ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
9 страница. Извини, Сережа, дорогой, Тимур колобродит – надо утихомириватьИзвини, Сережа, дорогой, Тимур колобродит – надо утихомиривать. Только сейчас почувствовал, как я устал. А посему приму русского “успокоительного”. Приходи в гости, я сделаю рис по-кишлачному – обзавелся курдючным салом. Чтоб не забыть: Бободжану нравились люди умнее его, и чужим удачам он радовался больше, чем своим. И говорил: “Страстная любовь к себе может быть только однополой”. С Алимом тогда, в 2001 году, я не встретился – полетел в Сеул с театром Додина. И в первый же вечер, убегая из нехорошего района от мнимой погони, винтообразно сломал ногу Очнулся я в общей палате обычной больницы на двадцатом этаже. Богатые в Сеуле, как выяснилось, болеют в низкорослых лечебницах. Тяжелая нога в гипсе лежала рядом на подставке. Возле меня сидела Маша Никифорова, артистка. Это с ней мы вчера в сказочной харчевне на полу перед огнедышащей жаровней угощались наоборот: ели сырую холодную рыбу, запивая горячей водкой. Это она уговаривала меня угомониться, но я решил погулять… Через стеклянную стену-окно был виден промытый сказочный город, засаженный в центре небоскребами. На горизонте Сеул подбирался к мшистой бирюзовой пологой горе, увенчанной буддийским храмом. На крышу ближайшего дома сел канареечный мини-вертолет. Из него вышла крошечная бизнес-леди в черном костюме, не оборачиваясь, протянула руку назад – вертолетик моргнул, и кореяночка, прижав папку к груди, на кривеньких ножках ускакала. – По-гу-лял? – поправляя невесомое одеяло, спросила Маша Никифорова и по-бабьи сложила руки на пышной груди. – Слава богу, живой. Пописать хочешь, мудила? Где утка? В благовонной свежей палате на восемь душ бесшумно работали телевизоры – у каждого больного был персональный звук в ушах. Горбатый старичок, единственный ходок в палате, на вычурном костыле, улыбаясь, приковылял на помощь, коснулся красной кнопки: в палате соткался белоснежный херувим с фарфоровым личиком, за нежное ушко зацеплен микрофон, над еле заметной грудкой щебетала рация – милосердная сестра. Она улыбаясь протянула Маше голубую утицу миниатюрного объема: “Экс-кьюзьми, мэм”. Затем вытянула из-под кровати гостевое спальное место: “Плиз, мэм”. В Москве ногу мою свинтили и через полгода, опираясь на палку, с бутылкой водки, в которой плавала изящная корейская змейка, я топтался у подъезда Алима на Кутузовском проспекте, забыв код. – Сура, это Сережа. Какой у вас код? – Вы забыли, Юрочка, трехцветный. И потом, она кошечка, Соня. Я выключил мобильник и стал палкой долбить железную дверь. Мне открыл недовольный консьерж, от смущения я задел невысокую пальму в вестибюле. Алим в костюме с галстуком и в фартуке готовил. Расставленный стол ломился. Само собой, картошка, селедка, квашеная капуста, соленые огурцы, помидоры, трава. Редек было пять (черная, красная, зеленая, желтая, белая), три долмы (в виноградных листьях, помидорах, баклажанах), бастурма, конская колбаса (ее я знал в лицо), салат оливье и неожиданные рыба-фиш и форшмак (неужели дань моей четвертной еврейскости?). Алкоголь отсутствовал. Я задумался: может, Алим завязал, а я тут?.. Но, потеснив снедь, все-таки воткнул заморскую бутылку в центр стола. Сура обложила меня подушками, как раненого, вместе с сыном поспешила на кухню мешать мужу. На письменном столе урчал компьютер – на экране змеились разноцветные графики. После того как Алим вернулся в свою квартиру, которую раньше сдавал, надвинулась бедность. И тогда он вспомнил юность: стал играть, но не в карты, а на бирже, проводя у компьютера по нескольку часов в день. Он был способный – биржа его кормила. С кухни доносились тяжкие вздохи и вежливая ругань хозяина. Стуча копытами, я поспешил на помощь. Алим по-новому – после Суры – перелеплял манты. Я оттянул домочадцев на корейские байки: – …Мне предоставили инвалидное кресло с мотором, и поехал я в туалет. Очень красивый, но очень маленький, проблемный. Высаживали меня на горшок четыре девы, воркуя: “Ноу проблем, сэр”. Из туалета я поехал не в палату, а в больничный обход. Полулежа, нога на кронштейне – чистый космонавт! Все улыбаются, кланяются. Пахнет как в раю. В лифте медбрат журнал протягивает: “Плиз, сэр, автограф”. А на обложке Шон Коннери, лысый, бородатый, типа я… Я замял напряг и вернулся в комнату, чтобы не маячить. В скором времени Алим в фартуке, накренившись, внес в комнату блюдо грубой деревенской работы с горой дымящегося плова, усыпанного зернами граната. Макушку горы венчала почерневшая – отработанная – с кулак величиной головка чеснока. – Алим… ЧТО ТЫ ЗАТЕЯЛ?! – А что такого? – пожал плечами Алим. – Все скромно, по-кишлачному. Вот поедем с тобой на столетие Бободжана – там-то будет стол достойный. – И подхватил мой рассказ: – А Бободжан на инвалидном кресле в Мекку ездил, колеса руками вертел – мотора не было… – Господин Лауэр, – перебил отца Тимур, – почему вы один в гости к нам пришли, где ваша супруга? – Моя жена… – обстоятельно, как нерусскому, начал я, – в настоящее время разъезжает по Европе. Она полька и поехала на Пасху в Рим, повидать Папу Римского, ибо он тоже поляк, хотя она, правда, и лютеранка, потому что мать у нее финка… Тимур вопросительно наморщил лоб, Алим замер над пловом с деревянной ложкой в руке. Лишь Сура отрешенно гладила Соню. – … но через три дня она вернется и будет красить яйца на нашу Пасху, православную. Великое дело восточная дипломатия! Ни Алим, ни Тимур не стали приставать ко мне с уточнениями. – …Так вот, – продолжил Алим, – Брежнев послал Бободжана восстановить отношения с Саудовской Аравией. А король Фейсал и отношений не хочет, и выгнать Бободжана не может, ибо сам звал его в гости на приеме у Сталина, когда был принцем. И тогда Фейсал предложил Бободжану свершить хадж – для подтверждения правоверности. А Бободжан – член ЦК – какой ему хадж! И согласовать с Москвой нет времени. Нога, говорит, у меня больная, еле хожу. А Фейсал ему – инвалидное кресло. Куда деться! Сел Бободжан – колеса в руки и поехал в Мекку, а я пойду принесу манты… На стене висела большая пожелтевшая фотография полнолицего, коротко стриженного мужчины, то ли в феске, то ли в тюбетейке, с величавым выражением лица – Бободжан? – неуверенно спросил я. – Это мама Алима, – привычно улыбнулась Сура. Бободжан Гафуров, брат Алима, изображен на банкноте Республики Таджикистан. А хозяин уже нес дымящиеся манты на расписном глиняном блюде размером с велосипедное колесо. Но и это было не все, впереди маячили лагман и вареная баранина… Я не рассчитал дыхания и сошел с лыжни. Алим вытряхнул из пустой корейской бутылки пружинистую черную змейку и запустил ее в непочатый литровый пузырь ледяной “Столичной”. Я ощущал вину перед “мамой”. – А ты не помнишь, какие стихи мама читала в кишлаке? Алим снял фартук, взялся за бутылку. – Сурочка, тебе налить немножко? – Как скажешь, Аурелио, – по-девичьи засмеялась Сура. Присказку из трофейного фильма любила повторять и моя мама. Мне нестерпимо стало жалко Суру: СПИД затормозили, ну неужели с Альцгеймером сраным справиться нельзя?! Алим прочитал на фарси короткое стихотворение, перевел: – “Зашей себе глаза. Пусть сердце будет глазом. И этим глазом мир увидишь ты иной. От самомнения решительным отказом ты мненью своему укажешь путь прямой”. Комол, мой предок. – Это Джалал-ад-Дин Руми, тринадцатый век, – сказал Тимур, сосредоточенно глядя в тарелку. Сура погладила сына по плечу. – Юра, не спорь с папой. – Я не Юра, Юра – Сергей Евгеньевич. Сура, проверяя услышанное, посмотрела на меня, потом на сына, снова на меня. – Мальчики, а что же вы совсем не пьете? – сказала она не своё (ей не нравилось, когда Алим выпивает), задумалась, глядя на нас чистыми глазами, и ушла полежать. Непривычная загородная свежесть с Москвы-реки пахнула в комнату, подсвеченный Белый дом на том берегу казался сказочным дворцом. Мне хотелось поговорить о Коране, но пороху на умный разговор не было. На прощание Алим подарил мне книгу Бободжана “Таджики”. – Господин Лауэр – ваша трость. – Тимур подал мне забытую палку, как жезл, двумя руками. – Благодарствую. Вообще-то я не Лауэр, а Каледин. На худой конец Беркенгейм – если по отцу. – Как вы сказали?.. Беркенгейм?.. Значит, вы родственник Карла Маркса. – В смысле?.. – Московский купец первой гильдии Моисей Соломонович Беркенгейм женился на девице Коган – родственнице матери Карла Маркса. От брака родились пять сыновей и две дочери: Леон, Абрам, Григорий… – Это деды мои! – воскликнул я. – Двоюродные… – Сведения почерпнуты из генеалогической таблицы музея Карла Маркса, город Трир, Германия. – Сереженька… – сочувственно вздохнул Алим, – он никогда не ошибается. Поедем лучше на столетие Бободжана. Попьем-покушаем… На шестидесятилетие к нему Индира Ганди приезжала… – Индира к дяде не ездила! – сказал Тимур. – Он к ней летал. Я стал прощаться. Алим протянул мне нерусские деньги. – Посмотри. На новой банкноте – Бободжан, полный, важный, чрезвычайно похожий на маму. – Ишь ты, как его чтут! Алим, скажи мне как коммунист марксисту, почему ты не испохабился при таком братане? – “Не вечный для времен, я вечен для себя…/Я не для них бренчу незвонкими струнами… ” – Тоже Руми? – Баратынский. Нога под алкогольной анестезией не болела, я похромал к метро. – До свидания, Юрочка!.. Я обернулся: Сура из окна махала мне рукой. “Таджиков” я читал до утра, как “Тысячу и одну ночь”, пропуская лишь марксистско-ленинские выводы о смене исторических формаций.Под утро приснился мне сон: я в раю на ковре под яблоней-китайкой, земля усыпана падалицей, источающей винный дух, – всё, как осенью на даче. Вокруг восточные красавицы в прозрачных шальварах… Журчит ручей… Звучат любимые стихи Сельвинского: Кружатся листья звено за звеном, Черные листья с бронзою в теле. Осень. Жаворонки улетели. Битые яблоки пахнут вином… Но почему-то рай трещал… И я проснулся. Трещал не рай: горел под моим низким первоэтажным окном огромный деревянный ящик, куда ремонтеры, меняющие в доме лифты, бросали изработанные детали и промасленную ветошь. Накануне я тщетно просил работяг не придвигать ящик близко к окну, даже грозил красным удостоверением с золотым тиснением “ПРЕССА”. Огонь захватил оконный переплет. Сполохи пожара носились по потолку, стенам… Я схватил таз, в котором мокли трусы-носки… С хрустом лопнуло стекло – огонь лизнул комнату. Я, забыв про халат, голый, бился с огнем изнутри, не успевая вызвать помощь. Но спасители приехали, распустили рукава… Комната пришла в упадок: паркет вспучивался на глазах, побуревшая тахта хлюпала… А послезавтра приезжает жена. Утром пришел председатель ЖСК, принес картонную упаковку от телевизора – забить погубленное окно, уныло посоветовал подать на ремонтеров в суд. Я забил окно и сел думать, как жить дальше. Позвонил товарищу. Умному. Товарищ сказал, что я дурак: надо было не пожар тушить, а последовательно тягать ящик с огнем под другие окна, чтобы погорело малёк и во второй комнате, и на кухне. В суд жаловаться не надо – волына может длиться годами. Надо лифтарей пугануть. По-умному. Кстати, где Олька? – В Риме… Надо вешаться… – Рано… Где говоришь, в Ри-име?.. Это хорошо-о… Значит, так! Лифтари будут крутить яйца: мол, не по их вине, дворники виноваты и так далее. Не перечь, кивай – претензий нет. Вот только жена… От нее, мол, сам Папа Римский воет, она ему житья не дает: каждый год ездиет – он от нее уже прячется… Э-эх! Под другие окна огнище надо было таскать… Возник начальник по лифтам, пожилой, солидный: виноваты дворники. Я запахнул обхезанный халат и, опустив голову, послушно соглашался: конечно – дворники. Предложил кофе. Он утешал меня, наставлял по будущему ремонту. Компенсацией не пахло. Я удрученно молчал, а напоследок тихо, как бы невзначай, произнес сокровенные слова умного товарища про жену и Папу Римского… – … А так она женщина… положительная, – неуверенно закончил я, – даже, можно сказать, хорошая. Бред был услышан.Двое суток турецкие работяги в роскошных оранжевых комбинезонах курочили сталинскую метровую стену – вставляли бесшумное окно, сушили ветродуем нутро, меняли, циклевали, покрывали многажды моментальным суперлаком паркет, клеили обои. И в последнюю ночь перед женой две уборщицы довели квартиру до ума, перемыв всё: книги, лампы, пузырьки-флакончики, кольца, бусы… … Ислам раздражал Бободжана оголтелой исступленностью, зашоренностью, а популярность Корана он относил во многом на счет благозвучия арабского языка. И вообще считал, что Мухаммад сочинял Коран по мере бытовой надобности, а выдавал за поэтапные откровения Всевышнего. А более всего Бободжан злился, что в раю ему за все труды праведные предлагаются сорок девственниц и “реки вина, упоительного по вкусу” ( 47. 16 ). Он ни того, ни другого не жаловал, у него были другие преференции. Далась Востоку эта девственность! Помню, на смотрины моей жены мама пригласила двух подруг – литературных дам – и известного азербайджанского писателя, человека интеллигентного и современного. Он по-светски ухаживал за моей невестой – редактором “Совписа”, развлекая рассказами о Швеции, откуда только что вернулся, а когда мы с ним курили на кухне, понизив голос, строго спросил: “Она девушка?” …За атеизм Бободжана пострадал я: на его 90-летии в 1998 году руководство Таджикистана во главе с президентом пало на колени в молитве, я остался стоять, и в результате – на кладбище меня везла “Чайка”, обратно – ржавые “Жигули”. В 51-м меня за карточную игру на чердаке МГУ из университета выгнали, и доучивался я в Сталинабаде. Стал работать в издательстве. Поступил в аспирантуру – занимался восточными именами. Потом мне все опротивело, я уволился, пропил расчетные деньги и готов был влиться в невеселую братию безвозвратных алкоголиков. Но Господь меня спас – я попал на телевидение, где работала журналисткой восхитительная девушка с каштановой косой – Сура. Мы вместе с ней пили кислое вино в ларьках, я читал ей стихи, порол чепуху. Получилась любовь. Я изменил преферансу, в котором жил. Выяснилось, что Сурочка, мало того что красавица, еще и еврейка в придачу. Меня забавляло ее имя Сура – так называются главы в Коране, отнюдь не в еврейском литпамятнике. Тогда я Коран по традиции чтил, и имя Сура мне было приятно вдвойне. В моем переводе Коран разбит на “главы” не из чувства протеста, а для удобства русскому глазу. Еврейская родня, узнав, что Сурочка выходит за мусульманского пьяницу, пришла в ужас, за исключением незабвенной тети Хавы, которая меня почему-то жалела и кормила на убой роскошными свиными отбивными (еврейка мусульманина!). В 70-м я обнаглел – задумал переезд в Москву. Снова помог Бободжан. Меня взяли на работу в издательство при Верховном Совете СССР. Это был кошмар моей жизни. От этой работы подымались болотные миазмы. Не отравился окончательно только потому, что под прикрытием книжного стеллажа с инвентарным номером писал в затишке книжку “Имя и история”. И конечно, пьянствовал. Сура терпела, а Бободжан был недоволен. Я всегда понимал, что великая лихва – начиная с золотой школьной медали и кончая работой, квартирой в Москве и пр. – перепала мне от брата незаслуженно. И потому был на него в вечной обиде. За что мне теперь очень стыдно. А вот дочку мою его венценосность изуродовала вконец: она и по сей день считает, что всемогущий дядя ей недодал. А посему в Израиль я к ней на доживку не поеду – она мне не нравится все больше и больше. Сережа, дорогой, мне стало так муторно от этих мыслей, что, наверное, пойду приму “успокоительного”. Сура упала и под натиском инсульта, совокупленного с Альцгеймером, скоро умерла. На тахте Суры лежала одинокая мрачная Соня, нечесаная, в колтунах. Я присел рядом – она зарычала. Тимур переселился в Кащенко на постоянно. А Алим ушел в двойное равнодушие: обычное стариковское и в особую восточную отстраненность. Я стал тормошить его пуще прежнего, чтобы не увяз в одиночестве: “Пиши больше, подробнее: ты же уникальный человек, Курская магнитная аномалия. В тебе смыкнулись Восток и Запад”. На что он горестно усмехнулся:– Восемьдесят лет – ничего нового, все по кругу, надоело. – И сказал неправильную фразу: – Оптимист отматывает клубок с начала, а пессимист – с конца. …В 89-м году издатель попросил меня прочитать таджикский перевод Корана. Перевод мне не понравился. Я подумал, что мог бы предложить свое прочтение неудачных мест. Взял арабский текст, русский перевод Крачковского и – матушки мои!.. Как мог такой известный арабист сделать такой плохой перевод. И никто из его учеников не заикнулся, что это недоделанная работа, по сути, подстрочник. Тут в журнале “Памир” стал печататься перевод Османова, намного лучше Крачковского, но тоже дефектный (я насчитал пятьдесят несоответствий). Беда переводчиков – слепое следование за средневековыми комментаторами. Не хочется смаковать ошибки коллег, но, если ты настаиваешь, пожалуйста. Моисей, Авраам, Саул стали Мусой, Ибрахимом, Талутом. Переименовались все вплоть до Иисуса. Зачем? Согласись:“И сказал Моисей…” – не то же самое, что: “Вот сказал Муса…” Ладно бы только это, часто вообще терялась здравая мысль. Например, Соломон-Сулейман любил коней. Вечером ему пригнали табун прекрасных скакунов. Он, чтобы определить их стати, в темноте начал оглаживать лошадей по шеям и ногам. В переводе же Сулейман “рубит коням шеи и ноги”. Я обратился к средневековому комментатору, а мудрый толкователь кивает головой – все правильно: так царь выражает свое почитание Аллаха. Или – “в раю сады, реками омовенны…” А в саду ручьи текут, а не реки. Это по-арабски ручей и река – одно и то же: нахр. Откуда на Аравийском полуострове реки! Коран я знал слабо, и завелась у меня шальная мысль: самому перевести Коран. И решил вообще игнорировать средневековых комментаторов: они искали в Священной Книге потаенный смысл, а кроме того, каждый хотел застолбить себе место среди мудрых толкователей Всевышнего. А Коран – средневековый сборник проповедей и наставлений неграмотным людям – должен быть ясным и понятным. И русскоязычный читатель не должен спотыкаться о непонятные арабские термины да еще в комических сочетаниях. А то получается нелепость: “кто уверовал, должен совершить салат и платить закат”. А “салат” – всего-навсего молитва, а “закат” – сбор для бедных. Короче говоря, я бросил работу, вышел из партии и сел за перевод Корана. Сел на десять лет. После взрыва башен-близнецов тихий Алим стал творить угары. Опубликовал в “Известиях” статью “Я знаю, что такое ислам”. “… Ислам правит на Востоке более тринадцати веков и не принес ему ничего, кроме упадка, одичания и деградации… Это не религия, а особая организация с жесточайшей дисциплиной, которая ставит своей целью подчинение всего рода человеческого. Ислам в переводе с арабского – подчинение, покорность… ” Мама Алима Гафурова работала учительницей у девочек в таджикском кишлаке. В интернете разразилась буря. На сайте “ислам, ру” появилась статья “Где похоронят гафуровых?” и т. п. Одни предлагали Алиму за блистательный перевод Корана поставить памятник, другие – посадить на кол. Вторых было больше. На него подали в суд за поношение религии. Защитников ислама набился полный зал – Алима хотели порвать. Он был один, в качестве охраны – Сура. Он заявил, что он – переводчик Корана – с ответственностью утверждает, что Коран сформулировал, утвердил и инициировал военную доктрину ислама – войну с неверными, а неверных три четверти человечества. По Корану, тот, кто противится войне, не только впадает в грех ослушания, но и лишается рассудка, ибо не может понять справедливость и мудрость предписанного Аллахом. Мир на земле приведет только к плохому – тесноте и голоду. И потому он, Алим Гафуров, “считает ислам ошибочной религией”. Что же касается божественного происхождения Корана, то здесь Мухаммад, мягко говоря, лукавил, и тому есть неоспоримые научные доказательства. Алим суд выиграл. Я спросил его, как он на такое решился, помнит ли он про Салмана Рушди?.. Он процитировал себя: “Думай, прежде чем делать; делай, прежде чем испугаться”. Но кислород ему перекрыли. Саудовская Аравия, Иран и Арабские Эмираты единодушно раздумали печатать его перевод массовым тиражом. А узнав, что у него вдобавок и жена еврейка, раздумали вдвойне. …Не догадался я вовремя скромный гарем завести на две персоны: Сурочка – для души и тихая мусульманка – для прикрытия. Никто не подсказал. Хотя, нет, вру, Сурочка предупреждала, что будет помехой. Кстати, ее очень любил Бободжан… Я переводил Коран и очень надеялся найти в нем сокровенную разгадку бытия. Не нашел. Работа совпала с трезвым восемнадцатилетним периодом моей жизни. Много интересного прошло мимо меня, но я считал, что цель оправдывает средства. Зря считал. Трезвость ведет по прямой, ровной и скучноватой дороге. До пункта назначения доезжаешь быстро. В 2004 -м умерла моя сестра, я полетел в Душанбе, не удержался и с тех пор наверстываю упущенное. По-моему, если человек начал свой путь с вином, с ним он должен и закончить. И религия не всегда мешала питию. Считается, что мусульмане не пили. Они попивали будь здоров и при халифах. А уж при саманидах, чья власть простиралась на Среднюю Азию, Афганистан, пол-Ирана (IХ – Х вв.), пили в открытую. Дворцовая знать ужинала без вина, а потом сходилась во дворце правителя и пьянствовала до петухов. У Мухаммада на свадьбе с первой женой Хадиджой вина было – залейся. Поворот наступил с упадком культуры и усилением суфизма. Это когда знаменитый Ходжа Ахрор, глава суфийского ордена Накшбандиев, повел одуревших от ненависти к ученой знати нищих мусульман на штурм обсерватории Улугбека, последнего из могикан мусульманской науки. Потом пришли узбеки и вино запретили окончательно, заменив его на опиум. Я заметил, что все дурное начинается с запрета вина. На Коран я потратил десять лет жизни, обретя разочарование в исламе. Вызвал вчера специальную тетку по кошкам, чтоб привела Соню в порядок. Так мало того, что Соня ее обругала матом, еще и покусала с головы до ног. И потом сказала (Соня, не тетка) мне с укором: “Сурочка меня любиила, а ты – только держишь”. Такие мои невеселые дела. Зачем Алим накуролесил под старость, куда его понесло в рисковое разоблачение?.. Не спасать же страждущее человечество – ведь не дурак. Жил бы себе тихо-мирно, попивал для расслабухи. Выдумывал бы афоризмы, занимался любимым делом: писал книжки о происхождении имен… Меня озолоти – я бы на такое судилище не подписался: страшно! Осенью, когда дачный народ разъезжается по домам, приходит благодать. Журавли проторенным маршрутом – через мой участок – неровным клином тянут на юг, хотя компас упрямо показывает запад. Гусей крикливых караван… Ржавая осень, поля облысели… Большая Медведица наконец возвратилась из-за леса на свое место – над моим сараем. Каждый вечер, собираясь в лес, боюсь, что в сумерках меня примут за кабана удалые охотники, и потому поверх телогрейки надеваю оранжевый жилет, в каких наши бабы кладут асфальт. Вооружаюсь топориком, ибо кроме охотников опасаюсь бандюганов – на днях приезжала ментура, предупреждала об аккуратности: из Можайской малолетки побег – два пацана по району шарашатся. Есть у меня и травматический пистолет, но его я не беру – как бы не подстрелить кого-нито со страху. За горбатым полем – подсвеченная желтым электричеством церковь, в которой я когда-то служил кочегаром. Над головой, тяжко работая крыльями, проплыла преждевременная головастая сова. Сослепу с треском вломилась в облетевший орешник, испугалась и затихла. Заспанная мышь перебежала дорогу. Я позвонил Алиму: – Здравствуй, брат! Ты знаешь…– “…что изрек, – подхватил Алим, – прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек? Рабом родится человек, Рабом в могилу ляжет, И смерть ему едва ли скажет, Зачем он шел долиной чудной слез, Страдал, рыдал, терпел, исчез” [2]. Авиатор – Мы с вами попутчики, кажется? М. Лермонтов. “Бэла" В садовом товариществе “Сокол”, где прошла моя юность и подступила старость, зимой живем только я и Вова Заяц, отставной прапорщик, наш председатель. По осени Вова спер полкилометра резервной водопроводной магистрали, я вчинил иск: Зайцу велели вернуть трубу на место. Я спешил из Москвы на дачу: запалю камин, возьму книжечку… Но на дачу не попал: путь к моему участку пресекал снежный вал. Это, надо думать, обиженный Вова подбил бульдозериста завалить дорогу. Машину на юру не оставишь – у кого бы переночевать? Вспоминаю: где-то здесь обитает еще один зимогор, некто Кириллов? Поехал искать. И тут из-за поворота на меня вылетел рыжий овчар с черным подбоем, запряженный в шлейку, – пес тянул за собой компактного седого лыжника в желтом костюме “Адидас”. Я приоткрыл окно: – Не подскажете, как найти Кириллова?! – Стоять, Гром! Зачем вам Кириллов? Пес зарычал. – Отставить, Гром! Я вышел из машины, поведал о своей печали. – Ай да Вова-дурачок, – покачал головой лыжник. – Какой глупый. Кириллов – я. Поступим так: поезжайте вперед, садовое товарищество “Полет”, дом пять. Правда, там… дама, так сказать… Слова Кириллова заглушил рев самолета: среда – полетные дни в Кубинке. Оставляя дымный след, над нами промчался шустрый “ястребок” с длинной шеей, низким клювом и маленькими, прижатыми к заду крыльями. Вернулся, едва не сбрив лес, взмыл вверх и стал выкрутасничать. Кириллов приложил ко лбу ладонь козырьком: “Двадцать девятый… – и пояснил нежно: – Микоян”. У Кириллова оказалась простая деревенская изба с побеленной русской печью, в которую было вмазано зеркальце, как у Мелеховых в “Тихом Доне”. Интерьер городской. Над тахтой – кортик. На столе коньяк, закуска. В сенях затопал Гром, боднул дверь головой и прыжком забрался на диван, согнав меня на стул. А вскорости хозяин воткнул лыжи в сугроб под окном и вошел в дом. Притянул поплотнее дверь, где спала “дама”. – Ниночка. Фельдшер, а торгует в Москве на рынке. Сын наркоман. Все деньги на лечение. Он закрыл тему и позвонил бульдозеристу: – Ты что натворил на “Соколе”?! Создал затор, так сказать… Если пожар – машина не проедет. Тебя, дурака, посадят, не Зайца. Гром с дивана протянул хозяину лапу, как для поцелуя. Кириллов осторожно выдрал намерзшие между собачьими пальцами ледышки. Поднялся, вымыл руки, провел ладонями по короткой седой стрижке – Чарльз Бронсон из “Великолепной семерки”, такой же скуластый, узкоглазый, только постаревший и без усов. И одновременно Максим Максимыч из “Героя нашего времени”. Я посмотрел на кортик: – Моряк? – Летчик… Полковник. Гром слез с дивана и сунул морду в колени хозяину. – Ревну-ует. – Кириллов погладил его по крутой башке. – Нехорошо, Гром… Военный пес, а ведешь себя, так сказать, прям барышня в положении. Гром с ворчанием вернулся на диван. – Капризный товарищ, – сказал я осторожно. – У него шумы в сердце обнаружили. – Кириллов обновлял стол. Руки его не суетились. – А как же лыжи? – спросил я. – Без лыж не может – ругается. Кириллов родился в чувашской деревне. Летал по полной программе: горел, обледеневал, катапультировался. Кандидат военных наук. Преподавал в академии. Ему за семьдесят. Пятнадцать лет как председатель садового товарищества. На выходные приезжает жена, начальница на Метрострое. Сейчас у него гостит сын Сережа от первого брака, инвалид: не вписался на машине в поворот, еле выжил. Недавно Кириллову удалили аденому простаты, он, опасался, что, “так сказать”… Теперь с помощью Нины не опасается. Ночевал я на печи, как в кино. Утром Кириллов приседал, скакал на пятках. Поднял за ножку стул на вытянутой руке. В итоге опрыскался приятным одеколоном. Мимо печи, хромая, прошел Сережа, высокий, широкоплечий, похожий на моего сына Димку. Я поздоровался – он обернулся: один глаз был забран черной заплатой, левая рука кончалась перчаткой – протез. Он кивнул отцу, молча поел. Проходя мимо меня обратно, спросил таинственно: – У вас кобель воды много пьет?.. Мочевой пузырь звал меня на волю, но появилась Нина, миловидная крашеная блондинка с навсегда уставшим лицом. Я утянулся назад. Неуверенно держась за голову, она оглядела безнадежный утренний стол. – Ничего не осталось? Все! Невтерпеж! Я спрыгнул с печи как был, в кальсонах. – Ой! – вскрикнула Нина, запахивая полу мужского халата. – Познакомься, Ниночка, – сказал Кириллов, протягивая мне новую зубную щетку в чехле. – Сергей Каледин, так сказать. Писатель. Я кивнул и бегом на выход. – Писатель! – крикнула вдогонку Нина. – Пусть Саша на мне женится… Моя жизнь изменилась. Теперь, когда я сатанел на даче от бесконечной зимы, летел к Кириллову: “Здравия желаю, господин полковник! Рядовой Каледин без вашего приказания прибыл!” Поначалу меня раздражала его манера реагировать на мои слова через паузу и как бы с сомнением. Если мои байки ему неинтересны и он слушает просто из вежливости – незачем мне с ним и нюхаться. Но скоро дошло: ведь он же не просто пенсионер-огородник, он полжизни носился там за облаками, обгоняя собственный звук, ему повышенная возбудимость противопоказана. Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|