Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Верга и итальянское кино




Когда кино решило некоторые из своих технических проблем и из документа стало повествованием, оно поняло, что его судьба связана с литературой. Несмотря на глупые претензии «чистых» кинематографистов, с того дня между кино и литературой установились и развиваются теснейшие связи вплоть до того, что историю кино можно невольно рассматривать как одну из незаменимых глав в истории эволюции литературных и художественных вкусов нашего века.

Наиболее яркие эпизоды этого сосуществования слишком хорошо известны, чтобы на них здесь подробно останавливаться, но, так же как в Америке проезды тележки вслед за бешеной скачкой Уильяма Харта1, Хута Гибсона2, Тома Микса3 связаны с типической и народной традицией рассказов-вестернов О'Генри и Брет-Гарта, в Европе Роберт Вине4 (одержимый создатель «Кабинета доктора Калигари») является современником немецких


художников-экспрессионистов и Кокошки и Гросса; Рене Клер5 создает свой «Антракт» в том же году, когда Андре Бретон публикуют «Манифест сюрреалистов»; а целая плеяда киносимволистов, от Мана Рэя6 («Морская звезда») до Махаты7, вдохновляется еще живым опытом символизма, которому до сих пор следуют столь многие представители современной поэзии. Сторонникам чистого кино здесь, возможно, уместно напомнить о том, что именно Вине, Клер, Ман Рэй и другие кинолитераторы поставили и разрешили многие проблемы той техники, которая теперь уже начинает принимать для них роковые очертания башни из слоновой кости. Однако следует сразу же пояснить, что именно в силу строго повествовательной природы реалистической традиции кино нашло в ней свою столбовую дорогу, поскольку реализм — не как пассивное преклонение перед застывшей объективной истиной, а как творческая сила, фантазия, создающая историю событий и людей — является подлинной и извечной меркой любой формы повествования. Поэтому вполне очевидно, что, как только кино начинает создавать свои первые персонажи и раскрывать психологию людей в их конкретных отношениях с окружающей действительностью, оно неминуемо попадает под притягательное воздействие европейского реализма прошлого века, который — от Флобера до Чехова, от Мопассана до Верги, от Диккенса до Ибсена — столь совершенно выражает язык психологии и чувств и вместе с тем передает поэтический образ современного ему общества. Вот так рождаются великие реалистические кинопроизведения: рядом с метафизическим фарсом Бастера Китона8 — реалистическая идиллия Рене Клера; в Германии появляется — с участием целой плеяды актеров с маской грубой и яростной — «Варьете» Дюпона9, завершающее вдохновенный и жестокий труд клоунов. Общий художественный уровень этого фильма очень высок, и четкие, лаконичные средства киноязыка сливаются в нем воедино. В «Варьете» влияние европейских романа и драмы ощущается во всем: в потребности как можно глубже и острее исследовать внутреннюю жизнь персонажей, в способности дать почувствовать напряжение отдельных ситуаций, некоторые неожиданные аспекты правды жизни, в стремлении дать оценку уже в этическом плане причинам духовного и социального кризиса после первой мировой войны. Поэтому Дюпон вместе с Клером поистине


представляют вершину раннего периода истории европейского кино: после него реализм у Пабста10 (как в «Кризисе», где он показывает драму менее впечатляющую, чуть ли не декадентскую, так и в «Солидарности», несмотря на оригинальность и размер усилий) в слишком многих нюансах слабеет и утрачивает непосредственную и печальную искренность Дюпона, — возможно, из-за использования более изощренной техники, уже и без того усложнившейся с приходом звукового кино.

Реалистический опыт европейского кино продолжило американское кино: это была Америка Шервуда Андерсона и Фолкнера, которые воскресили и развили великие традиции реалистического повествования и сумели создать модель рассказа, которая, не прошло и нескольких лет, завоевала также и приверженную к классике и искушенную Европу. Реализм в американском кино принял тревожную, мрачную и жестокую окраску, словно предрекая неспокойному, потрясенному кризисом обществу, еще продолжавшему развиваться, новые испытания. Это были трагические годы мирового кризиса, — наряду с насилиями пьяных негров в «Святилище»", с экранов начал доноситься глухой стрекот автоматов гангстеров и показались молчаливые и печальные очереди безработных. Видор ускоренным темпом ставил один за другим свои фильмы — «Толпа», «Аллилуйя», «Хлеб наш насущный»12. Это были повествования, написанные свободной, уверенной рукой, где благодаря богатству выдумки удалось до конца использовать мотивы незатухающей и все еще актуальной социальной полемики, а благодаря полету фантазии и чистому, удивительно простому стилю удалось придать течению вод, спасающему несчастных пионеров от засухи и смерти, звучание песни, оратории. Видор обретал в поэзии веру в жизнь, но рядом с надеждой, которая неизменно, подобно гимну, звучит в его произведениях, американский реализм создает весьма мрачные и печальные, всегда насыщенные и впечатляющие страницы в лучших из бесчисленных фильмов, посвященных проникнутому безнадежностью существованию гангстеров. Тут создает свой шедевр «Городские улицы» Мамулян13.

Однако если в этой сжатой истории реализма в киноискусстве каждая страница представлена в тот или иной момент отдельным, часто изолированным направлением кинопродукции, только Франция, в эти последние годы,


нам показывает, что там существует типичная школа, общая манера подхода к кинематографическому повествованию и его осуществлению. И в самом деле, нет ничего удивительного, что в определенный момент именно во Франции кино искало спасение в веризме: после долгих лет серой и безликой кинопродукции Дювивье, Карне14 и Ренуар, перечитав Мопассана и Золя, возвратили французскому кино определенную атмосферу, язык, стиль. Разумеется, далеко не всегда эта веристская поэтика соответствовала подлинной поэзии: поэтому — кроме прохода Пепе в Алжире в финале фильма «Пепе ле Моко» и мопассановского воскресного пикника в «Дружной компании»15 — мы склонны без сожаления пожертвовать Дювивье и его подражателями. Но также ясно и то, что пустая банальность — приписывать болезненной жестокости Карне и тем более Ренуара значение некоего симптома распада и гнилости французского общества накануне самого страшного военного поражения за всю историю Франции.

Необходимо только добавить, что именно из-за сильного влияния таких литературных произведений, как произведения Золя и Ренара, а также бурных страстей, раздиравших в те годы французское общество, кинематографический реализм во Франции решительно принял форму и окраску натурализма (не стоит здесь указывать на глубокое различие между реалистическим подходом и натуралистическим вкусом). Отсюда свойственный ему интерес к патологическим аспектам действительности; на все вопросы научного, экспериментального порядка он давал ответы чуть ли не в декадентском духе. Поэтому, если только недобросовестная критика может просто отрицать некоторые эпизоды фильмов Ренуара (напомним хотя бы бег поезда через пустынные поля Франции в «Человеке-звере» или подавленную страсть солдата-беглеца и одинокой крестьянки в «Великой иллюзии»), проникнутые подлинной потаенной поэзией, все же нельзя не заметить, что жестокость и любование ужасами в некоторых кадрах придают порой фильмам Ренуара характер бессвязной хроники, а не произведения, являющегося плодом творческой фантазии.

Наша слепая вера в кредо реализма, как это очевидно, требует точной оценки, четкого равновесия между разумом и той девственной моральной силой, которая питает и поддерживает реализм таких режиссеров, как Дюпон и Видор.


Вера в правду и в поэзию правды, вера в человека и в поэзию человека — вот, следовательно, то, чего мы требуем от итальянского кино. Это утверждение простое, это скромная программа, но мы все более решительно встаем на защиту этой скромной простоты всякий раз, когда окидываем взглядом историю итальянского кино и видим, что его развитие происходит в пространстве, замкнутом, с одной стороны, исполненным риторики, допотопным даннуцианством «Кабирии»16, а с другой — стремлением укрыться в выдуманном мелкобуржуазном рае табаренов на римской улице Национале, где в доморощенных «смелых сценах» дают выход своей фантазии постановщики наших любовных комедий. Мы все более решительно встаем на ее защиту, когда видим, как утрачивают, забывают единственную, подлинную и благородную традицию нашего кино — традицию, идущую от впечатляющей, проникнутой мукой маски Эмилио Гионе17, от искренней страстности «Затерянных во мраке» Мартольо18; когда мы видим, как такой умный режиссер, как Камерини19, оставляет печальную и простую силу своего фильма «Рельсы» ради весьма корректного, но, несомненно, куда более легковесного и банального стиля «Романтического приключения»; когда мы видим, как Марио Солдати, к тому же автор некоторых наиболее богатых выдумкой, свободно написанных и сильных из всех современных итальянских рассказов, оставляет свои остерии и порты, свои мрачные, темные интерьеры, свои колоритные и чистые пейзажи ради ризотто с трюфелями Антонио Фогаццаро.

В самом деле, также и в своем выборе литературной традиции итальянское кино обнаруживает любопытные пристрастия: Антонио Фогаццаро и Джироламо Роветта, Лючио Д'Амбра и Флавия Стено, Нино Оксилья и Лючана Певерелли20... Такой выбор чуть ли не подтверждает дурацкую легенду, что итальянская литература по воле божьей лишена повествования. Было бы полезным делом указать нашему кино парадные подъезды итальянской литературы вместо обычных черных ходов (это помогло бы также не ломиться слишком поспешно в те «святые врата»21, которые открывают лишь в годы Юбилея, поскольку «Обрученные»22 или «Божественная комедия» не так уж часты).

Здесь наиболее проницательные читатели поймут, что сейчас мы неминуемо назовем в качестве наипервейшей


рекомендации одно имя — Джованни Верга. Джованни Верга не только создал великие художественные произведения, — он создал целый мир, эпоху, общество; мы, кто верит в искусство, ценя в нем прежде всего способность воссоздавать правду жизни, полагаем, что гомеровская и легендарная Сицилия «Семьи Малаволья», «Мастро дона Джезуальдо», «Возлюбленной Граминьи», «Иели-пастуха» представляет собой одновременно и среду самую богатую и гуманную, поразительно девственную и подлинную, способную вдохновить фантазию художника кино, который стремится исследовать события и факты прошлого на фоне подлинной действительности и хочет отдохнуть от легковесных рецептов, диктуемых вульгарными буржуазными вкусами. А тому, кого привлекают фальшь, риторика, дешевые штампы, кто подражает образцам зарубежной кинопродукции, техническое совершенство которой не спасает, однако, от пустоты, никчемности, бедности мысли и чувств, новеллы Джованни Верги, по нашему мнению, словно указывают единственные исторически значимые требования — требования революционного искусства, творящего во имя страждущего и надеющегося человечества.

Перевод А. Богемской

Трупы

Лукино Висконти

В хождениях по разным кинематографическим фирмам доводится слишком часто натыкаться на трупы, которые упрямо полагают, что они живы. Наверное, и другим приходилось, как и мне, встречать их; но, возможно, вы просто не успели убедиться в этом, потому что, появляясь на людях, они одеваются так же, как мы с вами. Однако процесс разложения, незаметно для окружающих происходящий внутри них, все же распространяет гнилостный запах, которому уже не укрыться от обоняния того, кто хоть чуточку поопытнее. В наисовременнейших зданиях, где теперь воцарились некоторые фирмы, все кабинеты выходят в длинные коридоры с множеством идущих в ряд дверей, и на каждой двери — стандартная табличка


с именем владельца кабинета: совсем как в колумбарии на кладбище.

Открыв как-то наугад одну из этих дверей, я оказался свидетелем незабываемой сценки: какой-то старичок, подпрыгивая, бегал по комнате в яростном порыве вдохновения под взглядом своего ровесника — с бородкой, как у старого индюка. Неподвижно сидя за огромным письменным столом светлого дерева, тот, грызя таблетки уротропина, зорко следил за каждым его движением, словно змея за кроликом, которого она собирается сожрать.

Такие персонажи назначают друг другу встречи где-то ближе к вечеру, после окончания мучительного процесса пищеварения, и садятся сочинять оперные либретто, которые уже существуют, но они-то об этом не знают.

Если вам вдруг представится случай говорить с одним из этих господ и вы должны будете, поборов легкое отвращение, изложить ваши мечты, ваши заблуждения, ваши надежды, они, созерцая, уставятся на вас отсутствующим взглядом сомнамбулы, и из глубины их тусклых глаз на вас вдруг словно повеет холодом смерти. Когда они услышат ваши аргументы, с ними произойдет то, что с одним из персонажей Эдгара По: он уже давно умер, но тело его осталось в целости и сохранности благодаря мощной магнетической воле; однако стоило ей вдруг отказать, как он начал на глазах гнить и рассыпаться.

Уже мертвые, они продолжают жить, не замечая хода времени, существуя, словно отражение чего-то уже давно исчезнувшего: того их выцветшего мирка, где модно было ходить по полам из папье-маше и гипса; где легкие задники колебались от ветерка, когда неожиданно распахивалась дверь; где вечно цвели розовые кусты из папиросной бумаги; где стили и эпохи, не мудрствуя лукаво, путались и сливались, — где, одним словом, Клеопатры в духе «либерти», в прозрачных юбочках, прикидываясь вампирами, грозили хлыстом обидчивым Маркам Антониям, затянутым в корсеты на китовом усе.

Они оплакивают тесные павильончики со стеклянными крышами, напоминающими оранжереи и фотолаборатории далеко на окраине.

Иногда их можно встретить ночью, между полуночью и часом, когда с невинным видом ученика коллежа, сбежавшего после отбоя, мчатся навестить тайком подружку — молодую девушку, которая им позволяет чуточку


поплакаться в жилетку. Стараясь остаться незамеченными, они поднимаются по лестницам, пахнущим карболкой.

А потом, во сне, их мучают страшные кошмары и на рассвете неожиданно будит печень, которая требует лекарства; в неверном свете спальни они не знают, живы они сейчас или нет и жили ли раньше.

Они никогда не ходят в кино.

И очень печально, что сегодняшняя молодежь, которая столь многочисленна и растет, пока что питаясь одними святыми надеждами, однако весьма нетерпелива, так как имеет и хочет многое сказать, встречает на своем пути слишком много этих враждебных и недоверчивых трупов.

Их время прошло, а они неизвестно почему остались.

Так пусть они разрешат выставить их за стекло, и мы все, сколько нас есть, им поклонимся. Но как не сожалеть о том, что еще сегодня слишком многим из них позволено завязывать и развязывать кошелек и делать погоду — то дождь, то солнце? Настанет ли когда-нибудь тот долгожданный день, когда молодые силы нашего кино смогут коротко и ясно сказать: «ТРУПЫ — НА КЛАДБИЩЕ!»? Вы увидите, как мы все в тот день прибежим, чтобы поторопить того из них, кто будет неразумно запаздывать, и со всем возможным уважением поможем ему (чтобы он не сделал себе больно) опустить также и другую ногу в могилу.

Перевод Г. Богемского

Кино

человеческого образа

Что привело меня к творческой деятельности в кинематографе? (Творческая деятельность — работа человека, живущего среди людей. Иными словами, я не хотел бы, чтобы под этим подразумевалось нечто относящееся только к достоянию художника. Любой трудящийся, живя, творит — в той мере, в какой он может жить. То есть в той мере, в какой условия его существования свободны и открыты. К художнику это относится так же, как к ремесленнику и рабочему.)

 


То не был самовластный голос пресловутого призвания — романтического понятия, далекого от нашей современной действительности, абстрактного термина, придуманного ради выгоды художников, чтобы их деятельность как привилегию противопоставлять деятельности других людей. Ибо призвания не существует, но существует осознание собственного опыта, диалектическое развитие жизни одного человека в связях с другими людьми. И я думаю, что только через посредство выстраданного опыта, ежедневно поощряемого сочувственным и объективным изучением дел человеческих, можно прийти к специализации.

Но прийти к ней не значит замкнуться в ней, порвав все конкретные социальные связи, как это случается с многими, — до такой степени, что нередко специализация служит в конечном счете преступному бегству от действительности и, скажем прямо, превращается в подлое уклонение.

Я не хочу отрицать того, что всякая работа есть особая работа и в определенном смысле «ремесло». Но она будет иметь ценность лишь тогда, когда станет продуктом многообразных свидетельств о жизни — когда она сама будет проявлением жизни.

Кино привлекает меня потому, что в нем соединяются и находят согласие порывы и притязания многих людей, устремленные к наилучшей совместной работе. Ясно, что от этого чрезвычайно усиливается человеческая ответственность режиссера, но — если он только не развращен декадентским мировоззрением, — именно эта ответственность направит его на самый верный путь.

В кино меня привело прежде всего обязательство рассказывать истории живых людей — рассказывать о людях, которые живут среди вещей, а не о вещах самих по себе.

Кино, которое меня интересует,это кино человеческого образа.

А потому из всех задач, которые выпадают мне как режиссеру, меня наиболее увлекает работа с актерами: с человеческим материалом, из которого создаются те новые люди, что, будучи призваны к жизни, порождают новую реальность — реальность искусства. Ибо актер — это прежде всего человек. У него есть свои ключевые человеческие качества. На них я и пытаюсь опираться, постепенно выявляя их при создании образа — вплоть до


того момента, когда человек-актер и человек-персонаж начинают жить как одно целое.

До сих пор итальянское кино предпочитало терпеть актеров, оставляя им свободу преувеличивать свои пороки и свою суетность, тогда как настоящая проблема состоит в том, чтобы использовать то конкретное, то изначальное, что сохраняется в их натуре.

Поэтому в известной степени важно, что так называемые профессиональные актеры предстают перед режиссером как бы деформированными из-за того, что их более или менее долгий личный опыт обычно запечатлевается в схематических формах выражения, скорее искусственно налагаемых, нежели вытекающих из внутренней человеческой сути. Но даже если часто бывает мучительно трудно отыскивать сердцевину искаженной личности, такой труд стоит затраченных усилий. Потому именно, что человек всегда может быть, в конце концов, освобожден и заново воспитан.

Упорно стремясь отвлечься от предвзятых схем, забывая о правилах, положенных школой, пытаешься привести актера к тому, чтобы он заговорил наконец на языке своего инстинкта. Разумеется, этот труд не будет бесплодным лишь тогда, когда такой язык существует, пусть даже он затуманен и запрятан под сотней покровов, то есть когда существует подлинный «темперамент». Конечно же, я не исключаю, что большой актер — «большой» в смысле техники и опыта — может обладать этими первозданными качествами. Но я хочу сказать, что нередко тем же самым обладают и актеры не столь знаменитые на рынке, но оттого не становящиеся менее достойными нашего внимания. Не говоря уже об актерах-непрофессионалах, которые — принося с собой, кроме всего прочего, чарующую толику простоты — часто бывают более подлинными и более цельными: потому, собственно, что они сформированы неразвращенной средой, они так часто оказываются и лучшими людьми. Главное — их раскрыть, выявить с полной отчетливостью. Вот когда необходимо, чтобы вступила в действие эта присущая режиссеру способность «находить подземные воды». Впрочем, в первом случае это так же важно, как и во втором.

Опыт научил меня более всего тому, что человеческое существо — в его весомости и его внешнем облике — есть та единственная «вещь», которая действительно на-


полняет собой кадр, что окружающая среда созидается им, его живым присутствием, и что от страстей, его волнующих, все это обретает правдивость и выразительность; в то время как отсутствие его в прямоугольнике экрана мгновенно придает всем вещам вид неодушевленной натуры.

Самый простой жест человека, его шаг, исходящие от него колебания и импульсы — одни способны сообщить поэзию и трепет вещам, которые человека окружают и среди которых он располагается. Любое другое решение проблемы всегда будет мне казаться покушением на действительность — ту, что развертывается перед нашими глазами, сотворенная людьми и изменяемая ими.

Эти размышления едва только намечены. Но, сосредоточиваясь на самой сути моего подхода, хочу закончить словами, которые часто и охотно повторяю: я мог бы ставить фильмы перед голой стеной, если бы сумел заново открыть черты подлинной человечности в людях, расположенных перед этим пустым декоративным элементом, — открыть их и о них рассказать.

Перевод Л. Козлова

Витторио Де Сика

Новые лица в кино

Мне не хотелось бы говорить о себе, но, с другой стороны, я чувствую, что не знал бы, что сказать кроме того немногого, чему научил меня опыт. Как режиссер я сделал до сих пор четыре фильма, но между мною и кино существует давняя любовь. Эта любовь восходит к тому дню, когда я встретил Камерини, — к началу съемок фильма «Что за подлецы мужчины!»1.

Из моих четырех фильмов в трех дело происходит в коллеже или школе, а главные действующие лица — молодые люди, еще не достигшие или только достигшие двадцати лет; в моем следующем фильме будет даже исполнитель пяти-шести лет. Это обстоятельство вызвало легкомысленный смех у некоторых юмористов, но также и самые серьезные, авторитетные критики стали обо мне беспокоиться.


Кое-кто из них мне говорил, что сейчас мне уже пора сменить пластинку и оставить в покое коллежи, школы, короткие юбочки и штанишки. Моим друзьям и всем, кто меня любит, не хотелось бы, чтобы я повторялся, показал себя поэтом одного стихотворения, приятным, но маленьким и односторонним художником. Постараюсь им угодить и скоро поставлю фильм, в котором они увидят одних лишь пап и мам, бабушек и дедушек этих детей... Но здесь мне хочется сказать, что выбор того маленького мирка, в котором происходит действие моих первых фильмов, вызван не только особым чувством, влекущим меня к детям и молодежи, но также и одним обстоятельством чисто эстетического порядка, ибо я считаю детские лица не только самыми киногеничными, но и зрительными элементами, обладающими исключительно сильной способностью эмоционального воздействия. Если меня спросят, кто мои любимые актеры, я не колеблясь назову в ответ имена, а не фамилии. Например, имя Анны — дочери римского привратника, которую вы видели в фильме «Тереза-Пятница»: маленькая, хитрющая и очаровательная воровка, крадущая яблоки. Или имя Лючано, сына туринского рабочего, который будет исполнителем главной роли в фильме «Дети смотрят на нас». Это прирожденный актер, с исключительным чувством пауз и свежей, замечательной манерой произносить реплики, без всякого «виртуозничества» или жеманства вундеркинда.

Но помимо этих моих предпочтений в кино мне нравятся прежде всего лица, так сказать, еще не бывшие на экране, актеры, не являющиеся актерами, те, кто еще не испорчен ремеслом и опытом и в ком все непосредственно и искренне. Если бы это было возможно, мне хотелось бы выбирать своих исполнителей на улице, среди толпы. Мне хотелось бы, чтобы исполнителем главной роли в моем фильме был тот юноша, что сидит напротив меня в трамвае, или та девушка, что ведет за руку ребенка и то и дело ласкает его взглядом своих прекрасных глаз, или та старая растрепанная женщина, которая в эту минуту ругается на пороге вон той лавки...

Но это другой разговор... Я хотел сказать вот о чем: будучи убежден, что кино нуждается в новых или не слишком часто виденных лицах (а в наших фильмах мы видим всегда одни и те же лица: иногда лишь слегка подгримированные или по-другому снятые, они появляются и исче-


зают, чтоб вновь появиться, с монотонностью лошадок на карусели), я ухитрился — и в этом мне также помогли выбранные мною сюжеты — показывать в своих фильмах малоизвестные или совсем неизвестные лица. И немногое, чем я могу похвастать, — это то, что я дал кинематографу лица Адрианы Бенетти2, Карлы Дель Поджо3, ученицы Экспериментального киноцентра, Ираземы Дилиан4, Паолы Венерони5, Заиры Ла Фратта6. С какими результатами — не мне судить. Но не думаю, что меня обвинят в том, что я слишком возгордился, если скажу здесь, что я лично очень доволен этими моими исполнительницами, которых я мог лепить так, как хотел, именно потому, что они следовали моим советам или повторяли мой урок с прилежанием хороших и послушных школьниц. Теперь мои милые воспитанницы пошли своей дорогой. Некоторые из них уже расправляют крылья и скоро взлетят высоко и уверенно. Это не мое им пожелание, а мое твердое убеждение. Но я часто вспоминаю с некоторым затаенным волнением то время, когда они делали первые шаги, и я искренне им благодарен за то удовлетворение, что они мне доставляли и еще доставят. Вот почему я решил указать здесь их имена, которые, впрочем, связаны с моей еще короткой режиссерской биографией.

Перевод А. Богемской

Карло Лидзани

 

 

Опасности,угрожающие

итальянскому кино.

«Формализм»

Наша любовь к итальянскому кино, всех нас, кто продолжает о нем писать, возможно, чрезмерна. Постоянное внимание к нему, скажем даже — болезненно-беспокойное, привело к тому, что всякий, даже малозаметный признак его жизни, а затем, впоследствии, все его капризы были зафиксированы с методичным педантизмом, на них взирали и их исследовали с глубочайшим почтением. Почти полная ликвидация всякой конкуренции невольно превратила внимание со стороны критиков в любовь поистине яростную. Даже само то, что наши критики изничтожали


итальянские фильмы с невиданным раньше пылом, также было признаком все более глубокого и взыскательного внимания!

Тем более что эти критические разгромы потом нередко уравновешивались столь же горячими восторгами, нередко малообоснованными и, во всяком случае, с излишней легкостью облекаемыми в явно преувеличенные формулировки: классика и тому подобное.

Во всяком случае, это любовь, а следовательно, нередко и сентиментальность, потому что истинный критический расцвет может быть достигнут только в период, хотя бы отдаленно приближающийся к веку Перикла1, а возраст нашего кино, продолжающего расти, еще весьма от этого далек.

Сегодня нам следовало бы пожелать, чтобы наша любовь была честной, чтобы любовь уступила наконец место серьезной критике. Могут спросить: почему именно сегодня? Нетрудно ответить: да потому, что только сегодня серьезная критика начинает получать материал для предварительного подведения некоторых итогов, а следовательно, и возможность выработать точные мерки для будущих исследований. Отсутствие подлинного произведения искусства, по крайней мере, до прошлого года, волей-неволей подсказывало всем, кто занимается кино, лишь выбор одной из двух следующих позиций: или стоять вне критики, довольствуясь тем, что остаешься в надкритической позиции, и из подборок цифровых данных выводить призрачную картину возрождения кино, которое даже если и происходило, то нашло отражение в уже демагогическом и неминуемо фальсифицированном виде; или же иметь хотя бы терпение при отсутствии большого произведения ждать, когда конкретизируются попытки определенного направления (хотя сегодня оно и подвергается усиленной критике — его существования невозможно не замечать), которое оказало бы поддержку какому бы то ни было — и в любом случае оправданному — критическому анализу, а в ожидании — попытаться выполоть сорняки.

Поскольку быть терпеливым — самое трудное, многие избрали первую позицию и грешили (мы не хотим выдвигать слишком резких обвинений) излишней любовью (или в худшем случае — сентиментальностью). Другие ожидали усиления тенденции, которая, впрочем, уже начала проявляться, и, как следствие, чтобы честно занять


время ожидания, были строги и непримиримы ко всему и ко всем.

Сегодня, как нам кажется, мы должны отказаться от всякого предпочтения одной из этих позиций, ибо в нашем кино появилось определенное течение и нельзя не откликнуться на его призыв.

Отныне, мы полагаем, это течение должно служить пробным камнем: на нем следует подвергать испытанию, чтобы судить о прошлом и выражать надежды на будущее. Это течение можно характеризовать при помощи разных определений: одним словом, говоря об итальянском кино, можно употреблять те же понятия, что употребляли и в прошлом: «формализм», «утонченность», «проза д'арте»2. Недавно такую «утонченность» итальянского кино отметил в одном из номеров «Примато» Гуидо Пьовене3 в своем обзоре Венецианского кинофестиваля (немножко слишком оптимистическом).

Именно потому, что мы не говорим ничего нового, рассуждая о кинематографическом «эльзевиризме»*, и именно потому, что этот формализм представляет сегодня для многих критерий оценки, мы имеем основание считать, что упомянутая тенденция, наконец-то выявленная, и на примере произведений, а не абстрактно, является достаточно конкретным явлением и его не следует замалчивать. Это подтверждают сами художники — от Блазетти4 до Солдати, от Камерини (да, сила, заложенная в содержании фильма, была гораздо очевиднее в маленьком мирке Максов5, таком душевном, таком полном чувств, хотя и ограниченном, чем в «Обрученных», где преобладает столь явно внешняя форма) до Поджоли6 и Кастеллани7. Слишком с многих сторон раздаются сигналы тревоги. Сегодня надо отказаться от этого утешения, — наконец мы можем с законным правом подвести итоги! И прежде всего потому, что конкретные доказательства, представленные итальянским кино, совпадают с итогами других видов искусства.

Значит, также и кино скатилось к формализму — старому греху, хорошо известному писателям. Мы не хотим слишком печалиться по этому поводу, ибо «скатиться»


уже означает какую-то дорогу и эта дорога достойна того, чтобы к ней отнеслась с вниманием серьезная критика. Если нынешние результаты и не дают никаких оснований радоваться, это еще не значит, что следует впадать в уныние: ведь писатели не обескуражены и, говорят, некоторые из них уже преодолели «формализм».

Но условие для такого спасения — это искренность!

Итоги, единственные, которые можно было подвести, как мы видели, подведены не только нами. Только придерживаясь самым решительным образом голой правды, все мы — как те, кто делает кино, так и те, кто о нем пишет, — сможем делать его и писать о нем еще лучше. Пока же удовлетворимся тем, что достигли «условий» для серьезной критики. Это, наверное, уже немало для нашего кино.

Если мы будем продолжать болтать впустую о мнимых успехах и невероятных результатах, то нам придется отказаться от нашего первого завоевания и вновь довериться пустой риторике.

И для того чтобы начать дело не откладывая, будем бдительны: этот формализм — самое худшее, что могло случиться с нашим кино.

В нем заключено все презрение (конечно, открыто не высказанное, но от этого не менее реальное) к «случаям из жизни», тенденциозный отказ от всего, что пахнет подлинной действительностью, от всего того, что «современно» во все времена, — от актуальности, от реального мира, от человека в его повседневной жизни.

Кино, искусство «фактов» и людей, никогда не обретает своей наиболее подлинной жизненности в сведении человека к какому-то знаку, цифре, от чего сегодня решили отказаться (пусть не все и с большим трудом) даже наши писатели.

Мы говорили об общих опасностях, грозящих всей нашей культуре, и уже большой шаг вперед само то, что мы с полным основанием можем указывать на них, ведя речь об итальянском кино.

Перевод Г. Богемского


* В итальянской журналистике «эльзевир» — главная статья в художественной или литературной рубрике газеты, которая публикуется обычно в первой колонке на третьей полосе (примеч. пер.).


Умберто Барбаро

Реализм и мораль

Один хороший критик XIX века с необычайной суровостью осудил Боккаччо. С суровостью вполне современной, так как он был скандализован не столько вульгарностью, сальностью самих историй, сколько весельем, с которым они рассказывались. Так «Декамерон», с точки зрения этого критика, обладавшего несомненной широтой взглядов в сочетании с принципиальной и непреклонной нравственной позицией, еще до того, как из Вены прозвучал призыв рассматривать историю искусства как историю духа1, оказался примером самого низкого поведения из всех возможных в тяжелые, переломные моменты истории. Отстраниться от действительности, уйти от проблем, находить веселье даже в рабстве и нищете — вот в чем суть такого поведения. Погибая во тьме средневековья, Италия, как жестко говорит критик, умирала от смеха.

История движется, времена меняются. Но тяга к веселью, к развлечениям любой ценой и в любых обстоятельствах, к сожалению, остается в каждом из нас. Мы всегда готовы грезить о вымышленном счастье, предаваться фантазиям, далеким от действительности. И нам даже хотелось верить, что в некоторых случаях такое поведение может быть необходимым, стать трагической, мучительной необходимостью. И это один из моментов нашей традиции, самый некрасивый, от которого мы хотели бы избавиться.

С точки зрения формальных достоинств произведения эта традиция также не самая лучшая, не самая высокая. Это не традиция, идущая от Данте, Макиавелли, Галилея, Фосколо, Леопарди, Мандзони, Верги. В лучшем случае это традиция, идущая от Саккетти, Банделло, Аретино. Это традиция «похищенных ведер», «Адониса», «Вакха в Тоскане»2, «разворошенных осиных гнезд». Традиция, воспитанная на сомнительном меценатстве жестких и развращенных синьоров при карликовых провинциальных дворах, ищущих покровительства у своих более могущественных родственников, пользующихся услугами наемных убийц. Не это традиция нашего великого реалистического искусства, которое формирует и преобразует действительность.


В круговерти исторических эпох и событий время от времени возникал такой шутовской уклон, паразитический и меркантильный, неожиданно расцветала именно эта традиция, нередко забивая другую, более высокую и благородную.

Сегодня ее можно узнать в каллиграфизме псевдопоэтов и в романах для широкой публики. И наконец-то она нашла тот вид искусства, в котором может развернуться в полную силу, — кинематограф, в котором она, эта традиция, приобрела небывалую масштабность и воинствующую агрессивность. Кто не знает, что в сегодняшней своей продукции кинематограф стал — и всегда стремился к этому — тем, чем стремился быть роман в поздней древнегреческой литературе периода упадка. «Приятная ложь, повествование об удивительных приключениях, рассказ о трудностях, с которыми сталкиваются влюбленные, о вознагражденной любви. Его цель — развлечь читателя, поразить его воображение, увести в вымышленный мир, совсем не похожий на настоящую жизнь, где он знакомится с людьми, совсем не похожими на реальных людей».

Это определение художественной продукции далеких времен полностью подходит к современной кинопродукции. При выпечке огромного количества патетических и комико-сентиментальных историй, которыми заполняются километры пленки, эта формула используется отнюдь не бессознательно! Нить, связывающая «Эфиопику»3 с «Тридцатью секундами любви»4, непрерывна. И это самая настоящая деградация, максимальное опошление искусства.

Вместо того чтобы ждать, когда будет переписана история итальянской литературы, было бы предпочтительнее, чтобы кино отошло от прежних литературных схем и приобщилось к величайшей славе нашего изобразительного искусства.

И, как мне кажется, именно таковы истоки фильма Лукино Висконти «Одержимость», который в эти дни вышел на экраны Италии, вызвав горячую, бурную полемику. Этот фильм потрясает и поэтому, естественно, вызывает споры. Гражданственное искусство требует гражданственности и от зрителей.

Ужасная история, рассказанная в этом фильме, происходит на фоне прекраснейшего итальянского пейзажа.


Это отнюдь не упорядоченный и благоухающий пейзаж классицистов и не живописно-небрежный пейзаж романтиков или художников рококо. Это настоящая долина реки По, с ее сырой, жирной землей, в туманной дымке, как бы придавленная низким атмосферным давлением, такая выразительная в своем однообразии. Кусочек Италии, невиданной до сих пор в наших фильмах. Дорога, по которой едут грузовые машины вдоль торжественно и лениво несущей свои воды реки. Настоящая остерия, настоящая табачная лавка, а не какое-нибудь общеевропейское кафе. Здесь с одними и теми же протяжными интонациями напевают один и тот же простой мотив; по воскресеньям пьют санджовезе, растягиваются на траве, развертывают свертки с завтраками, играют в шары, если и в не совсем рваных штанах, то, во всяком случае, с дырами на коленках; здесь у мужчин квадратные плечи, а у женщин худые, нервные бедра; у мужчин большие, загрубевшие от работы руки, если они земледельцы, или сухие и тонкие, если они механики, а руки женщин, даже с наманикюренными ногтями, должны работать: вечером в воскресенье им придется перемыть гору посуды. Здесь единственным утешением от болей в пояснице, от усталости, от угрызений совести и горя является «Доменика дель коррьере». Здесь пристрастие женщин, вообще народа к шляпам доходит до абсурда: это шляпы, чудом удерживающиеся на макушке, которые никогда не знаешь, как надеть, куда положить, держать ли в руке или под мышкой, носить ли набекрень или надвинутыми на лоб. Но отказаться от них нельзя, потому что они — знак отличия, престижа: их не снимают даже тогда, когда не следует оставлять «косвенных улик», как пишут в детективах. К тому же мужские шляпы — неизменная принадлежность упрямых затылков!

Города, улицы и площади, залитые солнцем, с пятнышками спасительной тени, где на расстоянии одного шага от Palazzo dei diamanti или Schifanoia5 из домов сомнительного свойства выходят женщины с бутылкой молока в одной руке и сигаретой в другой, а в окнах расчесываются ниспадающие гривы волос, способные посрамить саму Мелисанду6. Сады, в которых сидят и вяжут или едят рожки с мороженым, сработанные в бог весть каких фантастических кухнях, а может быть, и в брюхе драконов, сошедших с картин и фресок лишь затем, чтобы превратиться в тележки и велосипеды. Улицы и переулки — здесь по


своим делам идут продавцы, разносчики, водители, моряки, просто праздношатающиеся. Здесь же, в ослеплении и неистовстве, проходят и герои драмы. Неопытные девушки слишком торопятся стянуть с себя свои облегающие кофточки, сами толком не понимая своего порыва, своего нетерпения, как и герои фильма, потому что далеко не все перепады и движения чувств объясняются лишь игрой крови. А кровельщики на карнизах уподобляются ангелам, слетевшим с небес, чтобы возложить венок мученичества на отчаявшихся героев.

Тех самых, которые не хотят следовать наивным, но удобным поучениям священника, озабоченного тем, чтобы «ne scandala eveni ant»*.

Это драматический мир беззащитного человека. Мир, в котором бунт против устойчивых привычек и норм поведения, против снисходительности добродушного врага, невзыскательности и мягкости священника означает принесение себя в жертву. Означает, что нельзя отступать даже перед преступлением, что лучше обречь себя на смерть, но остаться непреклонным.

Все это подарил нам в картине «Одержимость» итальянский кинематограф — художественное воспроизведение неспокойной, тревожной действительности, впервые противопоставив ее как археологическим раскопкам, так и фильмам-развлечениям, сделанным в соответствии с постоянными, раз и навсегда заданными формулами.

Очень может быть, что кинокритика была не готова к этому неожиданному и «вопиющему» проявлению реализма. Кинокритика слишком привыкла к ремесленничеству, к условности, к повторению избитых моделей и форм. И как следствие: полемика, споры, нападки. Ясно, что в этой борьбе, подстрекаемые низменными чувствами, критики прибегли к использованию запрещенных приемов. Так, ударом ниже пояса явилось обвинение фильма в аморальности. Как будто попытка освоить, понять душевный мир человека во всей его сложности и противоречивости, в метаниях между добром и злом, показать его во внешних и внутренних проявлениях без лжи, без натяжек не является высоконравственной.

Но почему, возразят нам, здесь показано обращение ко злу?

* Не вышло скандала (латин.).


По той простой причине, что счастье не имеет сюжета, точно так же, как идеальное государство не имеет искусства.

Но там, где нет искусства и нет сюжетов, нет и жизни. Жизнь не есть совершенство, она лишь стремится к совершенству, в том числе и через совершенствование искусства.

Перевод О. Бобровой






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных