ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
Остров Св. Людовика
Всякий раз по возвращении Мари из блестящего путешествия обе дочери встречают ее на вокзале. В руках ученой все тот же большой коричневый кожаный саквояж, когда-то подаренный обществом польских женщин; он набит бумагами, папками, футлярами для очков. В сгибе локтя у Мари зажат целый сноп увядших цветов, преподнесенных где-то в пути, и, хотя он ее стесняет, она не решается его бросить. Передав дочерям вещи, Мари взбирается на четвертый этаж своего дома на острове Св. Людовика. Пока она просматривает почту, Ева, став на колени, распаковывает вещи. Среди знакомых предметов одежды она находит докторскую мантию, эмблемы вновь полученной степени доктора honoris causa, футляры с медалями, пергаментные свитки и – самое драгоценное из всего прочего – меню банкетов, которые Мари старательно хранит. Так удобно на оборотной стороне этих карточек из толстого и крепкого картона писать карандашом физико-математические расчеты. Наконец в шорохе шелковой бумаги появляются на свет подарки для Ирен и Евы и купленные самой Мари сувениры, выбранные из-за их своеобразия и скромности. Их сберегут навсегда. Кусочки окаменелых деревьев из Техаса послужат в качестве пресс-папье; дамасские клинки из Толедо будут играть роль закладок в научных книгах; шерстяные коврики, вытканные руками гуралей, покроют столики. По вороту черных кофт Мари Приколоты скромные украшения – кусочки серебряной руды, собранные в Большом каньоне, на которых индейцы выгравировали молнии в виде зигзагов, гранатовые броши из Богемии; золотое филигранное ожерелье; старомодная, очень хорошенькая брошь из аметистов – вот единственные драгоценности моей матери. Не думаю, чтобы за все дали триста франков. Странный вид у этой семейной квартиры на набережной Бетюн – большой, неудобной, прорезанной коридорами и внутренними лестницами, а мадам Кюри прожила в ней двадцать два года! Внушительные комнаты этого здания XVII века тщетно ждут парадных пышных кресел и диванов, соответствующих их пропорциям и стилю. В громадной гостиной, где можно разместить человек пятьдесят гостей, а редко бывает больше четырех, стоит на вощеном красивом паркете, который поскрипывает и потрескивает при каждом шаге, унаследованная от доктора Кюри мебель красного дерева. Никаких плюшевых штор, сквозь тюлевые занавески просвечивают высокие окна с всегда поднятыми жалюзи. Мари не выносит матерчатых украшений. Она любит блестящие поверхности, оголенные окна, не скрадывающие ни одного солнечного луча. Она желает любоваться чудесным видом: слева – Сеной, набережной, а справа – древним ледорезом. Мари слишком долго жила в бедности, чтобы уметь устраивать красивое жилище, и теперь у нее нет ни желания, да, впрочем, и времени менять обстановку, которая останется такой до конца ее жизни. Однако постоянный приток всяких подарков способствует украшению пустых и светлых комнат. Тут и акварельные рисунки различных цветов, поднесенные анонимным поклонником; и копенгагенская ваза, самая большая и самая красивая из изготовленных на этом фарфоровом заводе; и коричневый с зеленым ковер – подарок одной румынской фабрики; и серебряная ваза с пышной надписью… Единственным собственным приобретением Мари является черное фортепьяно, купленное для Евы, на котором младшая дочь упражняется часами, причем мадам Кюри никогда не жалуется на поток ее арпеджио. Только одна комната из всех имеет вид действительно обжитой – это рабочий кабинет Мари. Портрет Пьера Кюри, застекленные шкафы с научными книгами и кое-какая старинная мебель придают ему благородный тон. Эта квартира, выбранная самой Мари из множества других в целях своего спокойствия, – самое шумное жилище, какое можно себе представить. Гаммы пианистки Евы, резкие звонки телефона, стремительный галоп черного кота, любителя кавалерийских атак в коридорах, громкий звон колокольчика на входной двери, назойливые свистки буксирных пароходов на Сене отдаются усиленным эхом от высоких стен.
* * *
Еще до восьми часов утра шумная деятельность служанки, далеко не вышколенной, постоянно подгоняемой распоряжениями мадам Кюри, поднимает на ноги всю квартиру. Без четверти девять скромный лимузин останавливается на набережной и дает тройной сигнал. Мари бросается надевать шляпку, манто и торопливо спускается по лестнице. Пора в лабораторию. Благодаря государственной пенсии и постоянному пособию от американских благодетелей исчезли материальные заботы. Доходы мадам Кюри, хотя некоторые и сочли бы их смехотворными, вполне обеспечивали ей комфорт, которым она плохо умела пользоваться. Она никогда не могла усвоить привычку прибегать к услугам горничной. Если она заставляла шофера ждать себя более нескольких минут, то чувствовала себя виноватой. Когда Мари входила вместе с Евой в магазин, она не глядела на цены, а по наитию, безошибочно указывала рукой на самое простое платье, на самую дешевую шляпку, единственное, что ей приходилось по вкусу. Мадам Кюри не жалеет денег только на деревья, на цветы, на виллы. Выстроила себе две дачи: одну в Ларкуесте, другую на Средиземном море. С возрастом она стала искать более горячего солнца на юге и более теплого моря, чем в Бретани. Ей доставляло много радости спать на чистом воздухе на террасе своей виллы в Кавальере, любоваться видом на бухту и Йерские острова, сажать у себя в саду на крутом берегу эвкалипты, мимозы, кипарисы. Два ее друга, мадам Сальнав и мадемуазель Клеман, с некоторым страхом любуются ее проделками: Мари купается в протоках между скалами, плавая от одной скалы к другой, и подробно описывает свои достижения дочерям:
«Купание здесь хорошее, но до удобных мест надо идти довольно далеко. Сегодня купалась у скал, выступающих в Ла- Виже, – но сколько надо карабкаться! Уже три дня море спокойно, и я убедилась, что могу далеко заплывать. При спокойном море заплыв на триста метров меня нисколько не пугает, я, несомненно, способна и на большее».
По-прежнему она мечтает уехать из Парижа и жить зимою в Со. Она купила там участок с намерением строить дом. Проходят годы, но окончательное решение не принимается. И каждый день в час завтрака она пешком возвращается домой, переходит мост Турнель почти таким же быстрым шагом, как и прежде, и, немного запыхавшись, поднимается по лестницам старинного здания на острове Св. Людовика.
* * *
Когда Ева была еще ребенком, а Ирен, юная ассистентка мадам Кюри, жила и работала с матерью, разговор вокруг круглого обеденного стола часто сводился к научному диалогу между ученой матерью и старшей дочерью. Технические формулы лезли в уши Евы, которая толковала их по-своему. Так, например, девочка с удовольствием слушала, как ее мать и старшая сестра употребляли в разговоре некоторые алгебраические формулы: бэбэ прим (Вb 1) и бэбэ квадрат (Вb 2). Ева думала, что все эти бэбэ,[8]должно быть, прелестны. Но почему они «прим» и почему «квадрат»? У кого какие преимущества? В одно прекрасное утро 1926 года Ирен спокойно объявила родным о своей помолвке с Фредериком Жолио, самым блестящим и самым кипучим из сотрудников Института радия. Весь уклад жизни в доме нарушился. В квартире, населенной лишь женщинами, вдруг объявился мужчина, молодой человек вторгся туда, куда вообще не проникал никто кроме Андре Дебьерна, Мориса Кюри, Перренов, Борелей и Моренов. Молодожены жили сначала на набережной Бетюн, а затем сняли себе отдельную квартиру. Мари, хотя и была довольна счастьем дочери, все же огорчалась нарушением привычной жизни со своей постоянной сотрудницей по работе и плохо скрывала тайное смятение. Но затем, благодаря ежедневной близости, она лучше узнала Фредерика Жолио – своего ученика, ставшего зятем; лучше оценила исключительные достоинства этого кравивого молодого человека – говорливого, преисполненного энергией, и тогда убедилась, что все к лучшему. Два ассистента вместо одного больше могли помочь ей в ее заботах, в обсуждении текущих работ, в осуществлении ее проектов, а вскоре они сами стали выдвигать предложения и новые идеи. Чета Жолио усвоила привычку четыре раза в неделю приходить завтракать к мадам Кюри. И снова вокруг круглого стола заговорили о «бэбэ квадрат» и «бэбэ прим».
* * *
– Мэ, ты поедешь в лабораторию? Серые глаза, с недавнего бремени прикрытые очками в черепаховой оправе, а сейчас разоруженные, ласково остановились на Еве: – Да, сейчас. Но раньше побываю в Медицинской академии. Впрочем, заседание академии только в три часа, и, думаю, у меня еще будет время… Да, я съезжу на цветочный рынок и, может быть, заеду на минуту в Люксембургский сад. Троекратный гудок «форда» у подъезда. Через несколько минут Мари уже ходит между рядами горшков с цветами и ящиками с перегнойной землей, выбирает растения для посадки в саду лаборатории и, завернув их в газетную бумагу, осторожно кладет на сиденье в автомобиле. Она знакома с садовниками и садоводами, но почти никогда не бывает в цветочных магазинах. Не знаю, по какой причине, может по привычке к бедности, она дичится очень дорогих цветов. Преданные друзья мадам Кюри – Жан Перрен, Морис Кюри – часто врываются к ней с большими букетами в руках. И совершенно так же, как если бы она смотрела на какие-нибудь драгоценности, она удивленно, немного робко смотрит на большие махровые гвоздики и прекрасные розы. Половина третьего. Мари выходит из машины у ограды Люксембургского дворца и спешит на свидание у «левого льва». Среди сотен детей, играющих в саду, есть маленькая девочка, которая, завидев Мари, бежит к ней во всю прыть своих малюсеньких ножек: Элен Жолио, дочь Ирен. По виду мадам Кюри – бабушка сдержанная, не склонная к нежностям, Но она тратит много времени на всякие обходные маневры, чтобы поговорить несколько минут с малюткой, одетой в ярко-красное платьице и спрашивающей деспотическим тоном: «Мэ, ты куда идешь? Мэ, почему ты не останешься со мной?» Часы на Сенате показывают без девяти минут три. Надо расставаться с Элен и ее пирожками из песка. В строгом зале заседаний на улице Бонапарта Мари занимает свое обычное место рядом со своим старым другом, доктором Ру. Она единственная женщина среди шестидесяти своих почетных коллег, участвующая вместе с ними в работе Президиума Медицинской академии.
* * *
–. Ах! Как я устала! – говорит почти каждый вечер Мари Кюри с бледным лицом, осунувшимся и постаревшим от усталости. Ее задерживают в лаборатории до половины восьмого, иногда и до восьми. Автомобиль довез ее до дома, и преодолеть три этажа показалось ей труднее, чем обычно. Она надевает ночные туфли, накидывает на плечи курточку из черного ратина. Бесцельно бродит по дому, еще более безмолвному в конце дня, и ждет, когда горничная доложит, что обед подан. Напрасный труд, если бы дочь стала говорить ей: «Ты слишком много работаешь. Женщина в шестьдесят пять лет не может, не должна работать, как ты, по двенадцать или четырнадцать часов в день». Ева отлично знает, что мадам Кюри не способна работать меньше, что такой довод был бы для нее страшным признаком одряхления. В этих условиях все пожелания дочери могли сводиться только к одному – чтобы у матери хватило подольше сил работать по четырнадцать часов в день. С тех пор как Ирен перестала жить на набережной Ветюн, мадам Кюри и Ева обедают вдвоем. Множество обстоятельств прошедшего рабочего дня занимают ум Мари, и она не может удержаться, чтобы не обсуждать их вслух. Так, от вечера к вечеру, из ее не связанных между собой замечаний вырисовывается таинственная, волнующая картина напряженной деятельности лаборатории, которой Мари предана душой и телом. Хотя Ева никогда и не увидит всех этих приборов, но они становятся для нее чем-то дружественным, близким, как и сотрудники лаборатории, о которых Мари говорит тепло, почти нежно, с большим упором на притяжательные местоимения: – Я очень довольна «моим-» молодым Грегуаром. Я знала, что он очень способен… (Кончив суп.) Представь себе, что сегодня я застала «моего» китайца в физическом кабинете. Мы говорили по-английски, и наш разговор продолжался бесконечно, В Китае неприлично возражать, и, когда я высказываю гипотезу, в неточности которой он перед этим убедился, он все-таки любезно поддакивает мне. А я должна сама догадываться, что у него есть возражения. Перед моими учениками с Дальнего Востока мне приходится стыдиться своих плохих манер. Они более цивилизованные, чем мы! (Приступая к компоту.) Ах, Евочка, надо бы пригласить к нам на вечер «моего» поляка нынешнего года. Боюсь, как бы он не пропал в Париже. В такой Вавилонской башне, как Институт радия, различные национальности сменяются одна другой. Но среди них всегда есть хоть один поляк. Если мадам Кюри не может дать университетскую стипендию своему соотечественнику в ущерб более способному кандидату, она за свой счет оплачивает занятия молодого человека, приехавшего из Варшавы, но он никогда не узнает об этом. Мари неожиданно меняет тему разговора. Наклонившись к дочери, она говорит другим голосом: – Теперь, дорогая, расскажи мне что-нибудь. Какие новости в мире? С ней можно говорить обо всем, в особенности о вещах по-детски наивных. Она разделяет восторг Евы, которой удалось развить скорость автомобиля до семидесяти километров в час. Сама мадам Кюри, хотя и осторожная, но страстная автомобилистка, ревниво следит за спортивными возможностями своего «форда». Анекдоты о ее внучке Элен, какое-нибудь по-смешному сказанное ею слово вызывают у Мари неожиданно молодой смех до слез. Она умеет говорить и о политике без резкости. «Ах, этот оптимистический либерализм!» Когда французы хвалят преимущество диктатуры, она мягко возражает: «Я жила под политическим гнетом. Вы – нет. Вы не понимаете, какое вам выпало счастье жить в свободной стране…» Сторонники насилия встречают у нее отпор: «Вам никогда не убедить меня, что было полезно отправить Лавуазье на гильотину!..» У Мари не было времени уделять серьезное внимание воспитанию своих дочерей. Но благодаря ей Ирен и Ева ежедневно пользуются одним несравненным благом: счастьем жить рядом с исключительным человеком – исключительным не только по таланту, но и по своему гуманизму, по своему внутреннему отрицанию всякой пошлости, всякой мелочности. Мадам Кюри избегает даже такого проявления тщеславия, какое было бы вполне простительно: ставить себя в пример другим женщинам. «Нет необходимости вести такую противоестественную жизнь, какую вела я, – говорит она своим чересчур рьяным поклонницам. – Я отдала много времени науке, потому что у меня было к ней стремление, потому что я любила научное исследование… Все, чего я желаю женщинам и молодым девушкам, это простой семейной жизни и работы, какая их интересует».
* * *
Вечерами во время тихих обедов случается, что Мари и Ева заводят разговор о любви. Эта женщина, пострадавшая так трагически, так несправедливо, не питает большого уважения к страсти. Она охотно присоединилась бы к словам одного крупного писателя: «Любовь – чувство не почтенное».
«Я думаю, – пишет она Еве, – что нравственную силу мы должны черпать в идеализме, который, не развивая самомнения, внушает нам высокие стремления и мечты; я также думаю, что обманчиво ставить весь интерес к жизни в зависимость от таких бурных чувств, как любовь».
Она умеет выслушивать всякие признания, хранить их в полной тайне так тонко, как если бы она их никогда не слышала. Умеет бежать на помощь своим близким, если им угрожает несчастье или опасность. Но разговоры с ней о любви никогда не удаются. В ее суждениях и философии все личное упорно исключается, и Мари ни при каких обстоятельствах не открывает дверей в свое горестное прошлое с целью извлечь из него какие-нибудь поучительные случаи или воспоминания. Это ее внутренний мир, куда никто, даже самый близкий человек, не имеет права доступа. Обеим дочерям она дает понять только свою тоску из-за того, что стареет вдали от своих двух сестер и брата, к которым по-прежнему питает нежную привязанность. Сначала изгнание, а потом вдовство лишили ее былой ласки, теплоты, семейного уюта. Она пишет грустные письма своим друзьям, жалуясь, что видится с ними слишком редко: Жаку Кюри, живущему в Монпелье, брату Юзефу, Эле, наконец Броне – тоже с разбитой жизнью: она потеряла обоих детей, а в 1930 году и мужа Казимежа Длусского.
Мари – Броне, 12 апреля 1932 года:
«Дорогая Броня, я тоже грущу оттого, что мы разлучены. Хотя ты чувствуешь себя одинокой, у тебя все же есть утешение: в Варшаве вас трое, и ты можешь рассчитывать на поддержку и работу о себе. Поверь мне, родственные узы все же единственное благо. Я это знаю потому, что его лишена. Пусть это послужит для тебя утешением и не забывай свою парижскую сестру: давай видеться почаще…».
Если после обеда Ева собирается уйти из дому, поехать на какой-нибудь концерт, Мари приходит к ней в комнату и ложится на диван. Смотрит, как одевается дочь. Их мнения о женском туалете и эстетике различны. Но Мари уже давно отказалась от навязывания своих взглядов. Из них двоих скорее Ева подавляет мать, категорически настаивая, чтобы Мари меняла свои черные платья раньше, чем они вытрутся до основы. Споры обеих женщин остаются часто академическими, и мать, уже примирившись, весело, с юмором делает дочери замечания: – О, бедняжка, какие ужасные каблуки! Нет, ты никогда не убедишь меня, что женщины созданы для хождения на ходулях… И что это за новая мода делать вырез на спине. Спереди еще куда ни шло, но целые гектары голых спин?! Во-первых, это неприлично; во-вторых, риск заболеть плевритом; в-третьих, просто некрасиво! Если первые два аргумента не могут убедить тебя, то третий должен подействовать. А вообще – платье красивое! Но ты слишком часто ходишь в черном. Черный цвет не для твоего возраста… Самую бурную реакцию вызывает у Мари косметический грим. Когда Ева оценивает окончательные результаты продолжительной работы над своим лицом, она слышит иронический голос матери: «Ну-ка, повернись ко мне, я полюбуюсь!» Мадам Кюри оглядывает ее беспристрастно, по-научному. Она – в ужасе. – Что с тобой поделаешь, я не возражаю против этой мазни в принципе. Я знаю, что так было всегда. В древнем Египте женщины выдумывали и похуже… Могу сказать тебе только одно: я нахожу это ужасным. Без всякого смысла ты коверкаешь брови, раскрашиваешь рот… – Mэ, уверяю тебя, что так лучше. – Лучше!! Так слушай, я, чтобы успокоиться, приду тебя поцеловать завтра утром, когда ты будешь еще в постели и не успеешь нанести на лицо всю эту пакость. Я люблю, когда ты без косметики… Теперь, дочка, можешь удирать… Можешь удирать, дочка. До свидания… Ах, да! Нет ли у тебя чего-нибудь почитать? – Конечно! Что тебе хочется? – Не знаю… Ну, что-нибудь полегче. Только в твоем возрасте можно читать грустные, тяжелые романы. Несмотря на разные литературные вкусы, у них с Евой есть и общие любимцы: Коллет, Киплинг… В «Книге джунглей», в «Рождении дня», в «Сидо», в «Киме» Мари неустанно перечитывает великолепные, сочные описания природы, которая всегда являлась для нее источником бодрости и силы. Она знает наизусть множество стихов французских, немецких, английских, русских, польских поэтов… Взяв выбранный Евой том, она уединяется у себя в кабинете, усаживается в обитую красным бархатом качалку, под-кладывает под голову мягкую пуховую подушечку и перелистывает несколько страниц. Но через полчаса, может быть, через час она откладывает книгу. Встает, берет карандаш, тетради, оттиски статей. И, как обычно, будет работать до двух, до трех часов ночи. Вернувшись домой, Ева видит сквозь круглое окошко узенького коридора свет в комнате матери. Она проходит по коридору, толкает дверь… Каждый вечер картина одна и та же. Мадам Кюри, окруженная листами бумаги, логарифмическими линейками, брошюрами, сидит на полу. Она никогда не могла привыкнуть работать за письменным столом, усевшись в кресло, по традиции «мыслителей». Ей требуется неограниченное пространство, чтобы разложить свои записи, таблицы, чертежи, диаграммы. Она поглощена трудным теоретическим расчетом и не поднимает головы при появлении дочери, хотя и чувствует ее присутствие. Выражение лица сосредоточенное, брови сдвинуты. На коленях тетрадь, карандашом она набрасывает знаки, формулы. Губы что-то шепчут. Можно разобрать, что это цифры. И так же, как шестьдесят лет тому назад в классе арифметики у пани Сикорской, мадам Кюри, профессор Сорбонны, считает по-польски.
Лаборатория
– Мадам Кюри у себя? – Я к мадам Кюри. Она приехала? – Не видели мадам Кюри? Такие вопросы задают юноши и девушки в белых лабораторных халатах, встречаясь в вестибюле Института радия, через который должна пройти Мари. Пятьдесят научных сотрудников каждое утро ждут здесь ее появления. Всякий стремится, «чтобы не беспокоить ее после», спросить совета, получить на ходу какое-нибудь указание. Так образуется то, что Мари в шутку называет «советом». Совет ждет недолго. В девять часов старенький автомобиль появляется со стороны улицы Пьера Кюри, заворачивает на аллею. Дверца автомобиля хлопает. Появляется мадам Кюри. Группа ожидающих радостно окружает ее. Робкие, почтительные голоса докладывают о том, что такое-то измерение закончено, сообщают новости о растворении полония, вкрадчиво замечают: «Если бы мадам Кюри зашла посмотреть на камеру Вильсона, то увидела бы нечто интересное». Мари хотя и жалуется иногда, но очень любит этот вихрь энергии и любознательности, налетающий на нее с самого утра. Вместо того чтобы ускользнуть, бежать к собственной работе, она остается, как была – в шляпе и манто, в кругу своих сотрудников. Каждое из этих лиц, жадно смотрящих на нее, каждый взгляд напоминает ей о каком-нибудь опыте, который она обдумывала в одиночестве. – Месье Фурнье, я думала над тем, о чем вы говорили… Ваша идея хороша, но способ ее осуществления, какой вы предлагаете, не выполним. Я нашла другой, который должен удаться. Я сейчас зайду к вам, и мы поговорим. Мадам Котель, какие получились у вас результаты? Вы уверены в точности расчетов? Вчера вечером я проверила их, и у меня получились несколько иные результаты. Ну, да там увидим… В ее замечаниях нет ни беспорядочности, ни недоговоренности. В течение нескольких минут, которые она посвящает кому-нибудь из научных сотрудников, мадам Кюри целиком сосредоточивается на данной проблеме, известной ей во всех подробностях. Через минуту она уже говорит с другим о другой работе. Ее ум чудесно приспособлен к такой своеобразной гимнастике. В лаборатории, где молодые люди напрягают все свои силы, она похожа на чемпиона по шахматам, который играет одновременно тридцать – сорок партий. Люди проходят, здороваются, останавливаются. Дело кончается тем, что Мари садится на ступеньку лестницы, не прерывая заседания, мало пригодного для ведения протокола. Сидя на лестнице и глядя снизу вверх на сотрудников, стоящих перед ней или прислонившихся к стене, она ничуть не похожа на классический тип начальника. И тем не менее!.. Это она сама, тщательно изучив способности каждого, подобрала младших сотрудников лаборатории. И почти всегда она же предлагает им темы работ. К ней приходят ее ученики в минуты отчаяния, твердо веря, что мадам Кюри обнаружит ошибку в опыте, которая увела их на ложный путь. За сорок лет научной работы эта седоволосая ученая накопила огромный запас знаний. Мадам Кюри является ходячей «энциклопедией» по радию: владея в совершенстве пятью языками, она перечитала все печатные работы об исследованиях в этой области. В явлениях, уже известных, она открывает возможность дальнейших исследований. Благодаря своему здравому суждению Мари обладает бесценным даром – разбираться в запутанных клубках известного и неизвестного. Расплывчатые теории и соблазнительные, но необоснованные гипотезы некоторых ее учеников встречают отрицание и в выражении ее красивых глаз, и в твердых, как металл, аргументах. С какой уверенностью работаешь у такого учителя, и смелого, и мудрого! Группа у лестницы мало-помалу редеет. Получившие от Мари указания на текущий день исчезают со своими записными книжками. Мадам Кюри провожает кого-нибудь из них в «физическую» или «химическую» и, наконец, освободившись, идет в свою лабораторию, надевает черный рабочий халат и уходит с головой в собственную работу. Увы, этот покой длится недолго. Кто-то стучит в дверь. Появляется один из научных работников, держа в руках исписанные листы бумаги. За ним на очереди другой сотрудник… Сегодня понедельник – обычный день заседаний Академии наук, и авторы сообщений, которые должны быть зачитаны сегодня во второй половине дня, приносят их мадам Кюри на просмотр. Для чтения этих рукописей Мари уходит в очень светлую, небольшую комнату, которую посторонний человек вряд ли без колебаний признает кабинетом известной ученой. Большой дубовый письменный стол, полка для бумаг, книжные шкафы, старенькая пишущая машинка, кожаное кресло, похожее на сотни других таких же кресел, придают комнате приличный вид. На столе мраморная чернильница, стопка брошюр, бокал, откуда щетиною торчат ручки и остро очинённые карандаши, какая-то хорошенькая художественная вещица – подарок студенческого общества… и – о чудо! – восхитительная матово-коричневая маленькая урна из археологических раскопок. Нередко случается, что руки, подающие мадам Кюри тексты сообщений, дрожат от волнения. Авторы знают, что суд будет суровый! По мнению Мари, изложение их никогда не бывает достаточно четким, достаточно изящным. Она устраняет не только технические погрешности, но переделывает фразы целиком, исправляет синтаксические ошибки. «Ну вот, теперь, я думаю, сойдет», – говорит она, возвращая ни живому, ни мертвому юному ученому его «мазню». Но когда Мари довольна работой своего ученика, то ее улыбка, слова: «Очень хорошо… Превосходно», – вознаграждают работника за его труд, и, окрыленный, тот летит в лабораторию профессора Перрена, так как обычно он докладывает Академии сообщения сотрудников Института радия.
* * *
Тот же Жан Перрен говорит всем: «Мадам Кюри не только знаменитый физик, но и лучший руководитель лаборатории из всех мне известных». В чем же секрет успеха Мари? Прежде всего удивительный, достойный подражания патриотизм по отношению к Институту радия. Она – пламенный служитель и защитник достоинства и интересов этой любимой ею обители. Она сама терпеливо добывает радиоактивные вещества в количестве, необходимом для проведения исследований в широком масштабе. Дипломатический обмен любезностями мадам Кюри с директорами бельгийского завода радия «Рудное объединение Горной Катанги» заканчивается неизменно одним и тем же: «Рудное объединение» любезно посылает мадам Кюри тонны отработанной руды, а Мари с восторгом сейчас же принимается за извлечение желанных элементов. Из года в год Мари обогащает свою лабораторию. Вместе с Жаном Перреном она бегает по министерствам, требует субсидий, ассигнований на научные работы. Таким путем она добивается в 1930 году особого кредита в пятьсот тысяч франков. Временами она чувствует себя утомленной и несколько униженной этими хлопотами и тогда описывает Еве свои ожидания в приемных, свои переживания, а в заключение говорит с улыбкой: – По-моему, в конце концов нас выставят за дверь, как нищих. Научные работники лаборатории Кюри под руководством такого надежного кормчего вторгаются в еще не исследованные области учения о радиоактивности. С 1919 по 1934 год физики и химики Института радия опубликовали четыреста восемьдесят три научные работы, из них тридцать четыре дипломные и диссертации. Из этих четырехсот восьмидесяти трех исследований только тридцать одно падает на долю мадам Кюри. Здесь необходимо дать пояснения. В последний период своей жизни мадам Кюри думает больше о будущем, может быть чересчур жертвуя собой, и отдает лучшую часть своего времени обязанностям директора, руководителя. Сколько работ она бы выполнила, если бы могла, подобно окружающей ее молодежи, посвящать каждую минуту научной работе? И кто может сказать, как велика роль Мари в работах, предложенных и руководимых ею день за днем? Мари не задает себе таких вопросов. Она радуется победам, одержанным той коллективной личностью, которую она зовет даже не «моей лабораторией», но тоном затаенной гордости просто «лабораторией». Она произносит это слово так, как будто на земле не существует никакой другой лаборатории.
* * *
Человеческие, гуманные качества этой одинокой ученой помогают ей стать вдохновительницей других. Не очень общительная, мадам Кюри, продолжая и после многих лет ежедневного сотрудничества обращаться к своим коллегам «мадемуазель» или «месье», умеет внушить к себе глубокую преданность. Стоит Мари, увлекшись научным спором, задержаться где-нибудь в саду, на скамейке, как встревоженный, нежный голос одной из ассистенток возвращает Мари к действительности: «Мадам, вы простудитесь! Мадам, умоляю вас, идите в помещение!» Если Мари забывает пойти позавтракать, чьи-то руки тихо подкладывают ей ломтик хлеба и фрукты… И простые служащие лаборатории также испытывают на себе силу ее обаяния, единственного в своем роде. Когда Мари наняла шофера, то институтский «мастер на все руки» Жорж Буато – и чернорабочий, и механик, и шофер, и садовник – плакал горькими слезами от одной мысли, что теперь не он, а кто-то другой будет возить мадам Кюри с улицы Пьера Кюри на набережную Бетюн. Чувство привязанности к соратникам, малозаметное внешне, помогает Мари выделять в этой большой семье самых больших энтузиастов своего дела, людей с наиболее возвышенной душой. Я редко видела мать такой подавленной, как при известии о неожиданной смерти одного из ее учеников в августе 1933 года:
«Прибыв в Париж, я была крайне огорчена, – пишет она. – Молодой химик Раймон, которого я так любила, утонул в Ардеше. Его мать пишет мне, что годы, проведенные им в лаборатории, были лучшими годами его жизни. А ради чего, раз это имело такой конец? Сколько в нем было прекрасной юности, прелести, благородства и обаяния – все исчезло из-за какого-то дрянного купания в холодной воде».
Своим ясным взглядом она видит изъяны и достоинства, неумолимо отмечает недостатки, которые будут всегда мешать научному исследователю стать большим ученым. Больше, чем тщеславных, она боится неудачников. Материальный ущерб, причиненный неловкою рукой при монтаже какой-нибудь установки, приводит ее в отчаяние. Об одном малоспособном экспериментаторе она сказала своим близким: «Если бы все были такими, как он, мало веселого произошло бы в физике!»
* * *
Если кто-нибудь из сотрудников защищает диссертацию, получает диплом или удостаивается премии, то в честь его устраивается «лабораторный чай». Летом такие собрания организуются в саду, под липами. Зимою мир и тишина в библиотеке, самом большом помещении института, вдруг нарушаются звоном посуды. А какова посуда! Стеклянные химические стаканы служат и чашками для чая, и бокалами для шампанского, шпатели заменяют чайные ложки. Студенты обслуживают и угощают пирожными своих товарищей, руководителей, весь небольшой состав служащих. Среди присутствующих мы видим и Анд-ре Дебьерна, руководителя конференций, и Фернана Гольвека, ответственного за научную работу, и оживленную, разговорчивую Мари, которая защищает руками свой стакан чая от окружающей толчеи. Но вдруг наступает тишина. Мадам Кюри собирается поздравить сегодняшнего лауреата. Несколькими теплыми фразами она характеризует оригинальность его работы, раскрывает те трудности, какие он преодолел. Гром аплодисментов сопровождает ее заключительные слова: любезный комплимент в адрес родителей героя торжества или же, если это иностранец, в адрес далекого отечества. «Когда вернетесь Вы на Вашу прекрасную, знакомую мне родину, где меня принимали так хорошо, Вы сохраните, я надеюсь, добрые воспоминания об Институте радия. Вы сможете там подтвердить, что работаем мы много, стараемся делать как можно лучше…» Некоторые из таких «чаепитий» особенно взволновали Мари. На одном из них отмечали защиту докторской диссертации ее дочерью Ирен, а на другом – ее зятем Фредериком Жолио. Мадам Кюри видела, как под ее руководством расцветают дарования этих двух служителей науки. Изучив явления ядерного распада, Ирен и Фредерик Жолио открывают искусственную радиоактивность: определенные вещества, например алюминий, подвергнутые облучению, превращаются в новые, еще не известные в природе радиоактивные изотопы, которые сами становятся источником излучения. Нетрудно угадать последствия этого замечательного открытия для химии, биологии, медицины. Быть может, недалеко то время, когда для целей радиотерапии будут заводским способом получать вещества, имеющие нужные радиоактивные свойства! На заседании Физического общества, где молодые супруги излагают результаты своих работ, Мари слушает внимательно и гордо, сидя среди публики. Встретив Альбера Лаборда, бывшего когда-то ассистентом Пьера Кюри, она обращается к нему с необычным оживлением: «Здравствуйте! Как они хорошо говорили, не правда ли? Вот мы и вернулись к прекрасным временам старой лаборатории!» Мари слишком взволнована, возбуждена, чтобы оставаться дольше на этом вечере. Она идет домой пешком, по набережным, в обществе нескольких коллег. И без конца говорит об успехе «своих детей».
* * *
По другую сторону сада, на улице Пьера Кюри, сотрудники профессора Рего, которых Мари зовет «соседями визави», на основе своих исследований разрабатывают терапевтические методы борьбы против рака. С 1919 по 1935 год восемь тысяч триста девятнадцать больных прошли лечение в Институте радия. Клод Рего тоже патриот своей лаборатории. Он лез из кожи, чтобы получить все необходимое для его дела: радий, аппаратуру, помещения, больницу. Ввиду огромного количества больных и неотложных материальных нужд ему пришлось брать радий в долг: «Рудное объединение» доверило ему десять граммов! Пришлось взывать к правительству о субсидиях и прибегать к частным пожертвованиям. Барон Анри Ротшильд и братья Лазар внесли основной пай. Некий необычайно щедрый и деликатный покровитель науки, прибегший к сложным мерам предосторожности, чтобы скрыть свое имя, подарил Фонду Кюри три миллиона четыреста тысяч франков. Так был создан самый крупный научный центр Франции по изучению и применению радиотерапии. Он приобрел огромный научный вес: более двухсот врачей с пяти континентов обращаются с просьбой пройти в нем стажировку для изучения нового способа лечения рака. Мадам Кюри не принимает никакого участия в биологических и медицинских работах института, но внимательно следит за ними. Она в отличных отношениях с профессором Рего, прекрасным товарищем по работе, человеком исключительно честным и бескорыстным. Подобно Мари, он ненавидит славу. Так же как она, всегда отказывается от благодеяний по отношению к себе. Если бы он имел частную практику, он нажил бы большое состояние, но эта мысль даже не приходила ему в голову. Хотя успехи радиотерапии в руках квалифицированных специалистов восхищали обоих содиректоров института, их мучило одно и то же обстоятельство. Они были свидетелями, бессильными и полными отчаяния, недобросовестного использования радия невежественными врачами, квторые вслепую применяли радиоактивные вещества, даже не подозревая об опасности подобного «лечения». Публике предлагались лекарства или косметические средства «на основе радия», иной раз даже с упоминанием имени Кюри. Но бросим их судить… Скажем просто, что моя мать, семейство Кюри, профессор Рего и Институт радия никогда не имели никакого отношения к подобным авантюрам.
* * *
«Взгляните, нет ли чего важного…» – обращается усталая Мари к милой и интеллигентной секретарше мадам Разэ, указывая на вчерашнюю почту. Адрес на конвертах часто бывает краток: «Париж, мадам Кюри» или «Франция, мадам Кюри, ученой». Добрая половина корреспонденции содержит просьбы об автографе или нелепые письма. В ответ посылается карточка, на обратной стороне которой напечатано: «Не имея желания давать автографы и делать надписи на своих фотографиях, мадам Кюри просит извинить ее». Что касается людей экзальтированных: всяких непризнанных изобретателей, психически больных, преследуемых навязчивой идеей, обожателей или врагов, которые изводят разноцветные чернила на четырех, а то и на восьми страницах, для них ответ один – молчание. Кроме таких, есть и другие письма… Добросовестная Мари диктует секретарше ответные письма заграничным коллегам по науке, ответы на отчаянные просьбы людей, воображающих, что она может излечить всякую болезнь, облегчить любое страдание. Остаются еще письма поставщикам аппаратуры, сметы, накладные, ответы на циркуляры высшего начальства: целая уйма административной переписки, которую Мари распределяет по сорока семи папкам. Однако этих сорока семи папок недостаточно для всех связей мадам Кюри с внешним миром. Ее изводят просьбами о личном свидании. Во вторник и пятницу она с утра надевает лучшее черное платье. «Надо быть в приличном виде. Сегодня мой приемный день», – говорит она мрачно, нахмурив брови. В вестибюле лаборатории ждут желающие поговорить с Мари, в их числе и журналисты, заранее огорченные заявлением мадам Разэ: «Мадам Кюри вас примет только в том случае, если вам нужно получить от нее какие-нибудь технические сведения. Интервью но личным вопросам она не дает». Хотя Мари бывает крайне вежлива, но ничто не располагает собеседника продолжить разговор: ни маленькая суровая приемная, ни жесткие стулья, ни нервный тик в пальцах ученой, ни тр, как Мари мрачно поглядывает на стенные часы… В понедельник и в среду, едва проснувшись, Мари уже волнуется, нервничает. В пять часов у нее лекция. После завтрака она запирается у себя в кабинете на набережной Бетюн. Она готовится к лекции, набрасывает на листе бумаги ее план. В половине пятого идет в лабораторию и снова уединяется в маленькой комнате отдыха. Она волнуется, напряжена и недоступна. Вот уже двадцать пять лет, как Мари преподает. И всегда, каждый раз, как ей предстоит войти в малый амфитеатр, где ее ждут двадцать или тридцать студентов, встающих при ее входе, ее охватывает робость. Неутомимая, нечеловеческая деятельность! В «свободные минуты» Мари пишет статьи и книги: «Изотопия и изотопы», короткую прочувствованную биографию Пьера Кюри, научную работу – итог своей лекционной деятельности…
* * *
Эти блестящие плодотворные годы были и временем драматических событий: мадам Кюри угрожала слепота. Еще в 1920 году врач предупредил ее, что в результате катаракты на обоих глазах она мало-помалу очутится в темноте. Мари скрыла от других этот ужасный диагноз. Не падая духом, сказала об этом только дочерям и тут же указала им на возможность излечения: операцию через два-три года… А до этого потускнение хрусталиков создает между нею и окружающим миром постоянный туман.
Мари – Броне, 10 ноября 1920 года:
«Самые большие неприятности причиняют мне глаза и уши. Мое зрение очень ослабло, и этому, вероятно, мало чем поможешь. Что касается слуха, то меня преследует постоянный шум в ушах, иногда очень сильный. Это меня сильно тревожит: моя работа может затормозиться или я просто не смогу ее продолжать. Быть может, радий и помог бы чем-нибудь в моих недомоганиях, но никто этого не знает точно. Вот мои несчастья. Не говори об этом никому. Главное, берегись, чтобы об этом не пошел слух. А теперь поговорим о другом…»
«Не говори об этом никому»… Это лейтмотив всех разговоров Мари с Ирен и Евой, с братом, сестрами – единственными поверенными в ее тайны. У нее одна навязчивая мысль – не допустить, чтобы по чьей-нибудь нескромности распространилась эта новость, чтобы в какой-нибудь газете появилась заметка: «Мадам Кюри – инвалид». Врачи Морас и Пти стали ее сообщниками. Больная назвалась вымышленным именем. Это «мадам Карре», пожилая, неизвестная дама, больная двойной катарактой, а не мадам Кюри. Ева заказывает очки для мадам Карре. Если Мари, блуждая, как в тумане, непроницаемом для ее глаз, собирается перейти улицу или подняться по лестнице, то одна из дочерей берет ее за локоть и незаметным пожатием предупреждает об опасности или препятствии. За столом надо подсовывать ей прибор, солонку, в то время как она шарит по скатерти якобы уверенной рукой. Но как разыгрывать эту жестокую трагикомедию в лаборатории? Ева посоветовала ей довериться своим непосредственным сотрудникам, чтобы они заменяли ее у измерительных приборов и микроскопов. Мари сухо ответила: «Никто не обязан знать, что у меня испорчены глаза». Для таких тонких работ мадам Кюри изобрела «технику слепца». Она пользуется сильными лупами, ставит на шкалах приборов цветные, хорошо заметные метки. Выписывает огромными буквами свои заметки для справок при чтении лекций, и ей удается разбирать их даже в плохо освещенной аудитории – амфитеатре. Чтобы скрыть свою болезнь, она прибегает к бесчисленным уловкам. Например, кто-нибудь из учеников должен показать ей негатив, на котором есть тоненькие нацарапанные черточки-отметки. Мари путем хитрых, очень ловких расспросов добивается от ученика необходимых ей сведений, чтобы мысленно представить себе вид данного снимка. Только тогда она берет в руку стеклянную пластинку и притворяется, что видит эти черточки. Несмотря на все предосторожности, сотрудники лаборатории подозревают, какая драма происходит. Но лаборатория молчит, делая вид, что ничего не знает, разыгрывая свою роль не хуже, чем Мари.
Мари Кюри – Еве, 13 июля 1923 года:
«Милочка, я предполагаю оперироваться в среду 18-го, утром. Достаточно, если ты приедешь накануне. Ужасная жара, и я боюсь, что ты сильно устанешь. Нашим друзьям по Ларкуесту скажи, что я не в состоянии одна справиться с корректурой, которую мы читали с тобой, и что ты нужна мне, так как от меня требуют срочно закончить эту работу. Целую. – Мэ. Р. S. Говори им как можно меньше!»
В клинике страшно жарко, Ева с чайной лочежки кормит неподвижную, ничего не видящую мадам Кюри с забинтованными лицом и головой. Настроение подавленное из-за неожиданных осложнений, из-за кровотечений, длившихся несколько недель и заставлявших терять надежду на выздоровление. Еще две операции в марте 1924 года. Четвертая операция в 1930 году… Едва освободившись от повязок, Мари учится смотреть своими оперированными глазами, лишенными хрусталиков и неспособными к аккомодации.
Несколько месяцев спустя после первой операции она пишет Еве из Кавальере:
«Я привыкаю передвигаться без очков и сделала успехи. Участвовала в двух прогулках по горным тропинкам, каменистым и не очень удобным для ходьбы. Все обошлось благополучно, и я йогу ходить быстро, без неприятных эксцессов. Больше всего мешает мне раздвоенность зрения, от этого мне трудно различать встречных людей. Каждый день я упражняюсь в чтении и в письме. Пока это дается труднее, чем ходьба. Конечно, тебе придется помочь мне в составлении статьи для Британской энциклопедии…»
Мало-помалу Мари одерживает победу над злой судьбой. Благодаря сильным очкам она приобретает почти нормальное зрение, выходит из дому одна, сама водит автомобиль, а в лаборатории ей снова удаются тонкие измерения… Последнее чудо чудесной жизни: Мари воскресает из мрака, вновь обретает столько света, сколько нужно, чтобы работать до конца.
Коротенькое письмо мадам Кюри к Броне в сентябре 1927 года открывает тайну этой победы:
«Временами я теряю мужество и говорю себе, что мне надо бросать работу, ехать в деревню и заниматься садоводством. Но множество забот держит меня здесь, и я не знаю, когда смогу поступить таким образом. Не знаю и того, смогу ли жить без лаборатории, даже если буду писать научные книги…»
«Не знаю…, смогу ли жить без лаборатории…» Чтобы понять это признание, надо видеть Мари у приборов в то время, когда, закончив свои дневные дела, она может наконец отдаться своей страсти. Независимо от важности той или другой операции осунувшееся лицо Мари выражает высшее увлечение работой. Трудная работа стеклодува, которой Мари владеет артистически, или точно проведенное измерение способны вызвать у нее чувство огромной радости. Одна из сотрудниц Мари – мадемуазель Шамье впоследствии опишет эту будничную мадам Кюри с ее пленительными чертами, не увековеченными ни одной фотографией.
«…Она сидит у аппарата и выполняет измерения в полутемной комнате, нарочно нетопленной, чтобы избежать колебаний температуры. Последовательность действий в данной операции – пуск аппарата, включение хронометра, взвешивание и тому подобное – осуществляются мадам Кюри поразительно точно и гармонично. Ни одному пианисту не исполнить с большей виртуозностью того, что делают руки мадам Кюри. Это совершенная техника, где погрешность сведена практически к нулю. Если мадам Кюри, быстро закончив контрольные расчеты, убедится, что отклонения меньше допустимой величины и подтверждают точность взвешиваний, лицо ее выражает искреннюю, нескрываемую радость».
Когда мадам Кюри садилась за какую-нибудь научную работу, весь остальной мир переставал существовать. В 1927 году, когда Ирен тяжело болела, что очень беспокоило и угнетало Мари, кто-то из друзей зашел к ней в лабораторию справиться о здоровье дочери. Его встретил леденящий взгляд и лаконичный ответ. Едва, он вышел из лаборатории, как Мари в негодовании сказала ассистенту: «Не дают даже спокойно, поработать!» Та же мадемуазель Шамье описывает мадам Кюри, всецело занятую очень важным опытом: получением актиния X для исследования спектра альфа-частиц – последней работы Мари:
«Требуется получить чистый актиний X в таком химическом состоянии, чтобы он не давал эманации. Для выполнения этой операции требовалось более суток. Мадам Кюри, не обедая, остается в лаборатории и по вечерам. Но выделение элемента идет медленно: значит, придется работать ночью, чтобы получаемый источник радиоактивности не успел потерять часть своей силы. Два часа ночи. Остается произвести последнюю операцию: в течение часа центрифугировать жидкость на специальной установке. Вращение центрифуги создает утомительный шум, но Мари сидит рядом с ней и не желает уходить из помещения. Она смотрит на аппарат так, как будто одним страстным желанием получить удачный результат можно ускорить осаждение актиния X. Для Мари в этот момент не существует ничего, кроме центрифуги: ни ее завтрашний день, ни ее усталость. Это полное отрешение, сосредоточение всех мыселей на выполняемой работе».
Если опыт не дает ожидаемого результата, у Мари вид человека, сраженного неожиданным несчастьем. Она сидит на стуле, скрестив руки, сгорбившись, с пустым взглядом, и в это время похожа на старую, очень старую крестьянку, молчаливую, убитую горестной утратой. Сотрудники, глядя на нее, думают, что произошел какой-нибудь несчастный случай, какая-то трагедия, спрашивают, в чем дело. Мари мрачно дает исчерпывающее объяснение: «Не удалось осадить актиний X…», – а то и прямо обвинит врага: «На меня сердит полоний!» Но при каждом успехе она становится оживленной, веселой. Счастливая, она мирится с Наукой, готова смеяться и приходить в восхищение. Если кто-нибудь из коллег, воспользовавшись ее хорошим настроением, попросит продемонстрировать какой-нибудь опыт, она с готовностью подведет его к счетчику частиц и сама будет восхищаться свечением минерала виллемита под действием излучения радия. При этом серые глаза ее блестят от удовольствия. Можно подумать, что Мари созерцает произведения Боттичелли или Вермеера. – Ах, как красиво!.. – шепчет Мари.
Конец миссии
Мадам Кюри нередко заговаривает о смерти. Внешне спокойно обсуждает это непреложное событие и представляет себе реальные его последствия. Не смущаясь, говорит: «Ясно, что долго я не проживу», – или: Меня беспокоит судьба Института радия после того, как меня уже не будет на свете». Но на самом деле в ней не было ни истинной безмятежности, ни примирения. Всем своим существом она гонит мысль о конце. Те, кто ею восхищается издали, воображают прожитую ею жизнь бесподобной. С точки же зрения Мари, прожитая ею жизнь – пустяк по сравнению с планами на будущее. Тридцать лет тому назад Пьер Кюри, предвидя смерть, ускоренную несчастным случаем, с трагическим пылом уходит весь в научную работу. Мари, в свой черед, принимает вызов смерти. Для защиты от ее наступления Мари лихорадочно воздвигает вокруг себя укрепления из проектов и необходимости выполнения долга. Не обращает внимания на возрастающую с каждым днем слабость, на угнетающе действующие постоянные недомогания: плохое зрение, ревматизм в одном плече, раздражающий шум в ушах. Разве в этом дело? Есть вещи поважнее. Мари только что построила в Аркейе завод для переработки радиоактивных минералов. Она с увлечением проводит в нем первые опыты. Она занята работой над своей книгой – научным памятником, какого после ее смерти не сможет создать никто. А вот исследования по семейству актинидов идут недостаточно успешно! А не надо ли ей заняться изучением «тончайшей структуры» альфа-частиц? Мари встает рано, бежит в лабораторию, возвращается домой вечером, после обеда… Она работает с большой поспешностью и с присущей ей неосторожностью. В отношении самой себя она не соблюдает элементарных мер предосторожности, выполнения которых строго требует от своих учеников: трогать пробирки с радиоактивными веществами только пинцетом, ни в коем случае не прикасаться к ним, пользоваться свинцовыми щитами во избежание последствий облучения. Она, конечно, позволяет исследовать кровь и у себя, так как это общее правило в Институте радия. Формульный состав ее крови отклоняется от нормы. Не удивительно! Уже тридцать лет Мари Кюри имеет дело с радием, вдыхает его эманацию. На протяжении четырех военных лет она, кроме того, подвергалась опасным излучениям рентгеновских аппаратов. Небольшое изменение состава крови, неприятная болезненность в кистях рук, обожженных радием, то сохнувших, то мокнущих, в конце концов уже не такое жестокое наказание за столь рискованные действия! В декабре 1933 года приступ острой боли заставляет Мари обратиться к врачу. Рентгеновский снимок обнаруживает довольно крупный желчный камень. Та же болезнь, что унесла и старика Склодовского! Мари боится операции и во избежание ее устанавливает для себя определенный режим и вылечивается. Уже давно она не обращает внимания на внешние удобства жизни и все откладывает осуществление своих заветных планов – постройку дачи в Со и перемену зимней квартиры в Париже, а теперь вдруг развивает бурную деятельность. Просматривает сметы и, не колеблясь, идет на крупные расходы. Решено летом выстроить дачу в Со. А в октябре Мари уедет с набережной Бетюн и займет квартиру в новом современном доме, построенном в Университетском городке. Она чувствует слабость, но старается убедить себя, что здоровье ее неплохое. Ездит в Версаль кататься на коньках, отправляется к Ирен в Савойю, чтобы походить вместе с ней на лыжах. Радуется, что ее тело еще сохранило гибкость и подвижность. На пасху она, пользуясь приездом Брони, совершает путешествие на юг в автомобиле. Эта затея имела гибельные последствия. Мари захотелось ехать не прямо, а с заездами в стороны, чтобы показать Броне красивые места. Когда, наконец, она добралась до своей виллы в Кавальере, то вся измучилась и продрогла. В вилле было холодно, и наспех затопленные калориферы прогрели дом нескоро. Мари, дрожа от озноба, сразу впадает в отчаяние. Она рыдает в объятиях Брони, как больной ребенок. Ее одолевает страх, что из-за какого-нибудь бронхита у нее не хватит сил закончить свою книгу. Броня ухаживает за сестрой и успокаивает ее. На следующий день Мари преодолела упадок духа, и он больше не возобновлялся. Несколько солнечных дней ободрили и успокоили ее. При возвращении в Париж она чувствует себя уже гораздо лучше. Врач находит, что у нее грипп и (как все врачи за последние сорок лет) что она переутомлена. Небольшую температуру, держащуюся все это время, Мари считает пустяком. Броня уезжает в Варшаву со смутным чувством тревоги. Перед отходом варшавского поезда на платформе, где они так часто прогуливались раньше, сестры целуются в последний раз. Состояние здоровья Мари колеблется – то лучше, то хуже. В дни, когда она чувствует себя крепче, она ходит в лабораторию. В дни подавленного состояния, слабости сидит дома и пишет книгу. Несколько часов в неделю посвящает новой квартире и вилле в Со.
8 мая 1934 года она пишет Броне:
«Я чувствую все возрастающую потребность иметь собственный дом с садом и горячо желаю, чтобы мне это удалось. Затраты на постройку можно свести к доступной мне сумме, и я смогу начать закладку фундамента».
Но коварный враг действует быстро. Лихорадочное состояние и озноб усиливаются. Еве приходится терпеливо пускать в ход дипломатию, чтобы мать согласилась принять доктора. Под предлогом, что люди этой профессии надоедливы, что им она не может платить (ни один врач не брал гонорара от мадам Кюри), Мари все время отказывалась от постоянного врача. Эта ученая, этот друг прогресса, отказывается от лечения как простая крестьянка. Профессор Рего сам заходит к Мари с дружеским визитом. Он предлагает посоветоваться со своим другом – доктором Раво, а тот рекомендует пригласить профессора Булена, главного врача городских больниц. Последний же, только взглянув на бескровное лицо Мари, сразу говорит: «Лежать в постели. Вам нужен отдых!» Сколько раз мадам Кюри слышала такие восклицания! И не обращала на них внимания. Она продолжает переутомляться, бегая по лестницам с этажа на этаж на набережной Бетюн, почти каждый день работает в Институте радия. В солнечный майский день 1934 года после полудня она остается в «физической» до половины четвертого, усталыми руками касается пробирок, приборов – своих неизменных спутников. Обменивается несколькими фразами с сотрудниками: «У меня жар, – говорит она слабым голосом, – поеду домой». Еще раз обходит сад, где яркими пятнами выделяются вновь распустившиеся цветы. Вдруг она останавливается перед чахлым кустом роз и зовет механика: – Жорж, взгляните на этот куст: необходимо заняться им теперь же! К ней подходит один из учеников, умоляет ехать домой на набережную Бетюн. Она слушается, но, перед тем как сесть в автомобиль, еще раз оборачивается и говорит: – Так не забудьте, Жорж, о кусте роз… Ее тревожный взгляд, брошенный на хилое растение, был и последним прости лаборатории.
* * *
Она уже не встает с постели. Малоэффективная борьба с неведомой болезнью, называемой то гриппом, то бронхитом, ведет к утомительным способам лечения. Мари подчиняется им с неожиданной, пугающей кротостью, позволяет перевезти себя в клинику для полного обследования. Два рентгеновских снимка, пять или шесть анализов ставят в тупик специалистов, приглашенных к больной. По-видимому, ни один из органов не затронут, никаких характерных симптомов определенной болезни. Но поскольку давнишние рубцы и небольшой воспалительный процесс дали затемнения на снимках легких, доктора предписывают Мари компрессы и банки. Когда же она, нисколько не поправившись, возвращается на набережную Бетюн, окружающие начинают осторожно поговаривать о санатории. Ева робко намекает, что поездка необходима. Мари неожиданно соглашается. Она надеется на чистый воздух, думает, что ее выздоровлению мешают городской шум и пыль. Строятся планы. Ева поедет с матерью и проживет с ней в санатории несколько недель, затем приедут из Польши ее сестра и брат, чтобы не оставлять ее одну, на август приедет Ирен. А к осени Мари поправится. В комнате больной сидят Ирен и Фредерик Жолио, говорят с мадам Кюри о работах в лаборатории, о доме в Со, о правке гранок ее книги, которую она недавно кончила писать. Один из молодых сотрудников профессора Рего, Ежи Грикуров, который заходит почти каждый день справляться о здоровье Мари, расхваливает ей всю прелесть и пользу санатория. Ева занимается устройством новой квартиры, выбирает цвет обоев, занавесок и обивки. Несколько раз Мари с легким смешком говорит, посматривая на дочь: – Может быть, мы делаем много шума из ничего? Но у Евы для таких случаев заготовлены возражения и шутки, и ради успокоения Мари она изо всех сил тормошит подрядчиков. Вместе с тем она надеется умилостивить судьбу: хотя врачи и не смотрят на дело пессимистически, да и в доме никто не выказывает тревоги, Ева без всяких на то оснований уверена в худшем. В солнечные ясные весенние дни Ева сидит часами у постели обреченной на бездействие матери. И перед Евой обнажаются цельная душа Мари, ее чуткое и благородное сердце, ее безграничная нежность, почти невыносимая в такой момент. Она становится прежней «милой Мэ». А главное, остается все той же юной девушкой, которая сорок шесть лет тому назад писала по-польски в письме:
«Люди, так живо чувствующие, как я, и не способные изменить это свойство своей натуры, должны скрывать его как можно больше».
В этом – разгадка ее стыдливой, чрезмерно чувствительной, скрытной, легко ранимой души. Всю свою жизнь Мари подавляла в себе желания признаться в слабости и, может быть, позвать на помощь, готовые сорваться с ее уст. Даже теперь она не изливает душу, не жалуется или, может быть, чуть-чуть, едва заметно. Говорит только о будущем… О будущем лаборатории, института в Варшаве, о будущем своих детей: она знает, что через несколько месяцев Ирен и Фредерик Жолио получат Нобелевскую премию. Мечтает о своей жизни в новой квартире (чего ей не дождаться) или в своем доме в Со (который так и не будет никогда построен). Мари слабеет. Прежде чем перевозить мать в санаторий, Ева просит четырех корифеев медицинского факультета собраться на консилиум: лучших, самых знаменитых врачей во Франции. Я не называю их имен, чтобы это не казалось их осуждением или черной неблагодарностью с моей стороны. Они полчаса обследовали женщину, страдающую непонятным недугом, колеблясь определили его как возобновление туберкулезного процесса и посчитали, что пребывание в горах победиту болезнь. Они ошиблись. Трагически спешные приготовления к отъезду. Чтобы беречь силы Мари, к ней пускают только самых близких. Но она сама нарушает предписание, велит провести тайком к себе в комнату свою сотрудницу мадам Котель и отдает ей несколько распоряжений: «Актиний надо поместить в защитный контейнер и хранить его до моего возвращения… Мы с вами вновь займемся этой работой после моего отдыха». Несмотря на сильное ухудшение состояния здоровья, врачи советуют ехать немедленно. Путешествие мучительное, несказанно трудное. Доехав до Сен-Жервэ, Мари теряет сознание и поникает на руках Евы и сестры милосердия. Когда же, наконец, ее помещают в лучшую палату санатория в Санселльмозе, снова делают рентгеновский снимок и анализы, обнаруживается – дело не в легких, и переезд был бесполезен. У Мари жар, температура выше сорока градусов. И этого от нее нельзя скрыть, так как Мари сама с добросовестностью ученого проверяет высоту столбика ртути. Она почти не говорит об этом обстоятельстве, но в ее поблекших глазах отражается страх. Спешно вызванный из Женевы профессор Рох сравнивает результаты анализа крови за последние дни и обнаруживает быстрое падение числа белых и красных кровяных шариков. Он ставит диагноз злокачественной острой анемии. Поддерживает Мари в ее навязчивой мысли о желчных камнях. Уверяет ее, что никакой операции не будет, и назначает энергичное, но безнадежное лечение. А жизнь уходит из утомленного организма. Начинается тяжкая борьба, когда тело не хочет погибать и сопротивляется с неистовым ожесточением. Ухаживая за матерью, Ева ведет борьбу иного рода: в еще ясном сознании мадам Кюри нет мысли о смерти. И это чудо надо сохранить. В особенности надо уменьшить физическую боль, подкрепить и тело, и душу. Ни тягостных способов лечения, ни запоздалого переливания крови, уже бесполезного и пугающего. Никаких нежданных сборищ у постели умирающей, так как Мари, увидав собравшихся родных, была бы убита внезапным сознанием ужасного конца. Я буду всегда хранить в памяти имена тех, кто помогал моей матери в эти трагические дни. Доктор Тобе, директор санатория, и доктор Пьер Ловис отдавали Мари не только свои знания. Вся жизнь санатория как будто остановилась, застыла от душераздирающей вести: умирает мадам Кюри. Весь санаторий полон сочувствия, готовности помочь. Оба врача сменяют друг друга в палате больной. Они подбадривают Мари и облегчают ее состояние. Заботятся о Еве, помогают бороться, лгать и, хотя она их об этом не просила, обещают ей облегчить последние страдания Мари снотворным. Утром 3 июля мадам Кюри в последний раз сама измеряет температуру, держа термометр в дрожащей руке, и удостоверяется в резком падении температуры, как это всегда бывает перед кончиной. Она радостно улыбается, когда Ева уверяет ee, что это признак выздоровления, что теперь она поправится. Глядя в открытое окно и повернувшись лицом к солнцу, с выражением надежды и страстной жажды жизни, Мари говорит: «Мне принесли пользу не лекарства, а чистый воздух, высота…» Во время агонии она тихо стонет от боли и с удивлением жалуется в полубреду: «Я не могу ничего выразить словами… Я отсутствую…» Она не произносит ни одного имени известных ей людей. Не зовет ни старшей дочери, прибывшей накануне с мужем в Санселльмозе, ни Евы, никого из близких. Крупные и мелкие заботы о своей работе случайно всплывают в ее удивительном мозгу и проявляются в бессвязных фразах: «Параграфы глав надо сделать совершенно одинаковыми… Я думала об этом издании…» Она очень пристально вглядывается в чашку с чаем, и, пытаясь мешать его ложкой, впрочем не ложкой, а как бы шпателем, спрашивает: – Это приготовлено из радия или мезотория? Мари отошла от людей. И навсегда присоединилась к тем любимым вещам, которым посвятила свою жизнь. Теперь речь ее несвязна, и вдруг, когда врач собирался сделать ей укол, у нее вырывается слабый вскрик протеста: – Не хочу. Оставьте меня в покое!
* * *
В последние часы ее жизни обнаружилась вся сила, вся огромная сопротивляемость только с виду хрупкого организма, вся крепость сердца, скрытого в уже холодеющем теле и продолжающего биться неутомимо, непрестанно. Еще шестнадцать часов доктор Пьер Ловис и Ева держат застывшие руки этой женщины – ни живой, ни мертвой. На утренней заре, когда солнце окрасило в багрянец горы и стало подниматься на изумительно чистом небе, когда яркий свет величественного утра залил комнату, постель, худые щеки и стеклянные, ничего не выражающие пепельно-серые глаза, сердце, наконец, перестало биться. Науке еще предстояло сказать свое слово о теле усопшей. Ненормальные симптомы, анализы крови, свидетельствующие о заболевании, отличном от известных науке злокачественных анемий, указали истинного виновника: радий. Позже профессор Рего писал:
«Мадам Кюри может считаться одной из жертв длительного общения с радиоактивными веществами, которые открыли ее муж и она сама».
В Санселльмозе доктор Тобе сделал официальную запись:
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|