ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
8 страница. В редакции гремели стихиВ редакции гремели стихи. Нюры не было. Она в библиографии, сказал Гарольд. Лёля ему не понравилась, он пошел за ней, прихватив портфель. В библиографии царил привычный покой. Нюра рылась в картотеке. Чуть слышно пел саксофон в приемнике с зеленым глазом. На подоконнике среди кактусов шумно вздохнула во сне нелегальная Мурка, которую хотел извести завхоз. Старший редактор Миша Фадеев уютно дремал в глубоком кресле. Нюра приложила палец к губам: тс-с… Но Миша вдруг очнулся, решительно встал: “Все. Пошел к папе”. И привычно отправился в Центральный Дом литераторов имени своего отца Александра Фадеева.– Что случилось? – спросил Гарольд, выуживая из портфеля коньяк. – Донесли? С Лесючевским Лёля перестала здороваться – пусть хоть совсем выгонит, плевать. И Нюра – из солидарности. Гарольд, ангел небесный, встревожился не на шутку и срочно перекинул Нюру в издательство “Детская литература”, где его жена курировала иностранную редакцию. А Лёле уверенно сказал: “Лесюк не вечен, работай спокойно”.В “Детской литературе” служили в основном пожилые тетки советского толка, не прошедшие селекцию Лесючевского. И зимой и летом они кутались в шали на случай возможных сквозняков. Одна из них по брезгливости открывала дверь бумажкой, подкладывала под себя газету. Редкие мужчины “Детгиза” тоже не оправдывали своей предназначенности. Единственный заметный мужчина – главный художник – был нетрадиционной ориентации. “Мужчинами” Нюры стали Мольер, Лорка, Хименес… И примыкающие к ним здравствующие переводчики и художники – лучшие из лучших. На новом месте Лёля первым делом вызубрила имена национальных авторов. Тяжелее всего давались среднеазиаты: их многосоставные отчества и фамилии были изначально сложнопроизносимые, а без “эр” звучали и вовсе как абракадабра. Но азиаты были тихие, без гонора, счастливые уже тем, что издаются в Москве. А вот с любовью дела пошли хуже некуда. Как-то Лёля неучтенно позвонила Феде, нарвалась на жену. Говорил он не своим голосом и не то, что нужно. Лёля догадалась: боится. И не жены – Лесюка! Роман скукожился. И теперь они с Нюрой сравнялись, как в былые времена, – гармоничная невеселая пара, не разнообразные двойняшки, а снова симметричные близнецы. – Хогошо бы быстгее постагеть, – задумчиво сказала как-то Нюра. – Чтобы уже больше ничего не хотелось. – Ну да, – невесело усмехнулась Лёля. – “Ты напейся воды холодной – и пго любовь забудешь”. А застойная жизнь за окном по-прежнему звучала уныло – сплошное моно, а так хотелось многозвучия!.. Бездетный неукротимый Сэвер, которого даже Освенцим не обратал, был богатым архитектором и вызвал племянниц в Польшу. Им долго не давали визу. Сэвер устроил племянницам “римские каникулы”. Приискал легких галантных кавалеров, кандидатов в женихи, выдал им машину и денег… Сестры разговорились по-польски, забыли про Москву и комплексы. Отношения с ребятами были почти воздушными, ни к чему не обязывающими, но и никуда не ведущими. Все происходящее напоминало сказку, за которой угадывалась режиссерская рука Сэвера. Нюра привычно повернула глаза зрачками внутрь – помрачнела, засобиралась в Москву. – Оставайтесь! – просил Сэвер. – Останьтесь, пока я жив! Я все для вас сделаю. Пусть хоть одна останется. – Пусть Лёлька и остается, – упрямо бубнила Нюра, пакуя чемодан. А Лёля задумалась: почему бы и нет? В Варшаве Лёлю взяла в оборот сестра предполагаемого жениха с тяжелым именем Гражина, сказав, что теперь она на правах золовки будет “формировать ее гардероб”. А сам жених вдруг заявил, что ему срочно нужен новый статусный автомобиль – он идет на повышение. Всплыли неожиданные подробности. Жених-юрист оказался членом партии и всерьез проявлял озабоченность, как бы Лёля не стала ему помехой в карьере. Какой уж там муж – упаси Господи! На мосту через Вислу колючий сырой ветер вчистую выдул из нее остатки наваждения. Генрих Бернардович Лауэр – дедушка Нюры и Лёли. В очередную зарплату на сходняк в библиографии “Совписа” собрался “Ламбрекен”, женский орден, учрежденный шумной экстравагантной красавицей Соней, худредом “Советише Геймланд”. – Фу! – Соня рухнула в кресло, обмахиваясь газетой. – Не могу – евреи одолели. – В дальнем кресле вздохнул в полусне Миша Фадеев. – Мишенька, подъем! Пора к папе. У нас большой курултай. Сестры доложили о матримониальных планах своего польского дядюшки. – Зачем вам только Бог авансы выдает!.. Телкам комолым!.. – Соня в сердцах смахнула сонную Мурку, загородившую на письменном столе электрочайник. – Ты что, Соня! – вскрикнула Лёля. Нюра подобрала с пола ошалелую Мурку. – Не бойся Соню, Соня хого-ошая… – Так и будете с кошарами своими мудохаться до морковкина заговенья! – гремела Соня. – Я вас на субботу старше, а у меня все в комплекте: и муж, и любовник, и дети. А у вас хрен да манишка да записная книжка. – Соня изящной рукой в крупных кольцах поправила на груди три пары очков – для улицы, чтения и темные, – резко встала. – Все. Шолом. Надоели. Ду-уры! – А помада? – затормозила ее Лёля. – Ты помаду заказывала. – Неужели привезли? – Соня уселась по новой, виновато потянулась к Мурке. – У нас тоже кошка серая, как варежка, а мать рыжая-рыжая. Находчивая Соня за свою красоту и красоту “Ламбрекена” боролась истово. Выковыривала из родных гнезд остатки дефицитной помады, в столовой ложке варила, перемешивала и заливала в прежние пустые патроны. – По помаде видно, как быстго летит время, – задумчиво сказала Нюра. – Спиноза, – хмыкнула Соня. – Ой, девочки!.. – перебирая косметику, бормотала библиотекарша Валя Тё, кореянка, фарфоровая статуэтка. Библиотека с ее приходом ломилась от художников. Они часами пялились на Валечку, но безрезультатно – она была прочным восточным динамо. Эфемерность ее была запредельной – в паспорте у нее не было даже отчества. – Ничего нет хуже вчерашней моды, – заявила Соня, пробуя разные помады на обеих губах. – Все равно – дуры. Особенно – Нюрка. – Не скажи… – заступилась за Нюру строгая красавица Валя-большая, заведующая библиотекой, мастер спорта по фехтованию. И добавила: – “Зато Гек умел петь”. У Вали был муж художник, пожилой культурист с переполненной биографией: довоевался разведчиком до Берлина, но домой вернулся через лагерь – за драку с пьяным капитаном СМЕРШа. – Как думаете, девки… – Соня любовалась в зеркале разноцветными губами, – удобно у Мишки Фадеева спросить, что все-таки там было с его папенькой… перед выстрелом?.. В библиографию заскочила недавно вышедшая замуж роскошная полная блондинка из бухгалтерии – покурить. И пожаловалась: семейная жизнь – интимная – очень тяжела: муж ищет у нее эротическую точку. – Нашел? – как бы незаинтересованно поинтересовалась Соня. – Ищет, – вздохнула блондинка. – Найдет, – уверенно поддержала ее Валя-большая, пресекая Соню, которая уже плотоядно распахнула на свою жертву великолепную белоснежную пасть.И тут вернулся Миша Фадеев: умер Высоцкий! В “Детгизе” Нюру попытались вербануть в КГБ. Она испугалась. Но на удивление легко отбрехалась. Она не комсомолка, не член партии, необщительна по природе. Кроме того, у нее испанские курсы без отрыва от производства – приказ начальства. По сообщающимся сосудам удача сестры перетекла к Лёле – умер Лесючевский. Издательство хоронило его полным составом без понукания – все хотели убедиться, что его действительно больше нет. Лёля на похороны не пошла. Вскорости главный редактор, хмурая партийная дама, слепая сова в толстых очках, вызвала Лёлю ознакомиться с приказом: ее возвращали в родную редакцию – редактором! А Нюра погрязла в испанских курсах – три года – вечность. Учиться абы как она не умела и мерно тянула воз. Но подошел отпуск, Пицунда, Дом творчества, море… Важные крупные литые бакланы, крича истерическим женским голосом, при взлете поджимали лапы к белоснежным животам-фезюляжам, как будто убирали шасси… … Как-то на пляже Нюра выбирала пемзу для пяток, мурлыкала любимый мотив, как всегда, перевирая. – “Но зато Гек умел петь?” – спросил за спиной веселый голос. Нюра медленно обернулась: невысокий дядька в седых кудрях. – У Коли Рыбникова лучше получалось. “Когда-а весна придет, не знаю, пройдут дожди, сойду-ут снега-а… ” Он жил рядом, в Доме кинематографистов, пригласил ее вечером в бар. Нюре не очень понравилась его торопливость, но что-то удержало отказаться – уж очень непротивно он кадрился. По соседству под зонтом киношная тетка напористо убеждала товарку: – Костя Райкин потускнел, это очевидно. Он играет результат. Дядька пошел к морю, а напористая тетя сделала Нюре выговор: – Вы хоть знаете, кто это?! Разговариваете с ним как со своим садовником! – И назвала фамилию сценариста знаменитого фильма прошлых лет. Ухаживания сценариста в Пицунде не увенчались успехом, и он легко нашел Нюре замену. А в Москве вдруг позвонил ей на работу: – Что делаете, читаете рукопись?.. А я налил рюмочку, ледяную, и сейчас выпью за ваше здоровье. Он не звал ее, не нудил, не канючил. Нюре захотелось оказаться рядом с ним, прямо сейчас, немедленно. Так вскоре и случилось…Феликс был детдомовец, харьковчанин, еврей, фронтовик, остроумец… Ни до, ни после такого легкого, праздничного, свободного общения у Нюры не было. Он называл ее Жюльеном Сорелем. Угощал диковинными миниатюрными сигарами с мундштуком, водил на премьеры в Дом кино. Многому научил. Например, никогда не отстаивать свою независимость по пустякам, только по-крупному. Но любви не было. Нюре хватило бы и дружбы, но… Она терпела, пока могла, потом расстались. Без обид… И вдруг время стронулось с места. Отменили цензуру. Страшную комнатенку Главлита в “Совписе” возле уборной – пытальную избу – опечатали, цензоры побрели с вещами на выход. Хлынули запрещенные книги. “Совпис” в одночасье разбогател. Лёлин оклад рос день ото дня и достиг генеральского. Руководство рехнулось: с утра до ночи сотрудникам выдавали на халяву телевизоры, видеомагнитофоны, одинаковые женские пальто, обувь, махровые китайские простыни с павлинами, мед в розлив… Как-то без предупреждения прикатила цистерна с американским спиртом, все сбились с ног в поисках тары, но тут начальство очухалось – алкоголь завернули.– Дугдом! – сказала Нюра. – А мы так и не знаем, где могила дедушки. И знать не хотим, сволочи. В приемную ФСБ сестры пришли подготовившись. Сдали прошение под расписку, в то время как других, плохо одетых провинциалов, направляли к облупленному фанерному ящику “Для заявлений”. Сестрам придали тетку-куратора с петельчатым ртом. В архиве они просидели полгода. Первоначального доброжелательства след простыл – каждый документ про расстрелянного деда выдавали со скрипом. Их охватил спортивный азарт. Они переписывали страшное дело в две руки, потом стали фотографировать. Петельчатая тетка-куратор выпучилась и бросилась отнимать фотоаппарат, но не тут-то было. Лёля достала заготовленные дома болванки жалоб и паркеровскую ручку с золотым пером, подарок Сэвера, небрежно повернулась к Нюре: – Ты – министгу, я – пгемьегу. – И ласково посмотрела тете в набрякшие глаза. – По зову сегдца здесь тгудитесь?.. Соня, увидав фотографии деда – замученного небритого старика сорока шести лет, – промокнула слезы под очками: – Дедушка, наверное, вас очень любил?..“Ламбрекен” замер. – Соня, у тебя как с головой? – задумчиво спросила Лёля, сбрызгивая пепел с сигареты. – Да-а, – образумилась Соня и задушевно пропела: – “Голова-а ты моя-я хуже жо-опы. Хуже жопы моя голова… ” В архиве дело шло к концу. Самой последней была подклеена бумажка от руки, с ошибками: Акт. 22 августа 1937 г. Пятдесят два трупа нами приняты и зарыты в яме. Комендант Н.К. В. Д. п. нач. перв. отд… (неразб.) Дед в приложении к акту шел под номером 22 – “Генрих Лауэр”. От Янека с Синих гор пришло письмо. Милые девочки!.. Очень хочется повидаться с вами. К сожалению, это невозможно по многим причинам. Главная: я старый, старый как черт… Мне будет восемьдесят… Сестры вспомнили, что не видели дядю пятнадцать лет, выкупили купе целиком и ночью по первому снегу умчались на край света. Когда поезд тронулся, из репродуктора грянуло “Летят перелетные птицы… ”. Но вдруг вместо ненужных Турции и Африки они впервые услышали: “…ушедшее лето искать”. Стало тоскливо. Трое суток знакомились с родиной. За Уралом жизнь прекратилась, началась тайга – страшная, безнадежная, бесконечная. Нижние лапы доисторических елей, зарываясь в снег, подползали к железнодорожной насыпи, принимая ее за узкоколейку и стараясь захватить. Страна была необитаемая. Сплошная тайга и реки, похожие на обледенелые моря. Чем дальше забирался поезд вглубь, тем напряженнее становилась жизнь в вагоне. После Тюмени проводницы стали подсаживать нелегалов, которые рвались в их полусвободное купе. Сестры тряслись от страха, но дверь, замкнутую изнутри ручкой подстаканника, не открывали. Из коридора пьяный мат сулил смерть. Сестры не сдавались. Для легкой оправки они предусмотрели банки, которые выносили тишком под утро, когда пьяная колготня в вагоне истощалась. Чайная ложечка в стакане мерно позвякивала в такт колесам, как во времена Чука и Гека. Их никто не встретил, они взяли такси. Документы Военной коллегии Верховного суда СССР от 21 и 22 августа 1937 г. Один из 52 расстрелянных – ГБ. Лауэр. Город был как на ниточках. Разрушающиеся балконы свисали на арматуре. В стены утыкались трубы, забранные в поддевки из жести, из прорех на стыках высовывались клочья минваты. На тротуарах лежал метровый снег с прорубленными проходами. Безжизненный черный комбинат тянулся на километры. У помойки возле магазина “Валенки” перетаптывалась очередь из нищих. В прихожей на стуле сидел старый незнакомый Янек в лоснящемся отутюженном костюме и плакал. – Янек, девочки приехали. – Жена Шура потеребила его за плечо. – У нас Танечку в больницу взяли, сестренку вашу, – сказала она, вытирая мужу слезы. – А мы готовились… Янек коржики испек… – Янек, это мы! – пытаясь как-то разрулить ситуацию, бодро возвестила Лёля. – Кто?.. – Янек встал, протер заплаканные глаза, качнулся. – Боже мой, девочки! – И повис на сестрах невесомым телом. – А помыться можно? – робко обмолвилась Нюра. Квартира была вся в книгах, многие – на немецком. На кухне Нюра заглянула в одинокую кастрюлю чуть больше сахарницы – четыре картошки. Из крана шел кипяток. – Воды вам холодной со вчера накопила, – сказала Шура. – А горячей – по себе добавите… – А что с Таней? – спросила Нюра про незнакомую “сестренку”. Прошедшей ночью пьяный сожитель избил Таню. Утром со смены из депо пришел сын, выбил хулигану зубы и выкинул его в окно со второго этажа. Вызвал “скорую”. “Скорая” увезла Таню и захватила сожителя, уснувшего в сугробе. Сына забрали в милицию. – Мы сходим и в больницу и в милицию, – решительно заявила Лёля. – Не надо в милицию! – закричал Янек. Пустой стол выглядел неприлично. Нюра спешно стала выкладывать из сумки заветревшуюся дорожную снедь: колбасу, плавленые сырки, помятые яйца… – Янек, ты зачем колбасу так толсто режешь? – всполошилась Шура. – Ее же не будет.– Можно я тогда яйцо съем? – Янек съел яйцо и потянулся за вторым… У милиции толпился народ. Лёля достала красное удостоверение “Советский писатель”, на всякий случай сказала Нюре: – Со мной не ходи. Жди здесь. В коридоре милиции лицом к стене стояли мужики с поднятыми руками. Стояли давно, привычно, молча. У кабинета следователя скучились плохо одетые тетки. Лёля постучала, вошла. – Выйдете, – не поднимая головы от письменного стола, сказал человек в тесной милицейской форме. Лёля протянула удостоверение. – У вас мой племянник. Бгодовский. – А-а… Москва-а… – проворчал следовать. – Вы знаете, что он человека из окна выкинул? Зубы выбил… – Человек избил его мать, – с нажимом сказала Лёля и добавила, усиливая картину: – Она в геанимации. А ее отец отсидел невинно двадцать лет. Ему сегодня восемьдесят… Следователь продолжал писать с наклоном в другую сторону; морщась, открыл удостоверение… – Старший редактор… Журналист, что ли?.. Привели “племянника”, худющего смурного парня с разбитыми в кровь костяшками пальцев. – Тетка твоя приехала, – сквозь зубы процедил следователь. – Из Москвы. Скажи, спасибо. – Зачем вы пришли, тетя Лёля? Я вас не просил. – Поговори мне! – рявкнул следователь. На улице к племяннику кинулись друганы, возбужденные его геройством. – Это они всё, – кивнул он на Лёлю с Нюрой виновато, стесняясь быстрого освобождения. – Сейчас сдадим тебя дедушке, а дальше делай, что хочешь, – твердо сказала Нюра.– Как вы сюда только доехали? – зло усмехнулся племянник. – Это вам просто повезло – штабной вагон. Запросто могли в тайге выкинуть. Никто бы не нашел. Да и искать бы не стали… Последний разговор с Янеком не получился. Он затянул было волыну про жуликов и негодяев, потом резко оборвал себя: – Я сам во всем виноват, ничего не смог. Оставляю жену и детей нищими. В этой дыре… Даже Солженицына не прочитал – боялся. Сестры вдруг поняли, что смертельно хотят домой. Обратная дорога была бесконечная, тягучая… Что-то там, у чертовых Синих гор, случилось с сестрами. Как будто никакого прошлого у них не было, было лишь вступление к жизни, черновик. И что теперь им нужно все начинать снова… На подъезде к Москве по вагону начали шастать вороватые картежники, вломились и к сестрам, понуждая играть.– Вон отсюда, – вяло сказала Нюра, не отрываясь от чтения. – Достали. Весной сестры вышли замуж. Но это уже – со-овсем другая песня.Иногда их тянет в Варшаву, как в молодость. Они даже собираются, но потом не едут. Варшава опустела. Сэвер на Розовой аллее – Аллее Руж – уже не живет, он давно умер. Как он там говаривал, издеваясь над племянницами: “Это вы живете в метрополии, а Варшава – маленький губернский город”. Толмач Моя мать, Калякина-Каледина Тамара Георгиевна, до распада Союза переводила туркменов и азербайджанцев. На перекрестке веков фильм прервался, но маму по инерции чтили, и на ее юбилей из Ашхабада пришла красная правительственная телеграмма: “Уважаемая Тамара Георгиевна, Леночка Георгиевна, Сережа Георгиевич и Калякин Георгиевич! Мир вам и благословение Всевышнего!..” “Леночка Георгиевна” и “Сережа Георгиевич” – безусловно, мы с сестрой, хотя мы в то же время и “Евгеньевичи”, ну а “Калякин Георгиевич” – стало быть, мамин второй муж Иванов Аркадий Дмитриевич, умерший двадцать лет назад. Я спешил к маме, чтобы заделать телеграмму навечно в рамочку под стекло. По дороге заехал к жильцам, которым жена последние годы сдавала свою квартиру, – тихой, пожилой, интеллигентной чете Гафуровых: востоковеду Алиму и его жене с цыганско-гитарным именем Сурента. На них поступила жалоба от соседей: чета буянит. На хозяйстве была одна Сура, воздушный зеленоглазый эльф, легкого, бесбытийного нрава. Мне нравились ее веселость, молодое остроумие, финансовая неунываемость и очаровательное кокетство. Но Суру настиг Альцгеймер, болезнь прогрессировала – она называла меня Юрой. В квартире был погром: паркет выбит, мебель сдвинута, книги на полу. Буйствовал сын Тимур, феноменально способный марксист-философ. Недавно он резко сошел с ума и стал жить на два дома – родительский и сумасшедший. В последнем он сейчас и пребывал. Алим тоже оказался в больнице – от переживаний. Растерянная Сура смотрела на меня виноватыми глазами, я молча топтался, не зная, что сказать. Сура, вдруг спохватившись, вручила мне увесистую книгу – Коран в переводе мужа, улыбнулась и заплакала. Трехцветная кошка Соня косилась на меня злобно, как на обидчика: иди отсюда. Я вспомнил, как Алим деликатно просил меня купить ему письменный стол, а я отбрыкивался от ненужных трат. Значит, он все время работал на приступке, как Ленин в Разливе. Коран я переподарил маме. Ей было с чем сравнить: существовавшие переводы священной книги казались ей невнятными, недоделанными, а последний – стихотворный – обескуражил: “Дожили… Мухаммад заговорил как Джамбул”. Перевод Алима мама прочитала на одном дыхании и поздравила коллегу с долгожданной удачей. При Советах Коран полвека не издавался. В 88-м году я отыскал в Париже в “подрывном центре” при издательстве “Имка-пресс” нечитаемый экземпляр Корана, отпечатанный на слепом ротопринте и, потея от страха, пронес на груди мимо шереметьевского таможенника. Читать тот Коран можно было только с лупой и под софитом. Я было взялся за него, ничего не понял и плюнул. Теперь же мама в приказном порядке, через мое “не хочу”, ткнула меня в Коран носом. Алима я знал давно, но незаинтересованно: он всегда был очень вежливый, исправно платил за квартиру, чисто, без акцента изъяснялся профессорски-интеллигентским слогом, обходя, по-восточному, не только грубые, но и просто резкие слова. Невысокий, плотный, смуглорозовощекий, нестарый пожилой человек с голубой сединой – все прекрасно, но немного дистиллированно. За переводом Корана стоял другой человек, с которым хотелось говорить. Я позвонил Алиму. Сережа, дорогой, ты хочешь, чтобы я рассказал про свою жизнь, но рассказывать утомительно, позволь, я буду писать. Родился я в 29-м или 30-м году в кишлаке Исписар под Ходжентом. Мой отец, по тем временам уже 44-летний старик, женился на моей маме – 15-летней девочке, двоюродной сестре, чтобы не платить калым чужим. Такие близкородственные браки у таджиков не редки, но даром не проходят: болезнь моего сына – тому подтверждение. Родители мои происходили из рода великого персидского поэта XV века Комола. Отец был знаменитым ткачом, его ткани очень ценились в Ходженте, но с годами он стал лениться и терять заказы… И мой прадед, Михаил Семенович Каледин был знаменитым ткацким мастером в Иванове. Лентяем, правда, не был, зато слыл легендарным самодуром. …Мама, единственный грамотей в нашем кишлаке, работала учительницей у девочек. К ней обращались уважительно: “Биотун” – “высокочтимая госпожа”. Она была строгая, самолюбивая – я ее побаивался. Она умела лечить по-знахарски: зевотой. Гладит больного и зевает, больной тоже начинает зевать – болезнь проходит. Еще она была непревзойденной чтицей средневековых стихов. Тетки нашего кишлака, слушая ее, рыдали, а я жевал заскорузлую лепешку и злился на маму за женский вой. Я был малолеток и не понимал, что это было очищение стихами. Шел 37-й год, вокруг исчезали соседи, по Сырдарье плыли старинные книги, желтые, литографированные, с арабской вязью. Когда пришли за мамой, чтобы она больше не читала “реакционные” стихи, она успела зарыть свои книги. Ее не тронули, забрали моего партийного брата Бободжана. Брат отвертелся, со временем узнал, кто донес, и всю жизнь мстил гаду, помогая ему и его семье. В конце жизни мама стала писать стихи, ее выбрали членом Правления Союза писателей СССР… Стоп. Что за чудеса! Мать Алима – начальный учитель в нищем кишлаке и – нате: поэтесса, член Правления Союза писателей СССР! Нужно Алима спросить. …Наша жизнь была очень утлая, жили мы скудно, в глиняной халупе. Сначала я был вундеркиндом – из первого класса скакнул в третий. Потом отец умер, и брат Бободжан перевез нас к себе в Сталинабад. Тут и война. Я оказался в поганой школе, где было два бандита, еврей и чеченец, – учебе пришел конец: мне понравились азартные игры – кости и самодельные карты, я попробовал вино… Но перед аттестатом спохватился – перевелся в хорошую школу, все наверстал, получил золотую медаль и без экзаменов поступил в МГУ на скучный исторический факультет – по указке Бободжана… Опять Бободжан! Что за птица? …Брат Бободжан – старше меня на 20 лет – учился в пединституте, по ночам разгружал вагоны. У него развился костный туберкулез. После операции нога не сгибалась, он ее волочил. Потом окончил Коммунистический институт журналистики в Москве и в 41-м защитил кандидатскую – “История секты исмаилитов”. Его взяли на партработу. В 46-м уже в качестве секретаря ЦК КП Таджикистана он представлял Сталину таджикских артистов. Сталину понравилось, и он сделал Бободжана первым секретарем ЦК КП Таджикистана… Вон оно что! Лезу в Энциклопедический словарь: Гафуров Бободжан Гафурович (1908–1977), сов. парт, деятель, историк, акад. АН СССР. В 1946-56 1-й секр. ЦК КП Таджикистана. С 1956 дир-р Ин-та востоковедения АН СССР… И ниже: Гафуров (до 1978 Советабад), город… Стало быть, брат Алима Бободжан, партийный выдвиженец, сталинский кочет, хромой Гарун-аль-Рашид, был хозяином Таджикистана. Теперь понятно, почему маманя на старости лет стала секретарем СП СССР. Сынок назначил. Ох, не люблю я коммуняк, с души рвет. Я пожалел, что напряг Алима воспоминать. И поехал за ключами – Гафуровы возвращались на свой Кутузовский проспект. Алим Гафуров, востоковед, переводчик Корана. В разоренной квартире громоздились тюки, коробки… Запыленный Алим, подперев голову, обреченно сидел на чемодане, похожий на скульптуру Шадра “Сезонник”. Кошка Соня забилась в корзину. Тимур, выпущенный на побывку из Кащенко, тревожным маятником сновал перед глазами. Спросил, называя меня по фамилии жены: – Господин Лауэр, за кого вы будете голосовать: за коммунистов или демократов? Я предполагаю создать новую партию – марксистскую. Не желаете примкнуть?.. – Уйди, Тимур, – вяло отгонял его Алим. – Вы когда родились? – не отставал Тимур. – Двадцать восьмого августа сорок девятого года. – В воскресенье, – безошибочно уточнил Тимур, не напрягаясь, как Дастин Хофман в “Человеке дождя”. – А сто лет вам будет в среду. –?.. – Не проверяй, Сережа, – устало махнул рукой Алим. – Он никогда не ошибается.Сура пыталась помогать мужу, но только мешала, все забывала и путала. Алим мягко запихнул ее в кресло – на колени подушку, на подушку Соню. Дал мне деньги на грядущий ремонт. Мы выпили на посошок, он подарил свою книжку “Афоризмы и притчи” [1] и, извинившись, попросил захватить по дороге мусор – два тюка, перевязанных бечевкой. В них оказалась и коробка из-под обуви… с украшениями Суры, в числе которых – старинный изумрудный перстень. …Не переживай, Сережа, ибо “жизнь учит не копить, а отдавать”. Сура про кольцо не узнала – она стремительно теряет память. Нам всем надо лечиться, а, где и как, не знаю. Наверное, придется продавать нашу квартиру на Кутузовском и ехать к дочери в Израиль. Страна хорошая, только евреев многовато и отношения с дочерью не лучшие. Насчет Бободжана. Ты не любишь коммунистов и правильно делаешь – чем их меньше, тем их лучше. Но – его случай мне представляется особым. Действительно, десять лет Бободжан был владыкой Таджикистана и ходил у Сталина в любимцах. Первым делом прорыл Большой Гиссарский канал и каждый год за хлопок получал орден Ленина. Хлопок для казны – валюта, для крестьян – наказание господне. Потом Бободжан открыл в Сталинабаде университет, в который под шум трудового успеха набрал профессоров-изгоев из Москвы и Ленинграда, в основном евреев и недопосаженных. А на дворе – космополитизм и прочая мерзость. “Список Шиндлера” Спилберга, к слову сказать, немножко и про Бободжана. В 56 -м Хрущев выгнал его из секретарей и сослал “на конюшню” – руководить Институтом востоковедения АН СССР, полагая, что там Бободжан сломает зубы. И никто не подсказал Никите, что для Бободжана востоковедение – и призвание и хобби. Бободжан разгулялся!.. Сделал занюханный ИВАН знаменитым на весь мир научным заведением. Кадровый принцип – тот же, что и в Сталинабаде: собирал “отбросы”. Профессор Коростовцев после успешной работы в Египте, отсидев свое, стал у Бободжана академиком; граф Завадовский, французский эмигрант, после тюрьмы – научным сотрудником. Бободжан даже афганского царевича пригрел. Принц бежал в свое время от кривого ятагана в СССР, долго сидел, потом бедствовал. Как Бободжан не убоялся его приголубить! Людей он спасал виртуозно. И хозяйствовал виртуозно, используя сталинские связи, – к любому верховному чину обращался по-восточному: “Дорогой брат!..” Учредил международные конференции – сотрудники его колесили по белу свету; организовал издательство “Восточная литература” и т. д. И Солженицын у него в ИВАНе выступал, и Высоцкий пел. А когда сотрудники потянулись в Израиль, не отговаривал, просто тихо скорбел. И подписантов-антисоветчиков в обиду не давал. Вот тебе и сталинский сокол! Я думаю про него так: Бободжан намыкался в детстве, решил быть в дальнейшем милосердом-доброхотом, а потом вошел во вкус, ибо благотворить – верх наслаждения. Когда Бободжан уехал в Москву, он оставил нам с мамой свою квартиру. С огромной библиотекой. И я сменил пьянство – на чтение. Деньги на жизнь он слал маме, не мне – на это я обижался. Ты спрашивал, как мама отнеслась к вознесению Бободжана? Да никак. Хотел было сказать: как мать Сталина. Но мать Сталина была неграмотной женщиной, а мама всегда ощущала себя наследницей легендарного Комола, она осознавала свою высокородность, и ей партийное величие сына было – пустяк. Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|