Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Нормальный мир и ненормальный мир 5 страница




– Идем так, будто опять тогда, давным‑давно, да? – сказала Наоко.

– Скажешь тоже, давным‑давно. Всего‑то этой весной дело было, – сказал я, тоже улыбаясь. – до этой весны так гуляли. Если это давным‑давно, то лет десять назад тогда что, вообще история древности, что ли?

– Да история древности и есть, – сказала Наоко. – Слушай, ты меня извини за вчерашнее. Отчего‑то нервы вдуг разыгрались. В кои‑то веки ты ко мне приехал, а я не сдержалась.

– Да ничего. Наверное, некоторые эмоции надо почаще наружу выбрасывать, и тебе, и мне. Так что если тебе кому‑то душу излить надо, ты изливай мне. Мы тогда друг друга лучше сможем понять.

– И что будет, когда меня поймешь?

– Да ты не поняла. Тут дело не в том, что будет. В мире есть люди, которым нравится расписание поездов изучать, и они целыми днями смотрят таблицы времени отправления и прибытия, а есть люди, которые из спичек модели кораблей собирают в метр длиной. Что такого, если в мире кто‑то вот так же хочет тебя понимать?

– Типа хобби, значит? – шутливо сказала Наоко.

– Если хобби, можешь называть это хобби. Обычно люди это называют "любовь" или "симпатия", но если ты это хочешь называть "хобби", пусть будет хобби.

– Ватанабэ, – сказала Наоко. – Ты ведь любил Кидзуки?

– Конечно, – ответил я.

– А Рэйко?

– И она тоже мне очень нравится. Хороший человек.

– А почему тебе только такие люди нравятся? – сказала она. – Мы ведь все люди в чем‑то перекошенные, свихнутые, с чем‑то справиться не можем, все время куда‑то падаем и тонем. Что я, что Кидзуки, что Рэйко, все. Почему ты не можешь любить более нормальных людей?

– Потому что я так не думаю, – подумав, сказал я. – Ты, Кидзуки, Рэйко, нисколько я не думаю, что вы в чем‑то свихнутые. Люди, которых я считаю в чем‑то свихнутыми, по внешнему миру спокойно расхаживают.

– Но мы же свихнутые. Я‑то знаю.

Мы какое‑то время шли молча. дорога удалилась от ограды пастбища и пошла через круглую зеленую поляну, окруженную по краям лесом, точно маленькое озеро.

– Иногда ночью просыпаюсь, и невыносимо страшно становится, – сказала Наоко, прижавшись к моей руке. – Что если так и останусь свихнутой, не смогу нормальной снова стать, что тогда, неужели здесь придется состариться и умереть? Начинаю об этом думать, и страх пробирает. Больно становится, тело все холодеет.

Я обнял ее рукой за плечи и притянул к себе.

– Кажется, что из какого‑то темного места Кидзуки протягивает руку и ищет меня. Эй, Наоко, мы же не можем быть не вместе! И я тогда не знаю, как быть.

– И что ты делаешь?

– Только ты плохо не подумай, Ватанабэ.

– Не буду плохо думать, – ответил я.

– Тогда я прошу Рэйко меня обнять, – сказала Наоко. – Бужу Рэйко, залезаю к ней в постель, и она меня обнимает. А я плачу. Она мое тело гладит. Пока замерзшее тело не отогревается. Это плохо, да?

– Да нет, не плохо. Хотя хочется, конечно, вместо Рэйко тебя обнимать.

– Обними сейчас, здесь, – сказала Наоко.

Мы сели на сухую траву на поляне и обнялись. Когда мы сели, травы оказались выше нас, и кроме неба и облаков ничего видно не было. Я медленно опрокинул Наоко на траву и крепко обнял ее. Тело Наоко было мягкое и теплое, а ее руки жаждали моего тела.

Мы с Наоко слились в страстном поцелуе.

– Ватанабэ, – прошептала она мне на ухо.

– Что?

– Хочешь меня?

– Конечно, – ответил я.

– А ты сможешь подождать?

– Конечно, подожду.

– Я хочу сначала себя еще немного привести в порядок. Хочу стать таким человеком, чтобы тебе подходить для твоего хобби. Ты подождешь до тех пор?

– Конечно, подожду.

– У тебя поднялся?

– Жар?

– Дурак, – рассмеялась Наоко.

– Если ты об этом, то встал, конечно.

– Перестань ты без конца говорить свое "конечно".

– Ладно, не буду, – сказал я.

– Это больно?

– Что?

– То, что он у тебя стоит.

– Больно? – переспросил я.

– Ну как сказать... Тяжело?

– Ну, это как посмотреть.

– Помочь тебе кончить?

– Руками?

– Да, – сказала Наоко. – Честно говоря, он на меня с некоторых пор так давит, что мне больно.

Я сдвинулся ниже.

– Так ничего?

– Нормально.

– Наоко.

– Что?

– Помоги мне.

– Ладно, – улыбнулась Наоко.

Она расстегнула молнию на моих брюках и взяла в руку мой отвердевший член.

– Какой горячий, – сказала Наоко.

Я остановил ее начавшую было двигаться руку, расстегнул пуговицы на ее блузке, затем завел руку ей за спину и расстегнул лифчик. Потом прикоснулся губами к ее розовой груди.

Наоко закрыла глаза и медленно начала двигать рукой.

– Здорово у тебя получается, – сказал я.

– Хорошие мальчики это делают молча, – сказала Наоко.

Когда я кончил, я нежно обнял Наоко, и мы опять поцеловались. Потом я застегнул ее лифчик и блузку и молнию на своих брюках.

– Теперь легче будет идти? – спросила меня Наоко.

– Тебе спасибо, – ответил я.

– Тогда, может, еще походим?

– Давай.

Мы прошли через поляну, прошли через лес, потом опять через поляну. Пока мы шли, Наоко рассказала мне об умершей старшей сестре. Она сказала, что не рассказывала об этом почти никому, но мне об этом лучше было знать.

– У нас разница была аж шесть лет, да и характеры были совсем разные, но мы очень дружные были, – говорила Наоко. – Ни разу не ссорились, честное слово. да, впрочем, и не могли мы ссориться, настолько уровень был разный.

Как рассказывала Наоко, сестра ее относилась к типу людей, которые во всем становятся первыми. В учебе первая, в спорте первая, а что до популярности, то были у нее и руководящие способности, и, помимо ее доброты, характер у нее тоже был очень открытый, поэтому мальчики ее любили, а у учителей она была главной любимицей и наградных грамот получала без счету.

В любой государственной школе такая ученица хоть одна, но есть. Но дело не в том, что именно ее сестра была такая, но она в то же время не была человеком, у которого бы от этого испортился характер или задрался нос. Она не любила красоваться перед другими. Просто что бы она ни делала, само собой выходило, что была везде первая.

– Я поэтому с детства решила стать красивой, – сказала Наоко, крутя камышиной. – А больше выхода и не было, ведь я росла, слушая, как все вокруг сестру все время хвалят: умная, в спорте первая, всем нравится. Хоть весь мир бы задом наперед повернулся, но против сестры бы не устоял. Но я зато была симпатичная, и родители, видно, хотели из меня красавицу вырастить. Потому начиная с начальной школы в такую школу отправили. Бархатные платья, блузки с фестончиками, лаковые туфли, да еще фортепиано, балет. И все равно сестра меня ужасно любила. Типа, моя маленькая красавица‑сестричка. И таких, и сяких подарков мне по мелочи надарила, с собой меня везде брала, с учебой помогала. даже на свидание с парнем своим как‑то раз взяла. Такая классная сестра была! Никто не мог понять, отчего она с собой покончила. Все было, как с Кидзуки. И было ей тогда всего семнадцать, и намеков до последнего момента не было никаких на самоубийство, и завещания не было... Все одинаково, да?

– Ага.

– Все говорили, что она то ли умная слишком была, то ли книжек слишком много читала. Книжек она правда, кажется, много читала. Страх как много читала. Я после смерти сестры довольно многие из них читала выборочно, так они такие были грустные! Ну и были там пометки на полях, цветы где‑то вложены... даже письмо от парня вложено где‑то было. Так я плакала навзрыд.

Наоко некоторое время молча крутила камышиной.

– Она была из тех, кто со всем всегда сами справляются. Почти не было такого, чтобы она с кем‑то советовалась или о помощи просила. Не от того, что какая‑то особенно гордая была. Просто она, наверное, думала, что так и должно быть. И родители тоже к этому привыкли и считали, что за нее можно не беспокоиться. Я с сестрой постоянно о чем‑то советовалась, и она, чему могла, всему‑всему меня старалась научить, но сама ни с кем ничего не обсуждала. Со всем сама справлялась. Никогда из себя не выходила, никогда не показывала, что ей что‑то не нравится. Честное слово, я не преувеличиваю. У женщин когда месячные, они ведь раздражительные становятся, капризные, да? Так, немного. С ней такого не случалось. Она вместо того, чтобы раздражаться, от всех пряталась одна. Раз в два‑три месяца, когда такое бывало, забивалась у себя в комнате дня на два. В школу не ходила, не ела почти ничего. Свет в комнате погасит и ничего не делает, просто тупо в полной темноте сидит. Но не оттого, что в депрессию впадала или что‑то такое. Я из школы как вернусь, она меня к себе позовет, рядом усадит, спрашивает, как день прошел. Не особенным чем‑то интересуется, а просто, чем с подругами занимались, во что играли, что учитель говорил, как экзамен сдала и все такое. Но она это все выслушает, что‑то на это свое скажет, посоветует. Но если я куда из дома уйду – с друзьями гулять или на балет – опять тупо одна сидит. два дня где‑то вот так пройдет, а потом все как рукой снимает, и она опять жизнерадостная и в школу ходит. Года четыре где‑то с ней так было. Родители сперва тоже беспокоились, с врачами в больнице, кажется, советовались, а потом смотрят, что дня два проходит, и с ней опять все в порядке, будто ничего и не было, и решили, видать, что оно и само как‑нибудь пройдет. девочка как‑никак умненькая, голова светлая. Но как‑то после того, как сестра умерла, я разговор родителей подслушала. Про папиного младшего брата разговор был, который давно когда‑то умер. Тот, видно, тоже очень умный был мальчишка. Но с семнадцати лет до двадцати одного года сидел безвылазно дома, а в конце концов в один прекрасный день из дома сбежал и бросился под поезд. Папа сказал: "Похоже, это моя наследственность".

Рассказывая об этом, Наоко машинально обрывала с камышины листья один за другим и бросала их на ветер. Оборвав их все, она стала наматывать тугой стебель на палец.

– То, что она умерла, я первая обнаружила, – продолжала Наоко. – Осень была, я тогда в шестом классе начальной школы училась. Ноябрь тогда был. дождь шел, день был хмурый, холодный. Сестра тогда в третьем классе старшей школы была. Я после фортепиано домой в пол‑седьмого пришла, а мама ужин готовит и говорит, что сейчас будем есть, так что я чтобы сестру позвала. Я на второй этаж поднялась, стучу сестре в комнату, кричу, чтобы есть шла. А она не отвечает, тишина полная. Я подумала, что что‑то не так, в дверь еще раз постучала, открыла потихоньку и вошла. Подумала, что она, может, заснула. Но она не спала. Стоит у окна, голову вбок вот так наклонила и за окно куда‑то уставилась. Мне показалось, что она задумалась о чем‑то. В комнате темно было, а она еще свет весь выключила, так что ничего толком видно не было.

Я ей говорю: "Ты что там делаешь? Мама есть зовет". Тут смотрю, а она ростом выше, чем обычно. Что такое? Я удивилась, подумала, на каблуках она, что ли, или залезла на что‑то, ближе подошла и тут увидела. Она на веревке висела, за горло привязанная. С потолка веревка свисала по прямой – и такая она была прямая, до ужаса. Такое ощущение было, точно кто‑то линейку приложил и в пустоте прямую начертил. На ней блузка белая была – простенькая, вот как на мне сейчас – и серая юбка, а носки ног оттянуты вниз, будто она балет танцует. А от пальцев ее ног до пола пустота была сантиметров в двадцать. Все эти мелочи я заметила. даже на лицо ее посмотрела. Не могла не посмотреть.

Подумала, что надо вниз спуститься, маме сказать, кричать надо, а тело не слушалось. Я думала одно, а тело само двигалось, как хотело. Я думала, что надо быстро к маме идти, а тело суетилось сестру с веревки снять. Одна я с этим справиться, ясно, не могла и минут пять или шесть, кажется, там проторчала. Затмение какое‑то нашло. Не могла понять, что есть что, а в теле моем как будто умерло что‑то. Пока мама не поднялась и не спросила: "Вы чем там занимаетесь?", я так там и оставалась. Вместе с сестрой, в темноте и холоде...

Наоко покачала головой.

– Я после этого три дня ни слова не могла сказать. Лежала на кровати, не шевелясь, как мертвая, только глаза открыв. Не воспринимала, что к чему.

Наоко прижалась к моей руке.

– Я ведь и в письме тебе писала? Болезнь у меня гораздо тяжелее, чем ты об этом знаешь, и корни у нее глубокие. Поэтому, если ты можешь идти вперед, я хочу, чтобы ты шел один. Не ждал меня. Хочешь спать с другой – чтобы спал. Не топчись из‑за меня на месте, поступай так, как тебе самому хочется. А иначе ты можешь завязнуть в моей жизни... Но я ни в коем случае тебя к этому принуждать не хочу. Не хочу я для тебя помехой в жизни становиться. Я ведь сказала уже, ты приезжай ко мне время от времени и помни меня всегда. Я больше ничего не желаю.

– Но это не все, чего я желаю, – сказал я.

– Но ты одними отношениями со мной свою жизнь впустую тратишь.

– Ничего я впустую не трачу.

– Но я ведь, может, никогда не поправлюсь. И что, так и будешь ждать? десять лет, двадцать лет, так и будешь ждать?

– Ты слишком всего боишься, – сказал я. – Темнота, сны, от которых больно, мертвецы с их силой. Все, что тебе надо сделать, это все это забыть. Вот забудешь об этом и сама не заметишь, как поправишься.

– Если бы я только могла забыть, – покачала головой Наоко.

– Как выпишешься отсюда, давай жить вместе, – сказал я. – Я тебя тогда и от темноты смогу беречь, и от снов плохих, а будет больно, я тебя обниму, и никакой Рэйко не надо будет.

Наоко крепче прижалась телом к моей руке.

– Вот бы было здорово.

Когда мы вдвоем вернулись в кафе, было без малого три. Рэйко читала книгу и слушала по FM 2‑й концерт Брамса для рояля с оркестром. Картина была весьма впечатляющая: на краю поля, где, сколько ни гляди, не увидеть было даже тени человека, слышалось, как радио FM играет Брамса. Рэйко насвистывала себе под нос партию виолончели из третьей части.

– Backhaus Bohm, – сказала Рэйко. – Я когда‑то эту пластинку заигрывала чуть не до дыр. Заиграла, говорю вам, напрочь. От нотки до нотки слушала. Точно языком слизывала.

Мы с Наоко заказали по горячему кофе.

– Наговорились? – спросила Рэйко у Наоко.

– Да, от души.

– Расскажешь все потом. Как он с ним управляется.

– Не делали мы ничего такого, – ответила Наоко, покраснев.

– Так прямо и ничего? – спросила Рэйко у меня.

– Ничего.

– Ну, так неинтересно, – разочарованно сказала Рэйко.

– И не говорите, – ответил я, отпивая кофе.

Во время ужина все было в точности, как вчера. Все было то же самое: и атмосфера, и звуки разговоров, и выражения лиц людей, только лишь меню поменялось.

Мужчина в белом, который рассказывал о выделении желудочного сока в условиях невесомости, на этот раз сел за столик, где мы сидели втроем, и все время ужина прорассуждал о связи между величиной и мыслительными способностями головного мозга.

Поедая некий "бифштекс по‑гамбургски", мы слушали его рассказ об объеме мозга Бисмарка и Наполеона. Отодвинув тарелку, он на листе бумаги шариковой ручкой нарисовал для нас изображение мозга. Несколько раз он говорил: "Стоп, не то, вот тут ошибочка" и рисовал заново.

Закончив рисунок, он бережно спрятал лист бумаги в карман белого одеяния и положил ручку в нагрудный кармашек. В нагрудном кармашке у него было три шариковых ручки и карандаш, а также треугольная линейка. Закончив есть, он сказал в точности как вчера: "Здесь зимой хорошо. В следующий раз зимой непременно приезжайте" и исчез.

– Это доктор или пациент? – спросил я у Рэйко.

– А ты как думаешь?

– Да никак определить не могу. Но на нормального не похож.

– Доктор он, господин Мията его зовут, – сказала Наоко.

– Но из всех в этом месте он самый ненормальный. С кем хочешь буду спорить, – сказала Рэйко.

– Омура, тот что на воротах, тоже очень странный, да? – сказала Наоко.

– Ну, он тоже тронутый, – сказала Рэйко, накалывая на вилку овощи и отправляя их в рот. – Каждое утро делает какую‑то дикую гимнастику и при этом орет что‑то непонятное. А до того, как Наоко сюда приехала, тут такая Киносита была за бухгалтера, так она во время приступа невроза пыталась с собой покончить, но неудачно. В прошлом году медсестру по фамилии Токусима отсюда за пьянство выгнали.

– Да у вас что пациенты, что персонал, хоть местами меняй, – пораженно сказал я.

– Тут ты прав, – сказала Рэйко, слегка потрясая вилкой. – Похоже на то, что наш Ватанабэ начинает потихоньку понимать, как устроен мир.

– Похоже на то, – сказал я.

– Мы себя можем назвать нормальными в том, что сами мы знаем о том, что мы ненормальные, – сказала Рэйко.

Вернувшись в квартиру, мы с Наоко стали играть в карты, а Рэйко в это время опять отрабатывала на гитаре мелодию Баха.

– Во сколько завтра уезжаешь? – спросила Рэйко, прекратив играть и зажигая сигарету.

– Сразу после завтрака поеду. В девять с небольшим автобус приходит, если на него сяду, то вечером смогу работу не прогулять.

– Жалость‑то какая. Погостил бы еще да поехал потихоньку.

– Да боюсь, как бы тогда самому тут не прописаться, – сказал я, смеясь.

– Что верно, то верно, – сказала Рэйко.

Затем сказала, обращаясь к Наоко:

– Кстати, надо же к Ока сходить за виноградом! Совсем из головы вылетело.

– Сходить с вами? – сказал я.

– Как, одолжишь мне Ватанабэ? – спросила Рэйко у Наоко.

– Ладно.

– Ну что, тогда прогуляемся еще разок по ночи? – сказала Рэйко, беря меня за руку. – Вчера прервались, когда чуть‑чуть оставалось, сегодня давай доведем до конца.

– Ладно, как вам будет угодно, – сказала Наоко, хохоча.

Ветер был весьма прохладный. Рэйко надела поверх рубахи тонкий синий кардиган и сунула руки в карманы брюк.

На ходу Рэйко посмотрела в небо и по‑собачьи к чему‑то принюхалась. Затем сказала: "дождем пахнет". Я тоже так же принюхался, но ничего не учуял. Небо и правда было покрыто тучами, и луна спряталась где‑то за ними.

– Здесь если долго поживешь, начинаешь погоду по запаху определять, – сказала Рэйко.

Когда мы вошли в рощицу, где стояли дома сотрудников, Рэйко велела мне немного подождать, а сама нажала кнопку звонка какого‑то дома. Вышла женщина, по‑видимому, хозяйка, о чем‑то похихикала с Рэйко, потом зашла в дом и вышла на этот раз со здоровенным виниловым пакетом в руках. Рэйко сказала ей: "Спасибо, пока!" и вернулась ко мне.

– Видал, винограду дали, – Рэйко продемонстрировала мне содержимое пакета. Внутри пакета лежали весьма многочисленные грозди винограда.

– Любишь виноград?

– Люблю, – ответил я.

Она взяла гроздь с самого верха и, протянув мне, сказала:

– Он мытый, можешь прямо так есть.

Я ел виноград на ходу, выплевывая шкурки и косточки на землю. Виноград был очень сочный и свежий. Рэйко тоже не отставала.

– Я их сыну фортепиано немного преподаю. Так они мне за это чего только не привозят. Что виски в тот раз привезли, что по мелочи на рынке что‑то в городе покупают.

– Я вашу вчерашнюю историю дослушать хочу.

– Хорошо. А Наоко нас не заподозрит, если мы каждую ночь так поздно возвращаться будем?

– Все равно хочу знать, что дальше было.

– О'кей, тогда давай где‑нибудь, где крыша есть, буду рассказывать. Прохладновато сегодня.

Мы свернули налево от теннисного корта, спустились по узенькой лестнице и прошли выстроившимся в ряд, как квартиры домов в дешевых спальных кварталах, небольшим складам. Потом открыли дверь ближайшего помещения, зашли внутрь и зажгли свет.

– Заходи, ничего тут, правда, нету.

Внутри склада были аккуратно уложены беговые лыжи и лыжные палки, на полу были сложены инструменты для уборки снега и медикаменты.

– Раньше приходила сюда на гитаре поиграть. Хотелось иногда одной побыть. Хорошо тут, уютно, да?

Рэйко присела на мешок с медикаментами и сказала садиться рядом. Я подчинился.

– Ничего, если я закурю? дыму, правда, полно будет.

– Нормально, – кивнул я.

– Ну не могу бросить, и все, – поморщилась Рэйко. Затем с наслаждением закурила. Казалось, что равных ей в том, с каким наслаждением она курила, было не сыскать. Я ягоду за ягодой сосредоточенно поедал виноград, бросая шкурки и косточки в картонку, служившую нам урной.

– Докуда я вчера дорассказала? – сказала Рэйко.

– До строк, где в ночь, когда свирепствовал ураган, он карабкался по крутому обрыву, чтобы разорить гнездо горных ласточек, – сказал я.

– Ты с таким серьезным видом говоришь, когда шутишь, что и впрямь смешно, – сказала Рэйко с озадаченным лицом. – Наверное, все‑таки, до строк, где я каждую неделю по утрам в субботу преподавала ей фортепиано?

– Да.

– Если всех людей в мире делить на тех, у кого есть способности к преподаванию, и тех, у кого их нет, то я скорее отношусь к первым, – продолжила Рэйко. – В молодости я так не считала, но тогда, может быть, я в каком‑то смысле и не хотела так считать. Но с годами, приобретя какой‑то жизненный опыт, я пришла к такой мысли. Что у меня получается учить других людей. У меня правда получалось!

– Мне тоже так кажется, – согласился и я.

– Видимо, нежели в отношении себя, по отношению к другим у меня гораздо больше терпения, и из любой ситуации я могу извлечь что‑то хорошее. Мне кажется, я отношусь к таким людям. Ну вот как та красная терка на боку спичечного коробка. Но это ведь тоже ничего, ничего особо плохого в этом ведь нет, правда? По крайней мере, мне больше нравится быть первосортной теркой, чем второсортной спичкой. Я стала так думать именно с того времени, да, когда стала преподавать этой девочке. Когда была помоложе, было дело, преподавала нескольким людям, когда деньги были нужны, но тогда я так не думала. Когда учила эту девочку, впервые так думать стала. Надо же, думала, да у меня такие способности к преподаванию, оказывается! Так хорошо у нас продвигались занятия по фортепиано.

Как я уже говорила тебе вчера, с техникой игры на пианино у нее было очень слабо, да и не собиралась она становиться профессиональным музыкантом, поэтому я могла заниматься с ней без особого напряжения. К тому же школа, в которую она ходила, была школой для девочек, из которой можно было напрямую поступать в университет, все равно что по эскалатору в него заезжать, лишь бы учиться на более‑менее положительные оценки. Налегать на занятия особой нужды не было, да и позиция ее матери была "Занимайся для души, никто тебя не подгоняет". Так что я тоже ее насильно не заставляла: делай то, делай это. То, что принуждения она не любит, я сразу поняла, когда мы встретились. Будет для виду поддакивать да кивать, а самой что не нравится, ни за что делать не станет. Так что я позволяла ей играть так, как ей хотелось. На следующий раз я ей проигрывала ту же самую мелодию разными способами. Потом вдвоем обсуждали, какой из способов лучше, какой хуже. Потом опять велела ей сыграть. И ее исполнение по сравнению с прошлым разом становилось лучше в несколько раз. Она умела разглядеть и правильно воспринять самое лучшее.

Я молчал и лишь продолжал есть виноград, пока Рэйко переводила дыхание и смотрела на дым сигареты.

– Я всегда считала, что у меня неплохие способности к музыке, но эта девочка меня превосходила. Прямо жалко было ее способностей. Ведь если бы в детстве она встретила хорошего преподавателя и получила систематическое образование, она могла бы подняться до приличного уровня. Но и из этого бы ничего не вышло. Она бы такого систематического обучения не вынесла. Есть на свете и такие люди. Люди, которые обладают замечательными способностями, но эти их способности рассыпаются в прах, потому что они не могут приложить достаточно усилий, чтобы свести их воедино. Я таких людей повидала много. Есть, к примеру, люди, который весьма сложные вещи без запинки играют, один раз взглянув на ноты. И это притом на хорошем уровне. У меня ни за что так не получится. Но на этом и все. дальше этого они шагнуть не могут. А почему? Потому что они не прилагают усилий. Потому что их способности не подкрепляются тренировкой, на которую тратились бы усилия. Они просто гробят свои способности. У них есть зачаточные способности, благодаря которым им с детства все неплохо удается и без усилий, все их хвалят без конца: молодец, молодец, и какие‑то там усилия им кажутся ненужными и смешными. С пьесой, которую другой ребенок учит три недели, он справляется вполовину быстрее, учитель видит, что у ребенка хорошие способности, и тот переходит сразу к следующей ступени, и с ней тоже справляется вполовину быстрее других, идет дальше... В итоге, так и не узнав, что такое усилие, он пропускает какой‑то элемент, необходимый для формирования человека, и проходит мимо. Это трагедия. Если разобраться, меня тоже в какой‑то мере это коснулось, но, к счастью, мой учитель был очень строгим, и я все же чего‑то достигла.

Но преподавать той девочке мне действительно было приятно. Такое было ощущение, прямо как будто несешься по скоростной трассе с бешенной скоростью на мощной спортивной машине. Стоило чуть‑чуть пальцем шевельнуть, и эта девочка очень чутко реагировала. Хоть порой и казалось, что слишком уж быстро она несется. Главная заповедь, когда учишь таких детей, прежде всего воздерживаться от чрезмерной похвалы. Потому что они с детства приучены к похвалам, и сколько их ни хвали, их это уже не трогает, они даже не радуются. достаточно изредка похвалить по делу. И никогда ни к чему не принуждать. Позволять выбрать самостоятельно. Не гнать вперед и вперед, а давать остановиться и подумать. Вот и все. И тогда все получается очень хорошо.

Рэйко уронила сигарету на пол и затоптала ее. Затем глубоко вздохнула, точно пытаясь успокоиться.

– Когда занятие заканчивалось, мы пили чай и разговаривали вдвоем. Иногда я изображала джаз на пианино и учила ее. Вот это – Bud Powell, а это – Thelonious Monk. Но в основном она болтала о чем‑то сама. И так она умела говорить, что тебя всего захватывало. Ну, как я вчера тебе говорила, по большей части это были по видимому выдумки, и все же это было интересно. Мало того что была она ужасно наблюдательная, и выражения у нее были очень точными, к тому же ее сарказм и юмор пробуждали эмоции в людях. Было у нее замечательное умение пробудить и расшевелить эмоции у других. И сама она тоже знала, что есть у нее такие возможности, и потому старалась применять их по возможности искусно и в должной мере. Она умело воздействовала на людей, заставляя их то сердиться, то печалиться, то сочувствовать, то расстраиваться, то радоваться. Причем она бессмысленно теребила чужие эмоции лишь по той причине, что ей хотелось испытать свои возможности. Об этом я, естественно, догадывалась уже позднее, а тогда совсем ничего не знала.

Рэйко помотала головой и съела несколько виноградин.

– Это была болезнь, – сказала Рэйко. – Она была больна. И больна была при этом так, как гнилое яблоко, которое заставляет болеть все остальные вокруг. И эту ее болезнь уже никто не мог излечить. Такой болезнью приходится страдать до самой смерти. Поэтому, с другой стороны, ее и жалко. даже я, если бы не оказалась пострадавшей, так бы считала. Считала бы, что эта девочка тоже одна из жертв.

Она снова стала есть виноград. Казалось, что она думает, как продолжить рассказ.

– Так мы довольно приятно общались с ней около полугода. Порой хотелось всплеснуть руками, порой что‑то казалось странным. Как‑то, разговаривая с ней, я узнала, что она питает к кому‑то такую бессмысленную, необоснованную злобу, что у меня мурашки по коже пробежали. Она была такой смышленой, что порой трудно было понять, что она на самом деле задумала... Но ведь у всех есть недостатки, правда? К тому же я была всего лишь учителем фортепиано, и мне смысла не было задумываться над тем, что у нее за личность и какой у нее характер. Мне нечего было желать, кроме как чтобы она прилежно занималась. И к тому же я ее просто обожала.

Только вот решила, что о личном с ней особо говорить не стоит. Как‑то инстинктивно мне показалось, что так будет лучше. Поэтому если она и задавала мне вопросы о моих делах – а она допытывалась упорно – ничего ей не говорила, кроме чего‑нибудь типа "много будешь знать – скоро состаришься". В какой среде росла, в какой школе училась, и все такое. Она ко мне приставала: "Расскажите мне еще про себя", но я ей только так отвечала: зачем тебе это знать, обычная неинтересная жизнь, обычный муж, ребенок, хозяйство на мне... А она мне: ну я вас так люблю, ну расскажите, и в лицо прямо смотрит. Прямо не отлипает. Но и мне так уж неприятно не было от того, что она ко мне вот так приставала. И все же сверх необходимого ничего ей не рассказывала.

Было это, значит, где‑то ближе к маю. Во время занятия она вдруг говорит, что ей плохо. Гляжу, а у нее лицо правда побледнело, и пот с нее градом катится. Я спрашиваю тогда: "Ну что, домой пойдешь?", а она говорит: "Можно я полежу немножко, мне тогда лучше станет", я ей: "Ну иди сюда, ляг на кровать" и чуть не на руках до спальни дотащила. диван у нас был слишком маленький, так что ничего не оставалось, как уложить ее в спальне на кровати. Она говорит: "Извините, что беспокою вас так", я ей говорю: "да ничего страшного, не волнуйся". Спрашиваю: "Может воды выпьешь?", она говорит: "Нет, спасибо, вы просто посидите со мной", я говорю: "Ладно, посижу, как не посидеть" и сижу с ней рядом.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных