не может установиться без того, чтобы от тех или других— а чаще всего и от тех, и от других — членов общества не потребовалось известных уступок и жертв во имя общего блага.

Некоторые авторы думали, правда, что это мо­ральное давление сделается излишним, как только исчезнет передача по наследству экономического благо­состояния. Если, говорили они, институт наследства будет уничтожен, то каждый человек будет вступать в жизнь с равными средствами, и если борьба между конкурентами будет начинаться при условии полного равенства, то нельзя будет назвать ее результаты несправедливыми. Все должны будут добровольно при­знать существующий порядок вещей за должный.

Конечно, не может быть никакого сомнения в том, что, чем больше человеческое общество будет прибли­жаться к этому идеальному равенству, тем меньше будет также и нужды в социальном принуждении. Но весь вопрос заключается здесь только в степени, пото­му что всегда останется налицо наследственность или так называемое природное дарование. Умственные способности, вкус, научный, художественный, литературный или промышленный талант, мужество и физи­ческая ловкость даруются нам судьбой вместе с рожде­нием точно так же, как передаваемый по наследству капитал, точно так же, как в прежние времена дворя­нин получал свой титул и должность. Как и раньше, нужна будет известная моральная дисциплина, для того чтобы люди, обделенные природой в силу случай­ности своего рождения, примирились со своим худшим положением. Нельзя идти в требованиях равенства настолько далеко, чтобы утверждать, что раздел до­лжен производиться поровну между всеми, без всякого отличия для более полезных и достойных членов обще­ства. При таком понимании справедливости нужна была бы совершенно особая дисциплина, чтобы выда­ющаяся индивидуальность могла примириться с тем, что она стоит на одной ступени с посредственными и даже ничтожными общественными элементами.

Но само собой разумеется, что подобная дисцип­лина, так же как и в предыдущем случае, только тогда может быть полезной, если подчиненные ей люди при­знают ее справедливой. Если же она держится только по принуждению и привычке, то мир и гармония суще­ствуют в обществе лишь по видимости, смятение и недовольство уже носятся в общественном сознании, и близко то время, когда по внешности сдержанные индивидуальные стремления найдут себе выход. Так случилось с Римом и Грецией, когда поколебались те верования, на которых покоилось, с одной стороны, существование патрициата, а с другой — плебса; то же повторилось и в наших современных обществах, когда аристократические предрассудки начали терять свой престиж. Но это состояние потрясения по характеру своему, конечно, исключительно, и оно наступает то­лько тогда, когда общество переживает какой-нибудь болезненный кризис. В нормальное время большинст­во обыкновенно признает существующий обществен­ный порядок справедливым. Когда мы говорим, что общество нуждается в авторитете, противополага­ющем себя стремлениям частных лиц, то меньше всего мы хотим, чтобы нас поняли в том смысле, что наси­лие в наших глазах—единственный источник порядка. Поскольку такого рода регламентация имеет своей целью сдерживать индивидуальные страсти, постольку источником своим она должна иметь начало, возвы­шающееся над индивидами, и подчинение ей должно вытекать из уважения, а не из страха.

Итак, ошибается тот, кто утверждает, что челове­ческая деятельность может быть освобождена от вся­кой узды. Подобной привилегией на этом свете не может пользоваться никто и ничто, потому что всякое существо, как часть вселенной, связано с ее остальною частью; природа каждого существа и то, как она проявляется, зависят не только от этого существа, но и от всех остальных существ, которые и являются, таким образом, для него сдерживающей и регулирующей силой. В этом отношении между каким-нибудь мине­ралом и мыслящим существом вся разница заключает­ся только в степени и форме. Для человека в данном случае характерно то обстоятельство, что сдержива­ющая его узда по природе своей не физического, но морального, т. е. социального, свойства. Закон являет­ся для него не в виде грубого давления материальной среды, но в образе высшего, и признаваемого им за высшее, коллективного сознания. Большая и лучшая часть жизненных интересов человека выходит за преде­лы телесных нужд и потому освобождается от ярма физической природы, но попадает под ярмо общества.

В момент общественной дезорганизации — будет ли она происходить в силу болезненного кризиса или, наоборот, в период благоприятных, но слишком вне­запных социальных преобразований — общество оказывается временно не способным проявлять нужное воздействие на человека, и в этом мы находим объяс­нение тех резких повышений кривой самоубийств, ко­торые мы установили выше.

И действительно, в момент экономических бедст­вий мы можем наблюдать, как разразившийся кризис влечет за собой известное смешение классов, в силу которого целый ряд людей оказывается отброшенным в разряд низших социальных категорий. Многие при­нуждены урезать свои требования, сократить свои привычки и вообще приучиться себя сдерживать. По от­ношению к этим людям вся работа, все плоды социаль­ного воздействия пропадают, таким образом, даром, и их моральное воспитание должно начаться сызнова. Само собой разумеется, что общество не в состоянии единым махом приучить этих людей к новой жизни, к добавочному самоограничению. В результате все они не могут примириться со своим ухудшившимся положением; и даже одна перспектива ухудшения становит­ся для них невыносимой; страдания, заставляющие их насильственно прервать изменившуюся жизнь, насту­пают раньше, чем они успели изведать эту жизнь на опыте.

Но то же самое происходит в том случае, если социальный кризис имеет своим следствием внезапное увеличение общего благосостояния и богатства. Здесь опять-таки меняются условия жизни, и та шкала, которою определялись потребности людей, оказывается устаревшей; она передвигается вместе с возрастанием общественного богатства, поскольку она определяет в общем и целом долю каждой категории производителей. Прежняя иерархия нарушена, а новая не может сразу установиться. Для того чтобы люди и вещи заняли в общественном сознании подобающее им ме­сто, нужен большой промежуток времени. Пока социаль­ные силы, предоставленные самим себе, не придут в состояние равновесия, относительная ценность их не поддается учету и, следовательно, на некоторое время всякая регламентация оказывается несостоятельной. Никто не знает в точности, что возможно и что невоз­можно, что справедливо и что несправедливо; нельзя указать границы между законными и чрезмерными требованиями и надеждами, а потому все считают себя вправе претендовать на все. Как бы поверхностно ни было это общественное потрясение, все равно, те принципы, на основании которых члены общества распре­деляются между различными функциями, оказываются поколебленными. Поскольку изменяются взаимоотно­шения различных частей общества, постольку и выражающие эти отношения идеи не могут остаться непо­колебленными. Тот социальный класс, который осо­бенно много выиграл от кризиса, не расположен боль­ше мириться со своим прежним уровнем жизни, а его новое, исключительно благоприятное положение неиз­бежно вызывает целый ряд завистливых желаний в окружающей его среде. Общественное мнение не в силах своим авторитетом сдержать индивидуальные аппетиты; эти последние не знают более такой гра­ницы, перед которой они вынуждены были бы остано­виться. Кроме того, умы людей уже потому находятся в состоянии естественного возбуждения, что самый пульс жизни в такие моменты бьется интенсивнее, чем раньше. Вполне естественно, что вместе с увеличением благосостояния растут и человеческие желания; на жизненном пиру их ждет более богатая добыча, и под влиянием этого люди становятся требовательнее, нетер­пеливее, не мирятся больше с теми рамками, которые им ставил ныне ослабевший авторитет традиции. Об­щее состояние дезорганизации, или аномии, усугубля­ется тем фактом, что страсти менее всего согласны подчиниться дисциплине именно в тот момент, когда это всего нужнее.

При таком положении вещей действительность не может удовлетворить предъявляемых людьми требований. Необузданные претензии каждого неизбежно будут идти дальше всякого достижимого результата, ибо ничто не препятствует им разрастаться безгранич­но. Это общее возбуждение будет непрерывно поддер­живать само себя, не находя себе ни в чем успокоения. А так как такая погоня за недостижимой целью не может дать другого удовлетворения, кроме ощущения самой погони, то стоит только этому стремлению встретить на своем пути какое-либо препятствие, что­бы человек почувствовал себя совершенно выбитым из колеи. Одновременно с этим самая борьба становится более ожесточенной и мучительной как потому, что она менее урегулирована, так и потому, что борцы особенно разгорячены. Все социальные классы выхо­дят из привычных рамок, так что определенного клас­сового деления более не существует. Общие усилия в борьбе за существование достигают высшей точки напряжения именно в тот момент, когда это менее всего продуктивно. Как же при таких условиях может не ослабеть желание жить?

Наше объяснение подтверждается тем исключи­тельным иммунитетом в смысле самоубийства, кото­рым пользуются бедные страны. Бедность предохраня­ет от самоубийства, потому что сама по себе она служит уздой. Что бы ни делал человек, но его жела­ния до известной степени должны сообразоваться с его средствами; наличное материальное положение всегда служит в некотором роде исходным пунктом для определения того, что желательно было бы иметь. Следо­вательно, чем меньшим обладает человек, тем меньше у него соблазна безгранично расширять круг своих потребностей. Бессилие приучает нас к умеренности, и, кроме того, в той среде, где все обладают только средним достатком, ни у кого не является достаточ­ного повода завидовать. Напротив, богатство дает нам иллюзию, будто мы зависим только от самих себя. Уменьшая сопротивление, которое нам проти­вопоставляют обстоятельства, богатство позволяет нам думать, что они могут быть бесконечно побежда­емы. Чем меньше человек ограничен в своих желаниях, тем тяжелее для него всякое ограничение. Поэтому не без основания множество религиозных учений восх­валяло благодеяния и нравственную ценность бедно­сти; последняя служит лучшей школой к тому, чтобы человек приучился к самообузданию. Принужденный неустанно дисциплинировать самого себя, индивид лег­че приспособляется к коллективной дисциплине; на­оборот, богатство, возбуждая индивидуальные жела­ния, всегда несет с собой дух возмущения, который есть уже источник безнравственности. Конечно, все вышесказанное нельзя истолковать в том смысле, что следует препятствовать человеку в его борьбе за улуч­шение материального положения; но если против той моральной опасности, которую влечет за собой рост благосостояния, известны противоядия, то все-таки не следует упускать ее из виду.

III

Если бы аномия проявлялась всегда, как в предыдущих случаях, в виде перемежающихся приступов и острых кризисов, то, конечно, время от времени она могла бы заставить колебаться социальный процент само­убийств, но не была бы его постоянным и регулярным фактором. Существует между тем определенная сфера социальной жизни, в которой аномия является хрони­ческим явлением; мы говорим о коммерческом и про­мышленном мире.

В течение целого века экономический прогресс стре­мился главным образом к тому, чтобы освободить промышленное развитие от всякой регламентации. Вплоть до настоящего времени целая система мораль­ных сил имела своей задачей дисциплинировать про­мышленные отношения. Сначала влияние это оказы­вала религия, которая в равной степени обращалась и к рабочим, и к хозяевам, к беднякам и к богатым. Она утешала первых и учила их довольствоваться своей судьбой, внушая им, что социальным порядком руководит Провидение, что доля каждого класса опре­делена самим Богом и что в будущей загробной жизни их ждет справедливая награда за те страдания и униже­ния, которые они претерпели на земле. К богатым религия обращалась со словом увещания, напоминая им, что земные интересы не составляют всей природы человека и не исчерпывают ее, что они должны быть подчинены другим, более высоким целям, а потому в этой жизни следует обуздывать и ограничивать себя. Со своей стороны светская власть, занимая главенст­вующее положение в экономической области, подчиняя себе до известной степени хозяйственную деятель­ность, регулировала ее проявления. Наконец, внутри самого делового мира ремесленная корпорация, рег­ламентируя заработную плату, цены на продукты и да­же самое производство, косвенным образом фиксиро­вала средний уровень дохода, которым, естественно, определяется в значительной мере и самый размер потребностей. Описывая эту организацию, мы, конеч­но, вовсе не желаем выставлять ее как образец. Само собой разумеется, что весь этот порядок вещей не может быть без глубоких преобразований приложен к современному обществу. Мы сейчас только конста­тируем тот факт, что он имел свои положительные стороны и что в настоящее время уже нет ничего подобного.

В самом деле, религия, можно сказать, потеряла громадную долю своей власти. Правительственная власть, вместо того чтобы быть регулятором экономи­ческой жизни, сделалась ее слугой и орудием. Самые противоположные школы, ортодоксальные экономи­сты, с одной стороны, и крайние социалисты—с другой, согласны с тем, что правительство должно занять более или менее пассивную роль посредника между различны­ми социальными функциями. Одни хотят свести роль государства до простого охранителя индивидуальных договоров; другие склонны возложить на него обязан­ность вести коллективную отчетность, т. е. регистрацию запросов потребителей, передачу их производителям, делать опись общей суммы дохода и раскладывать его на основании установленной формулы. Но и те, и другие не признают за правительственной властью никаких способностей к тому, чтобы подчинить себе остальные социальные органы и заставлять их служить какой-либо одной доминирующей цели. С той и с другой стороны заявляют, что нация своим главным, если не единствен­ным, попечением должна иметь промышленное преус­певание страны; это предполагает догма экономического материализма, но это же лежит в основе и других систем, на первый взгляд столь ему враждебных. Все эти теории только отражают господствующее общественное мнение; фактически промышленность, вместо того чтобы служить средством к достижению высшей цели, уже сделалась сама по себе центром конечных стремле­ний как индивидуумов, так и общества. В силу этого индивидуальные аппетиты разрастаются беспредельно и выходят из-под влияния какого бы то ни было сдерживающего их авторитета. Этот апофеоз мате­риального благополучия их освятил и поставил, так сказать, над всяким человеческим законом. Ставить на этом пути какие-либо препятствия считается в насто­ящее время оскорблением святыни, и поэтому даже та чисто утилитарная регламентация промышленности, которую мог бы осуществить сам промышленный мир при помощи своих корпораций, не в состоянии пустить корни. Самое развитие промышленности и беспредель­ное расширение рынков неизбежно благоприятствуют в свою очередь безудержному росту человеческих же­ланий. Пока производитель мог сбывать свои продук­ты только своим непосредственным соседям, умерен­ность возможной прибыли не могла, конечно, возбу­дить чрезмерных притязаний. Но теперь, когда произ­водитель может считать своим клиентом почти целый мир, можно ли думать, что человеческие страсти, опья­ненные этой широкой перспективой, удержатся в пре­жних границах?

Вот откуда происходит это крайнее возбуждение, которое от одной части общества передалось и всем остальным. В промышленном мире кризис и состояние аномии суть явления не только постоянные, но, можно даже сказать, нормальные. Алчные вожделения охва­тывают людей всех слоев и не могут найти себе определенной точки приложения. Ничто не может успоко­ить их, потому что цель, к которой они стремятся, бесконечно превышает все то, чего они могут дейст­вительно достигнуть. Лихорадочная ненасытная пого­ня за воображаемым обесценивает наличную дейст­вительность и заставляет пренебрегать ею; как только удается достигнуть ближайшей цели и что-нибудь ра­ньше только желанное и возможное становится совер­шившимся фактом, тотчас же неудержимая страсть к новым возможностям влечет человека еще и еще дальше. Люди мучаются жаждой новых, еще не изве­данных наслаждений, не испытанных ощущений; но последние тотчас же теряют свою соль, как только станут известны. И достаточно какой-нибудь преврат­ности судьбы для того, чтобы человек оказался бес­сильным перенести это испытание. Лихорадочное возбуждение падает, и человек видит, как бесплодно было все это смятение и как все это море беспредельных желаний не оставляет после себя никакого солидного запаса благополучия, который можно было бы исполь­зовать в годы тяжелых испытаний. Разумный человек умеет найти удовлетворение в том, чего ему удалось достигнуть, и не испытывает неустанной жажды пого­ни за чем-либо большим, и потому в момент несчаст­ного стечения обстоятельств он не склоняется под ударами судьбы и не падает духом. Но тот, кто всю свою жизнь жил только будущим, отдавал ему все силы души, тот не может найти на страницах своего прошлого ничего такого, что бы помогло ему перене­сти горечь настоящего, ибо вся прошлая его жизнь была только одним нетерпеливым ожиданием буду­щих благ. Ослепленный этим ожиданием, он искал далекого счастья, все время только ускользавшего от него. Когда какое-либо препятствие остановит такого человека, то все планы его окажутся разрушенными, и ни позади себя, ни перед собой ему не на чем будет остановить своего взора. В конце концов даже одно ощущение усталости способно породить безнадежное разочарование, ибо трудно не почувствовать всей бес­смысленности погони за недостижимым.

И поэтому с полным основанием можно спросить себя: не в силу ли вышеуказанных причин морального порядка экономические кризисы были за последнее время столь плодовиты самоубийствами? В разумно дисциплинированном обществе отдельный индивид лег­че переносит все удары судьбы. Будучи заранее приучен к воздержанию и умеренности, человек с гораздо меньшим напряжением воли может претерпеть новые необходимые лишения. Но если человеку ненавистны всякие границы как таковые, то может ли более тесное ограничение не показаться невыносимым? Лихорадоч­ное нетерпение, в котором человек жил до тех пор, менее всего предрасполагает к дальнейшему самоот­речению. Как больно сознавать, что жизнь жестоко отбросила его назад, если единственной его жизненной задачей является стремление постоянно превосходить тот пункт, которого он в данный момент достиг. Са­мая дезорганизация, столь характерная для нашего экономического строя, широко открывает дверь для всякого рода авантюр. Фантазия работает неустанно, и так как над ней нет никакого сдерживающего начала, то она находится всецело во власти случая. Вместе с риском растет и процент неудач, и больше всего крахов наблюдается как раз тогда, когда они особенно убийственны.

А между тем эти наклонности настолько укорени­лись в обществе, что оно уже вполне привыкло к ним и считает их совершенно нормальным явлением. Часто утверждают, что чувство постоянного недовольства заложено в самой природе человека, что он без отдыха и покоя стремится к неопределенной цели. Страсть к бесконечному в настоящее время даже считается признаком морального превосходства, тогда как она может зародиться лишь в сознаниях расстроенных, возвышающих в закон эту беспорядочность, от кото­рой они страдают. Символом веры сделалась доктри­на возможно более быстрого прогресса. Но наряду с такими теориями, превозносящими благодеяния не­устойчивости, можно наблюдать появление и других, которые, обобщая породившее их положение вещей, объявляют жизнь дурной, более обильной несчастья­ми, нежели радостями, полной обманчивых соблазнов. Так как этот разлад достигает своего апогея в эконо­мическом мире, то и более всего жертв приходится именно на этот последний.

Промышленные и коммерческие отрасли занятий действительно насчитывают наибольшее число случаев самоубийства в своих рядах. Число это почти равняет­ся тому, которое относится к свободным профессиям, а иногда даже превосходит его; особенно резко чувст­вуется обилие самоубийств в этой категории по сравне­нию с земледельческим населением. Это объясняется тем, что именно в сельской промышленности сдер­живающие и регулирующие силы больше всего со­хранили свое влияние и здесь нет такой благоприятной почвы для всякого рода лихорадочных спекуляций. В этой среде лучше всего сохранились общие основы прежнего экономического порядка. Разница эта была бы еще более значительна, если бы среди самоубийц промышленной среды делали точное различие между хозяином и рабочим, потому что вполне вероятно, что первые сильнее вторых захвачены ослаблением социа­льных уз. Громадный процент самоубийств среди так называемых рантье (720 человек на 1 млн) достаточно убедительно говорит нам о том, что к самоубийству сильнее всего склонны люди, облагодетельствованные судьбой. Все, что требует от людей известного подчинения, ослабляет влияние вышеуказанного состояния. Умственный горизонт низших классов ограничен преде­лом, поставленным им классами, стоящими выше, и от этого желания их носят более определенный хара­ктер. Но те, кто выше себя чувствует уже одно только пустое пространство, невольно в нем теряются при отсутствии той силы, которая могла бы отодвигать их назад.

Поэтому аномия является в наших современных обществах регулярным и специфическим фактором самоубийств; это одно из тех веяний, которыми опреде­ляется ежегодная сумма самоубийств. Следовательно, можно сказать, что мы имеем сейчас дело с новым, отличным от всех других типом самоубийства. Раз­ница заключается в том, что данный тип зависит от характера связи между индивидами и обществом, но не от того способа, каким эта связь регламентируется. Эгоистическое самоубийство проистекает оттого, что люди не видят смысла в жизни, альтруистическое — вызывается тем, что индивид видит смысл жизни вне ее самой; третий, только что установленный нами вид определяется беспорядочной, неурегулированной чело­веческой деятельностью и сопутствующими ей страда­ниями. Принимая во внимание его происхождение, мы дадим этому последнему виду самоубийства название аномичного.

Нельзя, конечно, отрицать, что между этим и эго­истическим видом самоубийства существует некоторое родство. И тот, и другой в своем корне определяются отчужденностью, недостаточной близостью общества к индивиду, но «сфера бездействия», если можно так выразиться, в этих двух случаях совершенно различна. В первом, т. е. при эгоистическом виде самоубийства, дефект находится в собственно коллективной деятельности, которая лишается своего смысла и значения. Наоборот, при аномичном самоубийстве решающую роль играют исключительно индивидуальные страсти, которые не встречают на своем пути никакой сдер­живающей силы. Поэтому можно сказать, что эти два типа самоубийства, несмотря на то что они имеют целый ряд общих точек соприкосновения, остаются независимыми друг от друга. Можно отдавать на слу­жение обществу все, что только есть в нашем существе по своей природе социального, и в то же время не уметь сдерживать своих желаний; можно, вовсе не будучи по натуре своей эгоистом, пребывать в аномичном состоянии, и наоборот. Эгоистическое и аномичное самоубийства большую часть своих жертв вербуют в разнородных слоях общества: первое распространено по преимуществу среди интеллигенции, в сфере умственного труда; второе наблюдается главным образом в мире торговли и промышленности.

IV

Не одна только экономическая аномия оказывает свое действие на развитие самоубийств. Те случаи, которые имеют место при наступлении критического периода вдовства, объясняются, как мы уже говорили об этом раньше, влиянием домашней аномии, как неизбежного результата смерти одного из супругов. Расстройство семейного очага тяжело отзывается на том, кому при­ходится пережить своего жизненного спутника. Он не может приспособиться к своему новому одинокому положению, и соблазн самоубийства легче увлекает его. Но существует еще одна разновидность анемич­ного самоубийства, которая должна обратить на себя наше особое внимание как потому, что она в большин­стве случаев имеет право считаться явлением хроничес­ким, так и потому, что она бросает новый свет на самую природу и функцию брака.

В «Annales de la demographic Internationale» (сентябрь 1882 г.) Г. Бертильон напечатал замечательно интерес­ную работу по вопросу о разводе, в которой он выдви­нул, между прочим, следующее положение: в Европе количество самоубийств изменяется прямо пропорцио­нально числу разводов и раздельных жительств суп­ругов.

Если сравнить различные страны с этой двойной точки зрения, то можно легко установить параллелизм этих двух явлений. Мы имеем в данном случае не только совпадение средних чисел, но даже и деталей. Исключение представляет собой только Голландия, где уровень самоубийств не соответствует числу разводов. Мы получим еще лучшее подтверждение этого закона, если повторим сравнение различных случаев по отношению к различным провинциям одной и той же страны. Например, в Швейцарии совпадение между двумя рассматриваемыми явлениями поразительно.

Наибольшее число разводов падает на протестантские кантоны, и в той же самой среде наблюдается всего больше случаев самоубийства. Затем следуют кантоны со смешанным населением, с обеих точек зрения, и наконец кантоны католические. Внутри каждой из этих групп нужно отметить такое же совпадение. Среди католических кантонов Золотурн, Аппенцель, Иннер-роден выделяются своим количеством разводов; то же самое приходится заметить относительно числа проис­ходящих там самоубийств.

Во Фрибурге, который представляет собою фран­цузский и католический кантон, наблюдается умерен­ное число разводов и в свою очередь умеренный про­цент самоубийств. Среди немецких протестантских ка­нтонов всего сильнее в этом смысле выделяется Шаф-гаузен; он же стоит и во главе самоубийств. Среди кантонов со смешанным населением, за исключением Ааргау, можно наблюдать тот же порядок в обоих отношениях.

Аналогичный результат получается и в том случае, если сравниваются различные французские департаменты. Распределив их на восемь категорий в зависимо­сти от их смертности — самоубийств, мы констатиро­вали, что группы эти сохраняют тот же порядок по отношению к разводу и раздельному жительству суп­ругов.

Установив это состояние, постараемся объяснить его.

Исключительно для памяти мы приведем сначала то объяснение, которое дает нам в общих чертах М. Бертильон. По его убеждению, число самоубийств и разводов варьирует параллельно, потому что и то, и другое явление зависят от одного фактора большего или меньшего количества плохо уравновешенных лю­дей. В самом деле, говорит он, в стране тем большее количество разводов, чем больше число невыносимых супругов. Эти последние встречаются чаще всего среди людей неуравновешенных, с дурным, неустановившимся характером, темперамент которых в той же степени предрасполагает их к самоубийству; по­этому параллелизм этих двух явлений объясняется вовсе не тем обстоятельством, что развод сам по себе имеет влияние на наклонность к самоубийству, но их общим происхождением из одного источника, который они только разным образом выражают.

Совершенно произвольно и бездоказательно, однако, связывать таким образом развод с известными недо­статками психопатического характера: нет никакого основания предполагать, чтобы в Швейцарии было в 15 раз больше людей неуравновешенных, чем в Ита­лии, и в 6 или 7 раз больше, чем во Франции, а между тем развод в первой из этих стран встречается в 15 раз чаще, чем во второй, и приблизительно в 7 раз чаще, чем в третьей. Кроме того, мы теперь прекрасно знаем, насколько чисто индивидуальные причины иг­рают слабую роль по отношению к самоубийству. В последующем изложении читатель найдет еще более веские доказательства неудовлетворительности этой теории.

Причину этого любопытного соотношения между двумя данными явлениями надо искать не в органичес­ком предрасположении субъекта, но во внутренней природе самого развода. По этому пункту может быть прежде всего установлено следующее положение: во всех странах, относительно которых мы располагаем достаточно полными статистическими данными, число самоубийств среди разведенных супругов значительно выше, нежели среди остальных членов общества.

Итак, разведенные супруги обоего пола лишают себя жизни в 3—4 раза чаще, чем люди, состоящие в браке, хотя по возрасту своему они являются более молодыми (40 лет во Франции вместо 46 лет), и случаи самоубийства среди первых значительно чаще, чем у вдовых, несмотря на то что последние в силу одного своего возраста имеют повышенную степень предрас­положения лишать себя жизни. Чем же это объяс­няется?

Без сомнения, перемена материального и мораль­ного режима, как прямое последствие развода, не мо­жет не оказывать в данном случае известной доли влияния; но одного этого влияния недостаточно для объяснения интересующего нас явления. Не надо забы­вать, что вдовство есть не менее глубокое потрясение личной жизни человека; последствия его могут ока­заться даже еще более прискорбными, поскольку смерть мужа или жены является ударом судьбы, тогда как развод служит желанным освобождением от нестер­пимого сожительства, и, несмотря на все это, разве­денные супруги, которые по своему возрасту должны были бы вдвое реже кончать с собой, нежели вдовые, повсеместно превосходят их в этом отношении, и в не­которых странах почти вдвое. Подобная повышенная наклонность, коэффициент увеличения которой колеб­лется от 2,5 до 4, никоим образом не зависит от перемены в положении данных индивидов.

Для того чтобы найти истинную причину интересу­ющего нас явления, будет всего лучше, если мы возвратимся к одному из вышеустановленных нами поло­жений. В III главе этой книги читатель мог уже видеть, что в одном и том же обществе наклонность вдовых к самоубийству находится в зависимости от соответст­вующей наклонности людей, состоящих в браке. Если последние являются по отношению к самоубийству людьми хорошо защищенными, то иммунитет первых несколько слабее, но все же достаточно силен; и тот пол, который наиболее выигрывает от брачного сожи­тельства, сохраняет свое преимущество и в период вдовства. Одним словом, когда брачный союз расстра­ивается вследствие смерти одного из супругов, влияние брака часто еще продолжает сказываться на оставшем­ся в живых супруге. А в таком случае разве мы не имеем права предположить, что то же явление повто­ряется и при разрушении брака не смертью одного из супругов, а особым юридическим актом и что повы­шенная наклонность к самоубийству со стороны разведенных супругов есть следствие не развода, а того брака, которому развод кладет конец. Это увеличение числа случаев самоубийства находит себе объяснение в том, что супруги, хотя и разведенные, продолжают чувствовать на себе известное влияние условий своего бывшего брака. Если они обнаруживают теперь такую резкую склонность к самоубийству, то надо думать, что предрасположение к нему они имели уже и раньше, что оно укоренилось в их психике еще в то время, когда они жили вместе, и именно в силу их совместной жизни.

Как только мы примем это положение, соот­ношение, существующее между разводом и само­убийством, станет вполне понятным. В самом деле, среди тех народов, где развод встречается часто, тот своеобразный характер брака, который сказы­вается и на разведенных, неизбежно должен иметь большее распространение, ибо он, конечно, не является специальной принадлежностью тех браков, которым предназначено судьбой закончиться юридическим расторжением. Если среди этих последних интересу­ющая нас особенность и достигает своей максималь­ной интенсивности, то у других или по крайней мере у большинства других супружеств можно также найти ее, но только в более слабой степени. Подобно тому как в той среде, где много самоубийств, должно быть много попыток к самоубийству, и подобно тому, как смертность не может увеличиться без того, чтобы одновременно не возросло число заболеваемости, точно так же в том обществе, где много разводов, должно быть вместе с тем много супружеств, близких к разводу.

Число разведенных не может увеличиваться без того, чтобы в той же мере не развивалось и не стано­вилось общим фактом то состояние семьи, которое предрасполагает к самоубийству, и потому вполне естественно, что оба эти явления варьируют в одном и том же направлении.

Независимо от того, что гипотеза эта подтвержда­ется всеми аргументами, приведенными нами в предыдущем изложении, она может быть еще доказана са­мым непосредственным путем. В самом деле, если мнение наше основательно, то в тех случаях, где совер­шается большое число разводов, супруги должны иметь более слабый иммунитет по отношению к само­убийству, чем там, где браки не расторгаются. Факты подтверждают это мнение, по крайней мере поскольку дело идет о супругах. Италия, страна католическая, где развод совершенно неизвестен, соответственно с этим имеет наиболее высокий коэффициент предохранения для супругов; коэффициент этот меньше во Франции, где раздельное жительство супругов всегда было более частым явлением; и мы можем проследить постепен­ное понижение этого коэффициента, если обратимся к тем странам, где развод широко практикуется.

Мы не могли найти цифры разводов для великого герцогства Ольденбургского, но, принимая во внима­ние, что это протестантская страна, можно думать, что они должны быть там довольно частым явлением, хотя не чрезмерным, потому что католическое мень­шинство там довольно значительно. Ольденбургское герцогство должно стоять в этом отношении прибли­зительно в одном ряду с Баденом и Пруссией. Одина­ковое положение занимает оно в смысле иммунитета супругов; 100 000 холостых старше 15 лет дают ежегодно 52 случая самоубийства, на 100 000 супругов при­ходится 66 случаев. Коэффициент предохранения для последних равняется 0,79; мы имеем здесь очень боль­шую разницу по сравнению с коэффициентом, наблю­даемым в католических странах, где развод или очень редко встречается, или совершенно неизвестен.

Франция дает нам возможность сделать наблюде­ние, подтверждающее все остальные и тем более для нас ценное, что оно еще более точно, чем все преды­дущие. В департаменте Сены развод распространен гораздо больше, чем во всей остальной стране. В 1885 г. число разводов равнялось 23,99 на 10 000 ненарушенных браков, тогда как в остальной части Франции среднее число разводов достигало только 5,65. И действительно, он только один раз, для перио­да 20— 25 лет, достигает 3; но правильность этой цифры подлежит большому сомнению, потому что она вычислена на основании слишком небольшого числа случаев в предположении, что в этом возрасте среди супругов случается ежегодно только одно самоубийст­во. Начиная с 30 лет коэффициент не идет выше 2, чаще всего он бывает ниже, а между 60—70 годами спуска­ется ниже единицы. В среднем она равняется 1,73. Напротив, в прочих департаментах в 5 случаях из 8 он выше 3; в среднем равняется 2,88, т. е. в 1,66 раза значительнее, чем в департаменте Сены.

Мы имеем здесь новое доказательство того, что высокое число самоубийств в стране, где развод имеет широкое распространение, не зависит от какого-либо органического предрасположения, в особенности от числа неуравновешенных субъектов. Если бы тут за­ключалась настоящая причина, органическое предрасположение должно было бы одинаковым образом от­зываться и на женатых, и на холостых. В действитель­ности же всю тяжесть несут на себе первые; поэтому надо думать, что источник зла лежит, как мы и предполагали, в какой-нибудь особенности либо семьи, либо брака. Объясняется ли меньший иммунитет суп­ругов состоянием домашней среды или состоянием брачного союза? Является ли в данном случае недоброкачественным дух семьи или супружеская связь стоит не на должной высоте?

Первое предположение отпадает в силу того факта, что в тех странах, где всего больше встречается разводов, количество детей вполне достаточно и в силу этого сплоченность семьи очень высока. Мы же хорошо знаем, что сплоченность семьи несет с собою креп­кий семейный дух. Поэтому есть полное основание думать, что объяснение интересующего нас явления надо искать в природе брака.

В самом деле, если бы уменьшение коэффициента можно было отнести на счет положения семьи, то жены также должны были бы пользоваться меньшею степенью предохраненности от самоубийства в стра­нах с широкой практикой развода, так как они не меньше мужей страдают от дурных домашних усло­вий. В действительности имеет место как раз обратное: коэффициент предохранения замужних женщин повы­шается по мере того, как понижается коэффициент предохранения у женатых мужчин, т. е. по мере того, как учащаются разводы, и наоборот. Чем чаще и легче разрываются супружеские связи, тем в более благоприятном положении по отношению к своему мужу оказы­вается жена.

Противоположность этих двух рядов коэффициен­тов прямо поразительна. В странах, где разводов со­всем нет, женщина предохранена от самоубийства сла­бее, чем мужчина; это обстоятельство яснее выступает в Италии, чем во Франции, где брак всегда был менее прочным. Напротив, как только развод получает ши­рокое распространение, тотчас же муж оказывается в худшем положении, чем жена, и преимущество по­следней растет по мере развития практики развода.

Как и в предыдущем случае, великое герцогство Ольденбургское стоит на одном уровне с другими странами Германии, где развод имеет среднюю степень распространенности. 1 млн девушек дает 203 случая самоубийств, 1 млн замужних—156, следовательно, коэффициент предохранения у последних равняется 1,3 и значительно превышает коэффициент супругов — 0,79. Первый в 1,64 раза больше второго — приблизи­тельно так же, как и в Пруссии.

Сравнение департамента Сены с остальными про­винциями блестящим образом подтверждает этот за­кон. В провинции, где развод встречается реже, сред­няя величина коэффициента замужних женщин равня­ется 1,49 и представляет собой только половину сред­него мужского коэффициента — 2,88. В департаменте Сень? мы имеем как раз обратное соотношение. Им­мунитет мужчин выражается коэффициентом 1,56 и даже 1,44, если оставить в стороне довольно сомни­тельные данные относительно 20—25 лет; иммунитет женщин равняется 1,79. Положение жены по отно­шению к мужу здесь вдвое благоприятнее, чем в де­партаментах.

Можно констатировать аналогичное явление, если обратиться к провинциям Пруссии.

Провинции, где на 100000 браков приходится:






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных