Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Письмо Флории Эмилии Аврелию Августину 3 страница




По другую сторону моста стояло несколько торговцев: когда же мы проходили мимо, я, остановившись, стала рассматривать красивую камею75. Тогда ты купил мне её, а ныне, ныне я сижу, держа её в руке. Я крепко обхватываю её рукой, очень крепко. И пусть лучше Бог простит меня за то, что я придерживаюсь «земного». Но это — всё, что у меня есть. Я не видела никакого лучезарного блеска пред моим внутренним взором, мне не являлись видения, я не слышала даже никаких голосов — с этой точки зрения я по-прежнему простая женщина. Для спасения твоей души я не желаю ничего, кроме хорошего76. Но жизнь коротка, а мне так мало известно. Подумать только, Аврелий, что, если неба над нами — нет, подумать только, что, если мы созданы лишь для этой жизни! Пусть тогда души наши вечно парят над рекой Арно! Потому что разве не во Флоренции цвела Флория77[58]? И разве не озарённый вечерним солнцем над рекой Арно надо лбом Аврелия — Позолоченного — сиял золотой ореол?78[59]

 

VI

 

И ВОТ ТЫ ПРИБЫЛ тогда к епископу Амвросию в Милан. Ты пишешь, что почитал его счастливцем «с мирской точки зрения за тот почёт, который ему воздавали люди, облечённые властью»79 [60]. Только его безбрачие казалось тебе тягостным. Сколько душевных мук должно было принять тебе, поскольку ты всё больше и больше убеждался в том, что ради спасения души твоей тебе надо было отвергнуть саму любовь.

Поздней весной явилась Моника. Она последовала за тобой по суше и по морю, пишешь ты. Она повернулась лицом к тебе и спиной ко мне, хотя знала, что мы — единое целое. У неё было два намерения: одно — заставить тебя принять крещение, второе — заставить тебя жениться на состоятельной девушке. Думаю, последнее было самым важным. Сам же ты сомневался во всём, но всё же решил пока «оставаться катехуменом в Православной церкви, завещанной родителями, пока не засветится передо мной что-то определённое, к чему я направлю путь»80[61].

В Шестой книге ты разражаешься тирадой: «О великие академики! О том, как жить, ничего нельзя узнать верного! Давайте, однако, поищем прилежнее и не будем отчаиваться»81[62].

Прости меня теперь за то, что я переписала более длинный отрывок из твоей книги. Именно здесь ты показываешь, что, во всяком случае, предпринимал попытки одуматься.

Ты пишешь:

«А что, если смерть уберёт все тревожные мысли и покончит со всем? Надо и это исследовать. Нет, не будет так! Не зря, не попусту по всему миру разлилась христианская вера во всей силе своего высокого авторитета. Никогда не было бы совершено для нас с Божественного изволения так много столь великого, если бы со смертью тела исчезла и душа. Что же медлим, оставив мирские надежды, целиком обратиться на поиски Бога и блаженной жизни?

Подожди, и этот мир сладостен, в нём немало своей прелести, нелегко оборвать тягу к нему, а стыдно ведь будет опять к нему вернуться. Много ли ещё мне надо, чтобы достичь почётного звания! А чего здесь больше желать? У меня немало влиятельных друзей; если и не очень нажимать и не хотеть большего, то хоть должность правителя провинции я могу получить. Следует мне найти жену хоть с небольшими средствами, чтобы не увеличивать своих расходов. Вот и предел моих желаний. Много великих и достойных подражания мужей вместе с жёнами предавались изучению мудрости.

Пока я это говорил и переменные ветры бросали моё сердце то сюда, то туда, время проходило, я медлил обратиться к Богу и со дня на день откладывал жить в Тебе, но не откладывал ежедневно умирать в самом себе»82[63].

Стало быть, жизнь здесь ты, вероятно, называешь смертью. И это делаешь ты, тот, что однажды, когда мы переходили реку Арно, склонился надо мной, дабы ощутить аромат моих волос. Ты продолжаешь: «Любя счастливую жизнь, я боялся найти её там, где она есть; я искал её, убегая от неё. Я полагал бы себя глубоко несчастным, лишившись женских объятий…»83[64].

Это без моих объятий, Аврелий, ты не мог обойтись, об этом мы множество раз толковали вдвоём с тобой. Ты что, не мог написать об этом? Ну да, ведь надо быть осторожным, называя имена84.

О подобных вещах ты также постоянно беседовал с Алимпием:85 [65]«То, что украшает супружество: упорядоченная семейная жизнь и воспитание детей — привлекало и его и меня весьма мало. Меня держала в мучительном плену главным образом непреодолимая привычка к насыщению ненасытной похоти…»86[66]

На самом же деле тебя мучило то, что супружество — которое я была приучена считать самым вульгарным из отсутствия земных благ — означало бы измену мне. Не правда ли, Аврелий, не будь мы душами близнецов, не срастись мы так неразрывно и душевно и физически, чтобы оторвать нас друг от друга, понадобился бы скорее хирург, нежели мать, занятая сватовством сына? Не следовало бы нам подумать и об Адеодате, которому исполнилось уже двенадцать лет87.

Ты пишешь: «Меня настоятельно заставляли жениться. Я уже посватался и уже получил согласие; особенно хлопотала здесь моя мать, рассчитывая, что, женившись, я омоюсь спасительным крещением…»88[67].

И вот она явилась ко мне. Я не забуду то утро, когда Моника внезапно предстала в моей комнатке, пока я умывалась. Ты только что ушёл в школу риторики и должен был пробыть там целый день. Мне приказали немедленно убираться прочь. Всё уже было подготовлено — дорога домой в Африку, куда в тот самый полдень следовал целый караван. Потому что ты успел уже посвататься и. получил согласие. Ну а родители девушки поставили условие, чтобы я как можно быстрее была удалена от тебя. Я подумала, что Моника теперь отомщена за то, что произошло, когда мы в ту ночь уехали от неё в Карфагене. Здесь нам словно бы обеим пришлось испытать, кто из нас сильнее. Но она сказала, что ты препоручил ей заставить меня уехать, так как не в силах был сделать это сам! Есть ведь и такие крестьяне, которые не в силах заколоть своих собственных ягнят! И я поверила Монике, в чём и заключалась моя трагическая ошибка89! Ибо тебе, должно быть, пришло в голову, что я была этакая трагическая женская фигура, словно выступившая из тоги Еврипида90. Мне ради любви небесной изменил мой собственный муж! Так оно и было, Аврелий, так точь-в-точь оно и было!91

Я поверила, что слова Моники были переданная мне твоя воля: нынче же ехать домой в Карфаген, где мы однажды встретили друг друга под смоковницей. Только потом, когда мы снова увиделись в Риме, ты смог поклясться мне, что меня отослали помимо твоей воли и что ты даже не знал об этом.

Моника, кроме того, передала мне твою просьбу — дать обет, что я не буду знать никакого другого мужа. Я истолковала это как знак того, что ты ещё не принял окончательного решения и что, возможно, нам ещё доведётся снова обнять друг друга. Зачем Монике понадобилось говорить что-либо в этом роде, для меня по сей день огромная загадка, ведь я была так уверена, что в голове у неё одна-единственная мысль — убрать меня с дороги. Произнесла ли она эти слова, чтобы чуточку проще было заставить меня уехать? А может, она думала, что мне легче будет дозволить окрестить себя, ежели я не найду другого мужчину, чтобы жить вместе с ним. Но вскоре я получила письмо от тебя, а в нём ты так сердечно молишь меня не отдаваться другому. И всё-таки пишешь, что из этой твоей женитьбы, пожалуй, ничего не выйдет. Но важнее всего!.. Твоё письмо из Милана заканчивается следующими словами: «Мне недостаёт тебя, Флория! Флория, мне недостаёт тебя!»

Адеодата ты в тот злосчастный день взял с собой в школу риторики, мне не дозволили даже обнять его в самый последний раз, ведь надо было упаковать вещи и уехать от мужа и ребёнка. Таким образом я всё своё взяла с собой92.

Я не поступила, как Дидона, Аврелий, стало быть, я слишком многое пообещала тогда под сенью смоковницы. Даже если бы здесь был тогда со мной Адеодат, я не поступила бы и как Медея93. Однако я уехала.

 

VII

 

ТЫ ПИШЕШЬ, КАК ИСТОВО Моника радела ныне о твоей женитьбе: «Я посватался к девушке, бывшей примерно на два года моложе брачного возраста, а так как она нравилась, то решено было её ждать»94[68].

Я чувствую себя слегка разочарованной, ибо ты не уделяешь даже такую малость, как одна или две фразы своим мыслям или мнениям о том, что твоя матушка взяла это дело в собственные руки и отослала меня прочь, меж тем как ты был в школе риторики вместе с Адеодатом. Ты вернулся в пустой дом. А я — та, что вместе с тобой проделала весь путь из Африки, — я была отослана прочь! Я, Аврелий, та, что вместе с тобой переходила мост через реку Арно… меня больше не было. Ты пишешь только: «Оторвана была от меня, как препятствие к супружеству, та, с которой я уже давно жил. Сердце моё, приросшее к ней, разрезали, и оно кровоточило. Она вернулась в Африку, дав Тебе обет не знать другого мужа и оставив со мной моего незаконного сына, прижитого с ней. Я же, несчастный, не в силах был подражать этой женщине: не вынеся отсрочки — девушку, за которую я сватался, я мог получить только через два года, — я, стремившийся не к брачной жизни, а раб похоти, добыл себе другую женщину, не в жёны, разумеется. Болезнь души у меня поддерживалась и длилась, не ослабевая и даже усиливаясь этим угождением застарелой привычке, гнавшей меня под власть жены»95[69].

Об этой другой женщине я не слышала ни слова, пока не прочитала твои откровения. Как же ты, должно быть, стыдился из-за того, что мне не должно было давать обет не отдаваться другому. Всё же это полезно узнать, потому что ты сам одновременно признаёшься в том, что меня отослали прочь вовсе не по причине твоей предполагаемой женитьбы. Не лучше ли было нам жить вместе всё то время, пока ты ждал, что бедная девочка, это дитя, созреет для супружества? Но ты никогда не желал никакого супружества, ты хотел спасти душу твою от вечного забвения, так что ты совершенно обычно вернулся к «усладам плоти», такое случается. Бедняга Аврелий, я начинаю понимать твою глубокую потребность изложить то или иное признание в грехах, я только немного недовольна твоим выбором оных.

Я исхожу из того, что Моника отнюдь не порицала новую твою добычу. Ей была ясна необходимость положить конец этим многолетним отношениям с женщиной, любимой тобой и душой и телом. Вероятно, следующая женщина была хорошей заменой, удовлетворяющей лишь телесную похоть. Твоя матушка, милостивый господин епископ, была женщиной, свободной от предрассудков, а о мёртвых ничего иного, кроме хорошего, не говорят. Наконец-то она осуществила свою страшную месть за то, что случилось в ту ночь, когда мы с тобой сбежали от неё на корабле в Африке.

А теперь ты пишешь: «Не заживала рана моя, нанесённая разрывом с первой сожительницей моей; жгучая и острая боль прошла, но рана загноилась и продолжала болеть тупо и безнадёжно»96[70]. И ты продолжаешь: «От омута плотских наслаждений, ещё более глубокого, меня удерживал только страх смерти и будущего Суда Твоего, который при всей смене моих мыслей никогда не покидал моего сердца… я отдал бы в душе своей первенство Эпикуру97, если бы не верил, что душа продолжает жить и после смерти и ей воздаётся по заслугам её. Но Эпикур в это верить не желал. И я спрашивал себя: если бы мы были бессмертны, если бы жили, постоянно телесно наслаждаясь, и не было бы страха это наслаждение потерять, то почему бы и не быть нам счастливыми, и чего ещё искать?»98[71]

Нет, чего ещё нам искать? Я думаю так: зачем нам искать то, чего, возможно, вообще нет? Ты немного напоминаешь мне того грека, который выиграл несколько золотых монет, а потом захотел выиграть ещё больше и проиграл всё своё состояние99.

Представь себе ландшафт с пышной растительностью, с цветами, со взрослыми людьми, с детьми и животными, с вином и мёдом. В этом ландшафте располагается также ужасный лабиринт. Представь себе, Святой Отец-епископ, ты, что некогда был моим игривым дружком, делившим со мною ложе, представь себе, что ты заблудился в этом глубоком лабиринте. Ты не находишь ни нить Ариадны100, которая могла бы вывести тебя из этих обманчивых ходов и привести обратно в тот Рай, где ты обитаешь, но в самой глубине лабиринта властвуют все теологи и платоники. Потому что всякий раз, когда в лабиринт попадает новый человек, их число увеличивается. Каждого из них совращают в его веру, и он полагает, что всё, находящиеся вне лабиринта, от дьявола. А теперь настала твоя очередь быть совращённым, и вскоре у тебя исчезнет всякое желание выбраться из лабиринта. Это потому, что ты тоже присоединился к толпе теологов, ныне и ты тоже превратился в этакого пожирателя людей[72]в глубине души этого тёмного лабиринта101. Или, может, лучше назвать тебя «ловцом человеков»102? Ты не забываешь женщину, которую любил, но восхваляешь Бога за то, что ныне разлучён с ней. Теперь она, по крайней мере, не может больше вводить тебя в искушение. Только в памяти твоей доселе живут… образы, прочно врезанные в неё привычкой103[73].

Да простит тебя Бог. Возможно, он сидит где-то и смотрит, как ты презираешь все его деяния. Ты столько раз пишешь в своих откровениях, что в прежней жизни был там, где Бога нет. Но, возможно, только ныне ты вступил на ложную стезю. Эдип также полагал, что он — на пути истинном, когда уехал из Дельф в Фивы. То была его трагическая ошибка. Насколько лучше было бы, если б он вместо Фив вернулся домой в Коринф к своим приёмным родителям. Также насколько лучше было бы, Аврелий, если бы ты нашёл дорогу домой в Карфаген. Здесь, Аврелий, мы по-прежнему ощущали бы любовь Бога в цветах и деревьях — и в Венере!

Напомню тебе несколько слов из Горация: «Думай, что каждый день, который светит, последний»104. Правда, точно не известно, последний ли этот нынешний день, но может и случиться, что он им станет. А кроме того, может статься, что какой-либо жизни для наших душ после смерти — нет. Это может случиться, старый ты ритор[74], и я хочу, чтобы ты снова обдумал подобную возможность. А что, если епископ Гиппона Царского совершил ошибку!

Жизнь коротка, слишком коротка! Но, быть может, живём мы здесь и ныне, и только здесь и ныне. Если это так, не повернулся ли ты тогда спиной к дням, что, несмотря на всё, сияют светом, — и не заблудился ли во мраке и мрачном лабиринте мысли, лабиринте, куда я не в силах проникнуть к тебе и снова вывести тебя на свет Божий?

Мы живём не вечно, Аврелий! Но это не означает, что нам не должно ловить отпущенные дни.

О душе своей — что ты любишь превыше всего — ты пишешь в конце Шестой книги: «Она вертелась и поворачивалась и с боку на бок, и на спину, и на живот — всё жёстко. В Тебе одном — покой»105[75].

Я снова вынуждена думать обо всех наших днях и ночах, проведённых вместе. Мы тоже находили глубокий покой друг у друга. И ты говорил: «Где есть ты, там хочу быть я». Но этот обет ты не сдержал. Словно вор оторвался от меня и проник на ложные стези теологии, не захватив с собой мои спасительные путеводные нити106.

Ты начинаешь Седьмую книгу такими словами: «Уже умерла моя молодость, злая и преступная[76], я вступил в зрелый возраст, и чем больше был в годах, тем мерзостнее становился в своих пустых мечтах»107[77]. Хотя что такое преступление, милостивый господин епископ? И что такое злоба? Или что такое «пустые мечты»? Разве это не всё то, что отделяет нас от Бога?

Ты продолжаешь: «Я не мог представить себе иной сущности, кроме той, которую привыкли видеть вот эти мои глаза»108[78]. Однако же, представь себе, что никакой иной сущности, иной действительности не существует! Тогда, значит, ты не повернулся лицом к свету, а отвернулся от него!

Разве ты, Аврелий, не видишь за листвою леса?109 Видишь ли ты ещё, что тебя окружает целый мир? Если то, что ты видишь простым глазом, тебе не по душе, ослепи себя. Хотя для меня это всё равно что богохульство.

Далее ты пишешь, что «отчётливо видел и твёрдо знал, что ухудшающееся ниже того, что не может ухудшаться»110[79]. Всё это звучит столь пристойно разумно и обдуманно, я признаю это. Хотя вопрос в том, есть ли в целом нечто «непреходящее», к чему могут прилепиться наши души? И если ничего непреходящего, за что можно было бы крепко уцепиться, нет, тогда, думаю, глупее искать непреходящее, нежели преходящее. Предвижу, что ежели из-за этого глаза епископа Гиппонского ещё не вылезли на лоб, он Царства Небесного не достоин. Поэтический восторг, Аврелий. Простишь ли ты это?

Затем ты продолжаешь рассказ о том, что видел своим внутренним взором, и о твоей любви ко всему бесплотному. Меня бьёт дрожь. Подумать только, если бы существовало нечто, могущее заставить смолкнуть пение птиц только потому, что своим внутренним слухом ты слышал песню ещё более прекрасную? Или же, подумать только, если бы существовало нечто, могущее заставить увянуть все цветы и деревья только потому, что ты своим внутренним обонянием ощущал ещё более тонкий аромат, нежели естественные ароматы природы? Да, подумать только, если бы существовало нечто, могущее сокрушить все дома и все произведения искусства во всём мире потому, что они обратили всю свою любовь на бестелесные предметы?

Для меня перестали петь птицы. Цветы были уже не столь красочны, как прежде, никто не обонял мои волосы. И никто не обнимал меня. Так что я всё же частично разделила судьбу Дидоны. Но я не расстаюсь с той камеей, что держу в руке.

 

VIII

 

В ВОСЬМОЙ КНИГЕ ты рассказываешь о своём личном обращении в другую веру в Милане, ибо в конце концов ты обрёл своего рода мир.

Ты пишешь: «Я был уверен, что Ты пребываешь вечно, но вечность эта была для меня загадкой, отражением в зеркале111. Ушли все сомнения в Твоей неизменной субстанции; в том, что от неё всякая субстанция»112[80].

Ну да, дорогой Аврелий, возможно, и есть неизменная субстанция, создавшая весь мир и все прочие живые существа на земле, а также женщин и детей. Это выводы, которые ты извлекаешь из своей веры, остающейся для меня загадкой.

«Мне несносна была моя жизнь в миру, и я очень тяготился ею», — пишешь ты113[81]. И далее ты разъясняешь то, что подразумеваешь под жизнью в миру. «Но ещё цепко оплела меня женщина. Апостол не запрещал мне брачной жизни, хотя и советовал избрать лучшее: дольше всего он хотел, чтобы все люди «были как он сам». Я, слабый, выбрал для себя нечто более приятное. Это было единственной причиной, почему и в остальном я бессильно катился по течению; я изводился и сох от забот…»114[82]

Немного погодя ты добавляешь: «И две мои воли, одна старая, другая новая, одна плотская, другая духовная боролись во мне, и в этом раздоре разрывалась душа моя»115[83].

Должно быть, в то время ты и написал мне письмо, в коем ты также изливаешься в словах о том, как не хватает тебе наших объятий. Но пусть ныне письмо это не тревожит тебя, я не стану показывать его священнику.

Твои откровения продолжаются так: «Мирское бремя нежно давило на меня, словно во сне: размышления мои о Тебе походили на попытки тех, кто хочет проснуться, но, одолеваемый глубоким сном, вновь в него погружается. И хотя нет ни одного человека, который пожелал бы всегда спать — бодрствование по здравому и всеобщему мнению лучше, — но человек обычно медлит стряхнуть сон: члены его отяжелели, сон уже неприятен, и однако, он спит и спит, хотя пришла уже пора вставать. Так и я уже твёрдо знал, что лучше мне себя любви Твоей отдать, чем злому желанию уступать…»116[84]

Но, Аврелий! Неужели ты произносишь это ещё раз? Однако же ныне мне кажется: ты повторяешься, что вообще-то не так уж непохоже на тебя, такое ты, разгорячась, мог постоянно твердить всё снова и снова!

А ты всё только продолжаешь и продолжаешь: «Много лет моих утекло (почти двенадцать лет с тех пор, как я девятнадцатилетним юношей, прочитав Цицеронова «Гортензия», воодушевился мудростью, — но не презрел я земного счастья, и всё откладывал поиски её, а между тем не только обретение, но одно искание её предпочтительнее обретённых сокровищ и царств и плотских услад, готовых к услугам нашим»117[85].

Ещё ты пишешь, как Бог избавил тебя от уз плоти. «Дай мне целомудрие и Воздержание, но только не сейчас, — просил ты. — Я боялся, как бы Ты сразу же не услышал меня и сразу же не исцелил от этой злой страсти: я предпочитал утолить её, а не угасить». Этого ты «не вполне хотел и не вполне не хотел»118[86].

Но вот наконец пришла к тебе твоя новая невеста и обняла тебя. И тебе открылась «чистота в своём целомудренном достоинстве, в ясной и спокойной радости…»119[87].

У меня почти появляется желание поздравить тебя, потому что каким-то образом ты всё же женишься, правда, на невидимой царице, но ведь это её ты возжелал. А кроме того, ты женишься, и поэтому вовсе нет необходимости какой-то новой, неизвестной женщине войти в дом твоей матери. И волки сыты, и овцы целы. Таким образом, должно быть, твоя матушка была необычайно счастлива, ты ведь этого даже не скрывал. Она за один и тот же раз и оженила, и окрестила тебя!

Ты пишешь о своём безумном душевном волнении после этого твоего обращения к новой вере. Я чуть было не сказала — после этой свадьбы: «И страшная буря во мне разразилась ливнем слёз. Чтобы целиком излиться и выговориться, я встал… — и отошёл подальше от Алимпия; даже его присутствие было мне в тягость. В таком состоянии был я тогда, и он это понял; кажется, я ему что-то сказал; в голосе моём уже слышались слёзы; я встал, а он в полном оцепенении остался там, где мы сидели. Не помню, как упал я под какой-то смоковницей и дал волю слезам: они потоками лились из глаз моих — угодная жертва Тебе»120[88].

Итак, ты снова искал прибежище под смоковницей, и тем самым круг некоторым образом замкнулся, потому что ты не мог не подумать о той нашей смоковнице здесь, у нас дома в Карфагене. «Ты бывала в Риме?» — спросил ты тогда. У меня дрожь пробегает по спине, когда я думаю об этом, ибо в свете твоих откровений кажется, словно в тот раз случилось нечто почти пророческое. Возможно ли, что иные капли слёз, что потоками струились из глаз твоих, были пролиты также из-за меня?

Только тогда, когда ты упал под какой-то смоковницей в Милане, Эней обрёл свою обещанную ему страну. Наконец это свершилось: всё преодолела любовь!121

Ты пишешь: «Тут идём мы к матери, сообщаем ей: она — в радости… Ты обратил меня к Себе: я не искал больше жены, ни на что не надеялся в этом мире. Я крепко стоял в той вере, пребывающим в которой «Ты обратил печаль её в радость» большую, чем та, которой она хотела и ждала от внуков, детей моих по плоти»122[89].

Не был ли ты в тот раз всё же слишком прыток, поспешно описав духовные возможности Адеодата в этой области? Ведь не мог же ты тогда знать, как несчастлива его судьба? Или же бедный мальчик позволил обнять себя Воздержанию, и он тоже? Или же ты больше не считал его своим сыном? Ну да, он был, понимаешь ли, внебрачным ребёнком, и мы ещё не подошли к последнему акту трагедии.

О поездке обратно из имения Верекунда ты пишешь в Девятой книге: «Мы взяли с собой и Адеодата, сына от плоти моей и от греха моего. Он был прекрасным созданием Твоим. Было ему лет пятнадцать, а он превосходил умом многих важных и учёных мужей. Исповедаю тебе дары Твои, Господи Боже мой, Создатель всего, властный преобразить безобразие наше: от меня этот мальчик ничего не получил, я только запятнал его своим проступком. А что он воспитан был в учении Твоём, это внушил нам Ты и никто другой; исповедаю Тебе дары Твои»123[90].

Далее ты пишешь: «Есть у меня книга, озаглавленная «Учитель». Это он там разговаривает со мной. Ты знаешь, что все мысли, вложенные там в уста моего собеседника, принадлежат ему, шестнадцатилетнему. Много ещё более удивительного обнаруживал я в нём. Меня пугала такая даровитость. Какой мастер, кроме Тебя, мог бы сделать такое чудо? Ты рано прервал его земную жизнь, и мне спокойнее за него. Я не боюсь ни за его отрочество, ни за его юность — вообще не боюсь за него»124[91].

Не скрываю, до какой степени мне больно читать эти строки. И я бранюсь, но совсем по другой причине. Какова здесь воля Бога, что забрал Адеодата из жизни здесь, на Земле, я не стану ничего говорить. Знаю только, что именно ты забрал мальчика у его матери. Адеодат был моё единственное дитя, милостивый господин епископ!

Не под твоей ли опекой он в конце концов зачах и умер, покинув нас обоих?

Как хорошо тебе теперь, когда не нужно более бояться того, что и Адеодат тоже мог бы дозволить соблазнить себя какой-нибудь непостоянной женщине под смоковницей. Сама я, вероятно, боялась бы даже того, что он однажды упал бы на колени перед Воздержанием — как его раб и паж, как «герой туфельки», как настоящий подкаблучник125[92].

 

IX

 

ТЕПЕРЬ Я ГОВОРЮ, как и ты, что многое пропускаю, дабы быстрее подойти к тому, чему я придаю большое значение. Кроме того, я истратила половину своего состояния на покупку пергамента и у меня осталось не так уж много листов, чтобы писать.

По дороге домой из Африки вы прибыли в Остию на Тибре. Там у тебя с Моникой была «сладостная беседа», во время которой вы пытались выявить, «какова будущая вечная жизнь святых…» Итак, в беседе вашей вы пришли к тому, «что любое удовольствие, доставляемое телесными чувствами, осиянное любым земным светом, не достойно не только сравнения с радостями той жизни, но даже упоминания рядом с ними»126[93].

Ты должен простить меня, милостивый господин епископ, но я ныне — женщина образованная. При всём моем смирении я ощущаю поэтому известную потребность указать, что это звучит как своего рода заклинание, мольба. Потому что подумай, а вдруг ты ошибаешься именно в этом решающем пункте. Ты хотел бы воздать хвалу Эпикуру, как ты сказал однажды, когда ещё не знал меня. Сама же я полагаю, что ты и Адеодат хотели сразу же вернуться домой в Карфаген. Тогда бы у тебя выбора не было и тогда-то и тебе должно было бы жить, как полноценному человеку, — здесь и ныне. Полагаю, у тебя было бы более чем достаточно земной любви, дабы делить её как со мной, так и с другими.

Жизнь так коротка, что у нас нет возможности вершить неверный суд над любовью. Сначала нам должно жить, Аврелий, а уж потом мы можем философствовать.

Но не будем, в конце концов, забывать Монику. Итак, в Остии она слегла в лихорадке. И ты слышал, как она однажды «доверчиво, как мать», разговорилась с кем-то из твоих друзей «о презрении к этой жизни и о благе смерти»127[94]. Sic!

Думаю, она была человеком богобоязненным, что умудрялся презирать эту жизнь. Всё же я ощущаю потребность добавить: возможно, это то же самое, что презирать дело сотворения мира Богом. Мы ведь не знаем, создал ли Бог для нас какой-то другой мир. Замечаю, что ныне я начинаю повторяться, но это лишь потому, что ты, милостивый господин епископ, пожалуй, так часто повторяешься в своих откровениях! Я полагаю, что следует назвать человеческим высокомерием отрицание этой жизни со всеми её земными радостями — в пользу существования, которое, возможно, является всего лишь некоей абстракцией. Ты, верно, не забыл, как критиковал Аристотель все подобного рода представления о мире идей?

Жизнь так коротка, Аврелий! Нам дозволено надеяться на жизнь после этой. Но нам не дозволено дурно говорить друг о друге и о самих себе, приблизительно как об орудии достижения такого бытия, о котором мы ничего не знаем. Кроме того, есть ещё другая возможность, которую ты вообще не затрагиваешь ни в одной из своих книг. Как императорскому оратору, тебе бы, во всяком случае, следовало рассмотреть возможность того, что вечная жизнь существует лишь для отдельных душ, но само основание для вынесения приговора здесь иное, нежели ты сам считаешь по преимуществу уже данным. Я, например, вовсе не полагаю считать, по необходимости, большим грехом чувственную любовь к женщине в жизни некоего человека, нежели разлучить ту же самую женщину с её единственным сыном. Сама же я наслаждаюсь мыслью о том, что тот самый Бог, который создал небо и землю, — это тот же самый Бог, что создал и Венеру. Помнишь то время, когда я носила ребёнка? Или то время, когда кормила грудью Адеодата? Даже тогда ты отваживался обладать мною и не искал никого другого.

Разве тогда ты отстоял далее от Бога?

Я не говорю: я знаю что-то об этом. Я говорю лишь: я не знаю!

Я не говорю даже: я не верю в Суд Божий. Я говорю лишь: я, возможно, верю также в Суд над тем, чтобы повернуться спиной ко всем радостям, ко всему теплу и ко всем тем нежностям, которые отрицает ныне епископ Гиппона Царского128[95]. Таково откровение Флории!

Итак, Моника умерла на девятый день болезни на пятьдесят шестом году своей жизни — и на тридцать третьем году жизни моей, Аврелий! Тогда «эта верующая и благочестивая душа разрешилась от тела».

Ты пишешь далее: «Когда мать испустила дух, Адеодат, дитя, жалобно зарыдал». Но тебе показалось, «что не подобает отмечать эту кончину слёзными жалобами и стенаниями: ими ведь обычно оплакивают горькую долю умерших и как бы полное их исчезновение. А для неё смерть не была горька, да вообще для неё и не было смерти»129[96].

Мир её памяти, Ваше Высокопреосвященство! Ты не скрываешь, что и тебе было тоже больно, ужасно больно, и что как только ты оставался один, ты давал волю слезам. Ты наверняка чуточку стыдился того, что уронил несколько капель слёз, оплакивая свою мать, ведь это могло быть воспринято как знак: земные чувства тебе ещё не чужды.

Помнишь, как мы однажды говорили о надменности греческих героев130. Мне кажется ныне, что, быть может, уместно напомнить тебе, что даже ты — всего-навсего только человек131. Доколе ещё, Аврелий, ты будешь злоупотреблять моим терпением?132 Сколько бы ты ни изворачивался, у тебя тоже есть «земные чувства»; я имею в виду, если у тебя вообще есть чувства, потому что каковы именно должны тогда быть другие чувства, коими как раз и обладаешь ты?






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных