Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Безопасно там, где числа




 

 

Дорожка к библиотеке Бэнкрофт в Беркли идет в гору. По пути вы непременно на что-нибудь засмотритесь: на маленькую лавку с большим лотком для мороженого, на магазин игрушек, переполненный неизбежными играми для любителей «войнушки», на людей в кофейне, куда все время перебегают через дорогу прохожие из кампуса. Пройдете пешеходными мостиками через Земляничную протоку — красивый маленький ручей (если, конечно, не боитесь быть пронзенными потоками трития, излучаемого из ядерной лаборатории), продеретесь через строгий допрос библиотечного служащего в зале редких изданий, потом через еще один в региональном офисе устной истории — и вот вы наконец-то сидите за столом и слушаете записанное на пленку интервью с Артуром Шолоу, получившим Нобелевскую премию в конце 1950-х за участие в создании лазера.

На стороне А, дорожка 12, он говорит вовсе не о своей лаборатории, где были осуществлены его знаменитые эксперименты, и не о годах, проведенных впоследствии в качестве профессора колледжа в Калифорнии. Он говорит о своем сыне Арти. Понимаете, объясняет он, Арти любил поплавать. И с раннего утра в наш дом начинали звонить соседи: Арти с удовольствием плескался в бассейнах на задних дворах то одного, то другого дома. Мы никак не могли объяснить сыну, что можно делать, а что нельзя: даже после сооружения ограды, после навешивания на двери задвижек и замков он порой удирал из дому. Да нет, не ради бунта. Просто хотел поплавать.

Вот интервьюер спрашивает, есть ли какой-то реальный контакт между отцом и сыном: голос Шолоу на записи словно затухает. «Нет, — отвечает он, — нет». Конечно, они пытались как-то установить с ним контакт, но в то время было еще так много всего, чего они не знали. Шолоу и его жена воспитывали аутичного ребенка в ту эпоху, когда, например, для их стэнфордского психиатра самый важный вопрос заключался в том, каким же образом мать Арти психически сломала своего ребенка. Но что им нужно было делать для коммуникации с сыном? Чертовски трудный вопрос. Аутисты ведь не воспринимают свою жизнь как какую-то тайну: они вполне очевидны для самих себя. А вот общение с аутистом кого-то другого напоминает неразрешимую загадку, и обоим ее участникам приходится очень постараться, чтобы быть понятым.

Порой это срабатывает. «Из всех известных проявлений человеческого героизма, — писал палеонтолог Стивен Джей Гульд незадолго до смерти, — я не встречал более благородных, нежели борьба и преодоление, которые характерны для тех людей, кого жизненные несчастия лишили самых обычных атрибутов нашей обычной жизни». Написано это о молодом человеке по имени Джесс — аутисте, обладающем пугающими способностями в обращении с числами. Чем-то он напоминал самого Гульда с его увлечением статистическими данными о бейсболе. Джесс же был ходячий вычислитель дат: назовите ему любую дату — и он тут же скажет, на какой день недели она выпадает. Гульду было любопытно узнать: понимает ли Джесс важность числа 28 для вычисления дат в уме — ведь календарь повторяется каждые двадцать восемь лет. Однако, когда Гульд спросил Джесса о значении числа 28, тот ответил несколько парадоксально: «Пять недель».

Гульд долго ломал голову в догадках, что это может значить. Может, это просто бессмыслица, часть стереотипной аутистической мозаики из слов и звуков?

«Через несколько часов меня пронзила догадка, — написал позднее Гульд. — Его решение оказалось столь красивым, что я расплакался».

Джесс пытался коммуницировать. Вместо того чтобы опираться на закрученный алгоритм, который выработал Гульд для вычисления дат, Джесс элегантно применил чуточку арифметики. В году 52 недели, но всегда остается один или два «лишних» дня; за 28 лет «набегает» 35 лишних дней, что составляет ровно 5 недель. Так что 28 лет — это самый первый интервал с одними и теми же днями недели для одинаковых дат, в прошлом и настоящем.

Интеллектуальная красота ответа Джесса вызвала у Гульда слезы; думаю, что еще более он был тронут той настойчивостью, которую демонстрировал этот ответ.

«Он ведь мой сын, первенец, — писал Гульд, — и я им очень горжусь».

 

— Привет. Я — Марс.

Морган неустойчиво балансирует на ручке кресла, наблюдая, как я готовлю сэндвич на кухне, и все повторяет и повторяет кусок диалога из детского телешоу, минут на пять.

— Привет, — продолжает он. — А я Юпитер.

— Эй, Морган, — я наконец выхожу из кухни и вытаскиваю из ящика с игрушками доску для рисования. — А давай-ка вместе нарисуем все планеты?

— У Сатурна ледяные кольца, — продолжает он, но все-таки спускается вниз — посмотреть, что я делаю.

Я рисую кружок с кольцами и подписываю снизу: «САТУРН». Он читает:

— Сатурн, — и схватив мою руку, тянет ее к дощечке.

— Хочешь еще картинку?

— Привет, я — Уран, — говорит он. — Уран вертится в другую сторону.

— Хорошо, Уран так Уран, — я начинаю рисовать. Но к тому времени, как мой неряшливо-контрастный рисунок планеты, покрытой облаками, готов, он уже теряет интерес к этому и направляется к окну гостиной. Я, возвратившись в кухню, доделываю ему бутерброд и накрываю на стол. Он начинает есть, не отрывая взгляда от окна.

— Морган, ты хочешь на прогулку?

— Хочешь на прогулку, — повторяет он с набитым ртом.

— Отлично, — я собираю свой прогулочный набор, покуда он доедает, — влажные салфетки, мелочь, ключи… — Ну, пойдем гулять.

Только мы выходим на солнышко, он начинает проситься на плечи.

— Морган, ты хочешь на детскую площадку пойти? — я поднимаю его на плечи. — На площадку?

В ответ — бесцельное гудение себе под нос.

— На детскую площадку? Морган, ты хочешь…

Хммм-ммм-ммм-хммм-хммм.

— Или в парк?

Хммм-ммм-ммм-хммм-хммм.

Дойдя до перекрестка около нашего дома, я встаю перед дилеммой, куда идти дальше: он не подает ни единого знака, который дал бы мне понять, куда же ему самому хочется.

— Ой-ой! — он поворачивает мою голову налево, словно штурвал парусника. — О’кей, идем этой дорогой.

Он направляет меня на автобусную остановку, подпрыгивая от возбуждения при прибытии автобуса. Я достаю мелкие деньги. Наверное, предполагаю я, мало кто так прельщается возможностью покататься на общественном транспорте. Это, однако, не совсем так: находятся, находятся и такие. Один из одноклассников Моргана, насколько я знаю, запоминает все расписания местных автобусов.

Пожалуй, в увлечении расписаниями есть какая-то странная прелесть. Когда мы жили в Сан-Франциско, я был просто ошарашен однажды: вдруг перестали выпускать расписания местной автобусной компании. Толстые брошюры традиционно лежали нетронутыми в лотках с надписью «Возьмите одно» в передней части салона. Обращались к этим распечаткам разве что туристы; местные жители не были столь наивны, чтобы планировать свой день в соответствии с расписанием. Однако простое присутствие этих брошюрок кое-что да значило. А именно, что какой-то определенный порядок незаметно присутствует в работе городских служб — или присутствовал ранее, когда-то, пусть даже давно, пусть даже в теории. В любом случае это был успокаивающий жест, и даже бесполезные дополнения в расписаниях доставляли удовольствие.

«Каждый человек — виртуоз на своем собственном инструменте, — писал романист Томас Бернхард[44], — но порой даже виртуозы создают невообразимую какофонию». Мир людей и транспорта, который их возит, хаотичен: расписание же вносит в этот мир повседневную красоту. Постоянно обновляемые расписания — это ведь нечто вроде цифровой фуги, вы можете проследить их развитие, словно развитие музыкальной темы внутри гармонической последовательности.

Двери автобуса открываются, и мы с Морганом заходим. «Три малышки-обезьянки распрыгались в кроватке», — поет он во весь голос, пока мы едем по Хоторну. Его руки вложены в мои, я показываю содержание песенки жестами. Я рад, что он так полюбил «Обезьянок»; любит он выкрикивать и название песни «Хлопай в ладоши и смейся». Правда, у него получается что-то дзенски-парадоксальное: «Испорть и смейся»[45]. Наш автобус проезжает мимо старинного масонского храма и кинотеатра постройки 1920-х годов, куда мы иногда берем Моргана смотреть мультфильмы — не больше чем на час, иначе он становится чересчур возбужденным; по другой стороне улицы следуют друг за другом книжные магазины, кофейни, затем пекарня, и Морган прилипает к окну, разглядывая все это и продолжая петь. Три малышки-обезьянки… две малышки-обезьянки… одна малышка… «Я совсем один».

Я резко поворачиваю голову к нему. Морган улыбается странно, все глядя в окно, и поет… Господи ты Боже мой… Я са-сем один. Нет-нет, ни на какие другие слова это не похоже…

— Я совсем один, — слышу я. — Я совсем оди-и-и-ин…

— Морган, — я обнимаю его покрепче. — Тс-с. Папа-то тут, рядом.

— Я совсем оди-и-и-ин, — громко поет он.

Я осматриваюсь — вроде никто на нас не смотрит, но я ощущаю ужас: ведь это первое предложение, которое он в своей жизни произносит спонтанно, и… оно совершенно правдиво.

— Я совсем оди-и-и-ин…

— Тс-с-с. Все хорошо, все хорошо.

Он не обращает на меня внимания; спокойно поет себе громче и громче.

— Морган, — подступаюсь к нему я, — хочешь, снова споем вместе про трех обезьянок?

— Я совсем оди-и-и-ин…

— Три малышки-обезьянки распры…

— Я совсем оди-и-и-ин…

Он уже вопит во весь голос, и мы выскакиваем из автобуса на следующей остановке; я тащу его поскорее — к дому, к кафе с мороженым, к магазинам игрушек, к чему-нибудь! Он скачет рядом со мной.

— Я совсем оди-и-и-ин…

— Морган… — я его поднимаю. — Посмотри на меня. Я здесь. Папа рядом с тобой.

— Я…

— Погляди-ка, — я вытаскиваю расписание из кармана, куда рассеянно засунул его в автобусе. — Гляди-ка, какие здесь цифры. Красивые, правда?

Морган замолкает и внимательно изучает расписание.

— Два тридцать пять, — наконец говорит он.

Пока я несу его домой, он погружен в расписание четырнадцатого маршрута.

 

Составление расписания невозможно без математики. Особенно важны здесь операции, связанные с комбинаторной оптимизацией. Но, как и предполагается с самого начала, расписания не могут соблюдаться безукоризненно. «У трамвайного движения в городах есть расписание, — терпеливо объяснял мне один математик. — Но ведь все знают, что расписание можно учитывать разве что в отношении частоты движения, которую оно подразумевает». В их единой логике есть нечто утешительное, каждый же малейший пересмотр движения транспорта несет в себе намек на новизну.

Коллекционирование расписаний — дело, требующее своеобразной преданности. Этим увлечено множество людей практически во всех уголках земного шара. В Дюссельдорфе базируется Internationalen Interressengemeinschaft der Fahrplansammler[46]; остается только надеяться, что эта организация называет себя каким-нибудь сокращением. Американская национальная ассоциация коллекционеров расписаний в течение десятилетий устойчиво объединяет порядка пятисот членов, и кажется, все до одного — мужчины. Члены Ассоциации даже собираются на ежегодный съезд; в прошлом году он проходил в Цинциннати, в гостинице «Холидей Инн», в течение двух дней. Британские любители могут теперь наслаждаться переизданным в твердом переплете сборником «Расписания железной дороги в Брэдшоу» — да-да, старые расписания переиздали, — а уж если прихоть заставит, то можно вступить в Общество транспортных билетов, члены которого собирают корешки от билетов из разных мест. Британцы собирали билетные корешки веками; еще до появления железной дороги существовали коллекционеры квитанций с дорожных застав. Хотите заглянуть на другое полушарие? Пожалуйста: можете вступить в Австралийское общество коллекционеров расписаний.

Данная организация издает два бюллетеня, один из них называется «Застольные беседы». Это странное чтиво; вы легко можете представить, до чего вообще странны подобные коллекционеры в своем увлечении. В одном из выпусков 1998 года содержится письмо иммигранта из Гонконга по имени Дерек Ченг — по-видимому, одного из самых молодых членов Общества:

 

Еще три года назад я представления не имел, как выглядят расписания. А сейчас я просто без ума от них. У меня собраны расписания 1966 автобусных маршрутов по всей Австралии. Будучи родом из Гонконга, я не знал о расписаниях ничего. Там они не публикуются.

 

В школе, продолжает он, его высмеивали из-за «нелепого и дурацкого» интереса — но среди собратьев по коллекционированию расписаний он чувствует себя как рыба в воде.

Среди чисел безопасно.

 

Морган, забравшись на колени к Дженнифер на диване в гостиной, настойчиво сует ей в руку свой планшет для рисования.

— Один, — говорит он.

— Написать тебе цифру один?

— Один.

— Хорошо, — она записывает единицу, а под ней рисует точку, чтобы обозначить количество, связанное с этой цифрой. Но он немедленно стирает ее.

— Два, — говорит он.

На планшетке появляются цифра два и пара точек рядом; дальше я, подметая пол, наблюдаю, как этот процесс повторяется, перевалив уже за тридцать. На цифре тридцать два Морган внезапно останавливается.

— Один, — говорит он снова.

— Один! — Дженнифер записывает требуемую цифру. Морган серьезно изучает ее, потом забирает у нее ручку и что-то добавляет.

— Пол, — зовет она. — Подойди посмотреть.

Отложив веник в сторону, я смотрю на потрепанный планшет. Он добавил две точки и кривую загогулину — глазки и рот.

 

Морган стирает свой рисунок.

— Два, — он улыбается и вновь переделывает цифру.

 

— Три.

 

— Здорово получилось, Морган! Что за смешная рожица!

Улыбаясь, он возвращается к своему делу.

— Четыре.

 

Йик. Йик. Йик.

Он прыгает на кровати, пружины под его ногами скрипуче протестуют. Один матрас таким образом уже вышел из строя, сейчас второй столь же стремительно движется к гибели. Весу в Моргане не больше двадцати фунтов, но прыгает он ежедневно, час-два: подпрыгивает высоко, потом низко. В спальне стоят две кровати — наша большая и его сдвоенная, и его любимейшее занятие — включить какую-нибудь видеозапись и смотреть, прыгая рикошетом по комнате: взад-вперед, взад-вперед. Сейчас его танец происходит под сопровождение детского кулинарного шоу.

— Покрываем сверху рулетики глазурью, — щебечет телевизор.

И тут он начинает опять.

— Я совсем один.

— Ох, Морган…

— Я совсем а-а-адин.

— А теперь печем пирог! — продолжает ворковать ведущий.

Я добираюсь до Моргана, однако он отпрыгивает на другую кровать, хлопая в ладоши.

— Я-а-а-а са-а-всем а-а-дин.

Я просто в смятении.

— Морган, тщ-щ-щщщ…

Я совсем один.

Я держу его, успокаиваю, но все, что ему нужно — это прыгать с одной кровати на другую, хлопая в ладоши и кувыркаясь. Произносит он это с улыбкой, и из-за этого-то мне тревожнее всего. «Я один — я совсем один…» А помочь я ему не могу. И тут вдруг я слышу музыку из телевизора, сопровождающую его вопли.

— Я-а-а-а са-а-всем а-а-дин, — но поет он… одновременно с видеозаписью. Да-да, он подпевает ребенку на видеозаписи — и, как и тот, он настолько изменил все слоги, что от звуков и ритмов мало что осталось.

Так вот что он поет:

 

Только булочки — целыми днями!

Только булочки — целыми днями!

Только булочки — це-е-е-елыми днями![47]

 

Я валюсь на кровать. Да нет здесь никакого глубокого одиночества, нет никакого экзистенциального отчаяния — обычная песенка для трехлетнего малыша.

Он вообще счастливейший ребенок из всех, кого я когда-либо видел. Для меня не проходит и дня без боли, когда вдруг, неожиданно, до самого нутра, пронзает мысль, что когда-нибудь — когда мы умрем, когда он станет стариком — он действительно будет совсем один. Конечно, такое беспокойство — что станет с вашими детьми после вашего ухода, когда они будут еще старше, чем вы сегодня, — знакомо любому родителю. Но аутисты ведь сталкиваются с намного более сильными поводами для тревог: в их собственном мире их поджидают одиночество, депрессия, полная изоляция — и что с ними будет, когда вы не сможете быть рядом? Кто сможет помочь?

— Только… булочки… целый… день.

Морган поглядывает на меня с улыбкой и все прыгает и прыгает.

 

Время позднее, Морган уже давно спит. Дженнифер склонилась над холстом: картина изображает русалок, смотрящих телевизор.

— Завтра мне к врачу, — говорит она. — Спросить у нее?

— Да… Да, давай спросим.

— Я хочу сказать, если у нас не получится, если она не советует, то…

— Можем усыновить, — говорю я.

— Можем. В любом случае — не хочу, чтобы Морган остался единственным ребенком.

— Быть в мире совсем одному — это слишком трудно. Любому человеку.

— Ну а если она скажет, что это возможно… — она проводит длинную тонкую линию. — Это наш шанс.

— Я слышал, вероятность — четыре процента. Но на самом деле уверенно никто сказать не может.

Вероятность аутизма больше у первенцев и у мальчиков. Если мы решаемся на второго ребенка, особенно если родится девочка, то шансы — не более четырех процентов. Хотя цена всем этим вычислениям и диаграммам… вполне возможно, что реальная вероятность выше. Но что, в сущности, означает вся эта цифирь? Четыре процента… или сколько-то там процентов… чего? «Четыре процента» — это только еще один способ спросить у себя: готовы ли мы пройти через все это еще один раз?

Так что же?

Дженнифер продолжает смешивать на палитре краски, добавляя темно-синего тона для фона своей работы. За спиной у нее, около нашей входной двери, в беспорядочную кучу свалена наша обувь: моя, ее, Моргана. Вперемежку — на большую ногу, на маленькую, на детскую. Дюжины две разных туфель.

Взять наугад одну конкретную: четыре процента.

— А что смотрят твои русалочки? — спрашиваю я.

— «Судью Джуди»[48].

Дженнифер оценивает тон, который она смешала, поглядывает на картину, затем снова колдует над палитрой.

— Я к этому готова, — говорит она.

— Я тоже, — киваю я.

 

 

Я до сих пор прекрасно помню тот день, хотя случилось это не меньше пяти лет назад: слепого человека ведет через улицу собака. Калифорния, Сан-Рафаэль, летний день, маленький тенистый переулок. Помню, показалась машина.

И не останавливается.

— Эй! — заорал я.

Машина затормозила; человек взглянул на меня. На миг все замерло.

— Мы собаку тренируем, — сказал он сухо.

Женщина за рулем помахала мне слегка; тут я увидел логотип на ее машине — собака-поводырь.

— Ой… — я покраснел, — понятно.

Они вернулись к работе, а я побыстрее удалился. Им было ясно, почему я так сделал, ну и я теперь понимал смысл их действий: нетрудно догадаться, какой натренированной должна быть собака-поводырь, чтобы проводить своего хозяина через проезжую часть. Но не всегда люди так интуитивно понимают друг друга.

 

Заголовком воспоминаний Гектора Шевиньи 1946 года мог бы гордиться Дали. Хоть выставляйте их на ярмарке и пообещайте огромного плюшевого мишку в качестве приза — все равно никто не догадался бы, о чем там речь. Возможно, отчасти и поэтому они переиздаются пятьдесят лет. Уверяю вас: «У моих глаз холодный нос» — чтение, заслуживающее уважения!

«Как собака ведет вас, откуда ей известно, куда надо идти? — рассуждает Шевиньи. — Кажется неправдоподобным, но человек посреди бела дня может осмелиться перейти Лексингтон-авеню, ведомый всего лишь маленьким животным». Уж он-то понимает, о чем пишет: за год до этого у сорокалетнего сценариста неожиданно произошла отслойка сетчатки, и он совершенно ослеп. Столкнувшись с абсолютной зависимостью от собаки по кличке Виц, он прикидывает, как скомандовать ей «больница на углу Лексингтон и Пятьдесят первой» — на всякий случай.

Идея о том, что инвалид может практически во всем положиться на собаку, была чем-то новым. Появились собаки-поводыри в результате кошмаров Первой мировой: после того как тысячи немецких солдат ослепли от горчичного газа, фосфорных бомб и шрапнели, школы для собак-поводырей стали открываться в Германии и Швейцарии в начале 1920-х. Первые немецкие собаки-сопровождающие просто… ну, просто сопровождали. Они могли водить ветеранов по хорошо размеченным дорожкам, не давая им заблудиться. Потом на основе этого скромного начала выросли собаки в оранжевых попонах, которые могли перевести незрячего через улицу, предупредить неслышащего об автомобильном сигнале или дверном звонке, помочь парализованному. Лучший друг человека, однако, действительно должен быть другом: если вы терпеть не можете собаку, то она вам не помощник.

«Собак не нужно тренировать помогать слепому, они сами к этому склонны, — отмечает Шевиньи. — Собаку не одурачишь».

 

Вот вам еще один, не менее таинственный заголовок — книга «С точки зрения коровы». Она готовилась к изданию вскоре после «У моих глаз холодный нос». К счастью, перед публикацией заголовок сменили на «Мышление в картинках», и под этим названием книга известна до сих пор. Автобиография аутичной Темпл Грэндин имеет не меньшее значение, чем мемуары слепоглухой Элен Келлер[49]. Данная книга открывает всему «нейротипичному» миру огромную и совершенно неизвестную область жизненного опыта. Эта область — аутизм. Для Грэндин это не экзотика, а ее собственная, обычная, повседневная жизнь. Ее страстный исследовательский интерес — поведение животных. Изначальное название книги, несколько неуклюжее, приоткрывает окошко к этой ее основной теме.

«Когда один уважаемый ученый заявил мне, что животные не думают, я ответила, что если бы это было так, то мне пришлось бы сделать вывод, будто и я не способна думать», — пишет она. Для аутистов — в прошедшие времена их описывали как «диких», «людей-животных», — характерны особенная сосредоточенность и собственная, не доступная для диалога точка зрения. Эти черты связывают их с переживаниями животных и одновременно отгораживают от головокружительных эмоциональных проявлений людей — склонных к притворству и насквозь пронизанных речью. Невролог Оливер Сакс, описавший наблюдения за Грэндин в своем знаменитом отчете «Антрополог на Марсе», заметил: «Она переживала те же эмоциональные состояния, которые испытывали животные, отождествляя себя с ними».

Аутистов переполняют собственные чувства. Когда аутичный ребенок спасается от разрушительной сенсорной волны человеческого контакта, то — поясняет Грэндин — это вовсе не странное поведение: точно так же действовала бы перепуганная лошадь. Уж она-то знает. Ее сверхъестественные способности к зрительному представлению помещений и к анализу того, что происходит с животными, — доступность ей той самой «точки зрения коровы» — сделали ее известным дизайнером скотобоен и мясоперерабатывающих заводов. Когда-то ей довелось побывать на одной бойне в штате Айова, словно сошедшей с полотен Иеронима Босха: рабочие в шлемах, с зажимами для носа, вооруженные электрическими стержнями, тащили перепуганную скотину по загибающимся дорожкам навстречу жуткой смерти. «Если существует ад, — записала она позднее в своем дневнике, — то я в нем побывала».

В проектах Грэндин главное внимание неизменно уделяется тому, чтобы животные испытывали меньше ужаса и боли. Самую потрясающую благодарность за работу над скотобойнями она заслужила из весьма неожиданного источника — от Ингрид Ньюкирк, основательницы движения «Люди — за этичное обращение с животными». «Темпл Грэндин сделала для уменьшения страданий в мире больше, чем кто-либо еще», — недавно заявила она «Нью-Йоркеру». Таково стойкое убеждение Ньюкирк. Грэндин облегчила участь миллионов бессловесных животных. Но облегчили ли животные ее собственную жизнь?

 

Две собаки нетерпеливо бегают, подпрыгивая, туда-сюда посреди перекрестка: с одной стороны проносится огромный грузовик, с другой притормаживает «Фольксваген»-жук, останавливаясь от них буквально в дюйме. Собаки — ирландские сеттеры — свободно бегают посреди этого транспортного потока, высунув языки.

— Глядите-ка, что они вытворяют! — сержант Мак-Гаверн качает головой, обращаясь ко мне. — Вы можете себе это представить? Я не могу!

В нашей машине тоже сидит пес — лабрадор Билли золотистого цвета. Он тычется мордой мне в уши, смотрит на своих более удачливых товарищей, которых словно бы выпустили поиграть на волю, рядом с несущимися машинами. Мимо на бешеной скорости проезжают внедорожники с номерами штата Висконсин, и собаки явно начинают нервничать.

— Надо бы что-то предпринять, — напоминает с заднего сиденья Барб, его жена.

— Да. Пожалуй… хотя я не знаю.

Да нет, знает он прекрасно. Сержант Мак-Гаверн припарковывает машину у края дороги и выходит. Пожав плечами, я следую за ним, не очень понимая, что нам предстоит. Это утро я начал с долгого кружного пути после того, как узнал об этом месте в книге; и вот я в Висконсине, среди собак.

— Ко мне! Эй! — Мак-Гаверн свистит. Одна из собак немедленно бежит к нему, и сержант запускает руку под ошейник, крепко держа ее.

Теперь моя попытка.

— Ко мне! Давай-давай! — топнув ногами, я подзываю вторую собаку.

Она остается на месте, наклонившись к передним ногам и виляя хвостом… Игра! Так здорово играть!

— Нет-нет, ко мне! — мне приходится прикрикнуть и свистнуть. — Это не игра. Давай сюда. Ко мне!

И вот, к моему удивлению… она выполняет команду.

Собака трусит ко мне, безукоризненно пропустив автофургон, и вот я беру ее за ошейник. Шерсть совсем мокрая: они по ту сторону дороги играли в кювете. На ошейнике — металлическая табличка с именем: «РЕБЕЛЬ». Под именем — телефон в Грин Бэй[50]. Взглянув на сержанта Мак-Гаверна, я замечаю, что он уже держит мобильник в свободной руке. Сравниваем номера: обе собаки принадлежат одному хозяину.

Билли и Барб терпеливо смотрят из машины; Мак-Гаверн, покачав головой, неловко убирает телефон в карман, одновременно держа собаку.

— Не отвечают, — он идет со своей собакой через дорогу к маленькому обшитому досками домику, во дворике которого молодая женщина играет с малышом. Какое-то время они разговаривают, и она указывает на задний двор. Повернувшись ко мне, Мак-Гаверн приглашающе машет и следует за ней — ну и я вслед за ними. Мой пес останавливается лизнуть меня в руку.

— Здесь им будет вполне безопасно, — говорит он, когда я догоняю их. Мы заводим сеттеров в гараж. Мальчик во все глаза смотрит то на собак, то на маму, то на двух незнакомых дядек, пришедших к нему во двор.

— Моя жена заберет их попозже, может, через полчасика, — объясняет Мак-Гаверн женщине. — У меня в машине сейчас просто нет места. Хозяевам я сообщу, так что они будут знать о случившемся.

Мы возвращаемся к золотистому седану. Билли начинает яростно вынюхивать на мне запахи чужих собак: я знаком с сержантом Томом Мак-Гаверном всего-то пятнадцать минут, а уже успел основательно провонять псами. Дорога расстилается перед нами, и я начинаю прикидывать, как долго нам ехать до тюрьмы.

 

Исправительное учреждение Сейнджер представляет собой приземистое кирпичное строение коричневого цвета. Добавьте еще «лазалки» на площадке да квадратики для «классиков» — и получится типичная начальная школа, какими они были в 1970-е.

А и вправду, внутри — точь-в-точь как в моей старой школе: линолеум, раскрашенные шлакоблоки стен, запах чистящего средства. Даже кабинет директора такой же — и никто не называет его здесь «главным надзирателем». А сверху, над всем этим, — жужжание казенных флуоресцентных ламп.

В столовой время обеда; воспитанники выстроились со своими подносами, и нам приходится пройти через их длинную шеренгу. Я здесь единственный посторонний, и на меня, конечно, все уставились: сам я смотрю вниз. Мак-Гаверн всего этого не замечает — ему-то здесь привычно. Сидящие за столами отрываются от ланча, чтобы поприветствовать собаку, идущую с нами.

— Эй, Билли! Билли-Билли-Билли!

— Всё, парни, — кивает им Мак-Гаверн.

Мы выходим во двор; здесь несколько ребят вяло гоняют баскетбольный мяч, довольные долгожданной хорошей погодой.

— Эй, — приветствует их Мак-Гаверн, заслонившись рукой от солнца. — Что, побег замышляете?

— Не, — смущенно смеются они, лаская Билли. — Это вы шутите. Дурачите нас.

Сержант Мак-Гаверн в этом окружении чувствует себя спокойно. Сегодня он дольше обычного здесь; уже и два охранника заняли свой пост в центре, оглядывают с высоты плексигласовой кабинки два блока-крыла и выход из них в столовую. Сержант останавливается погладить Билли, кивает охранникам, и мы идем дальше.

— Вот и я тем же занимался, пока мы не начали эту программу с собаками. Сидел вот так целыми днями, словно пугало огородное.

Я смотрю на них, они смотрят на меня. Да, время у них на рабочем месте ползет медленно. Сержант Мак-Гаверн уже третий десяток лет работает офицером в исправительном учреждении. Я вдруг осознаю, что он провел в этой тюрьме больше времени, чем любой из ее обитателей.

 

Хрустя мелкой галькой, мы идем по автомобильной парковке к тропинке, уходящей вдаль от тюрьмы. Никаких вышек с охранниками, даже забора нет. У дороги стоит гораздо более старое здание — бывшая ферма, зажатая между тюремным строением и шоссе местного значения. Трудно представить, что кто-то захочет жить в таком месте, пожалуй, и самый опытный риэлтор никому не смог бы продать этот дом. Через одно из окон перевешивается парень, ремонтирующий старую раму; из маленького транзистора грохочет музыка.

— Это Дом независимости, — заметив мое любопытство, объясняет сержант Мак-Гаверн. — Там сейчас живет семь человек. Право, заработанное хорошим поведением.

Действительно, дом. Да ведь только… они могут просто уйти — вон туда, вниз по дороге.

— Они не пытаются сбежать, — он читает мои мысли. — Тут вот в чем штука. Мы помещаем сюда пожизненников, с двадцатилетними сроками.

Удивление явно отражается у меня на лице.

— Да-да. Вы вот думаете — они же убегут, правильно? Нет. Они знают — будут пойманы, пойдут под высшую меру. Вот и вся их мотивация. Так что пожизненные надежны.

Охватив жестом пространство вокруг, он продолжает:

— Смотрите, тут и заборов-то нет. Построили тюрьму двадцать лет назад, рассчитывали на шестьдесят заключенных. Сейчас их сто двадцать. А охранников знаете сколько? Всего двенадцать. Дежурят двое. Два охранника, сто двадцать заключенных. И проблем, в общем-то, нет. Инцидентов не так много. А если они что-то тут натворят… если станут неуправляемыми, то тогда ведь им могут накрутить по полной мере. А они этого не хотят, конечно. Так что остаются на местах.

Единственные, для кого здесь предназначены заборы, — это собаки.

— Мне кажется, тюрьма — она в сознании, — задумчиво говорит он.

 

«Программа „Собака, дающая свободу“», — гласит настенная табличка на кирпичном здании.

— Мы взяли двенадцать собак. Здесь будет оборудована комната наподобие обычной гостиной в доме, и мы поместим их туда. — Сержант Мак-Гаверн объясняет все это, приглашая меня войти и окидывая жестом обширное пустое пространство — по-ка только бетонный пол. — Здесь будут ковры, кресла, кровать, светильники — все как в обычной жилой комнате. Собака и инвалид должны как-то притереться друг к другу, потренироваться в реалистичной обстановке.

Билли бегает вокруг по полу, словно хочет на что-то обратить наше внимание.

— Вот смотрите, — Мак-Гаверн командует. — Билли? Билли! Дай мне пиво.

Билли прыгает к старенькому холодильнику, зажатому в углу. Вокруг его ручки повязана петля из толстого морского каната. Билли хватает петлю зубами и открывает дверцу. Слышен стук его челюстей — и вот он доставляет банку точно в руки Мак-Гаверна.

— Можете проверить марку, — говорит сержант, подавая мне «тренировочную» банку. Эта потрепанная банка вся в следах от собачьих зубов, но приклеенное название четко различимо: «Пиво для Билли».

— Похоже, все верно, — улыбается он. — Ну-ка, Билли, закрой дверь. Напустил оттуда холода. Закрой дверь, Билли.

Собака толкает носом дверь холодильника и терпеливо ждет следующих инструкций. Когда входит тренер, она машет хвостом.

— Вот и Вэлли, — кивает Мак-Гаверн. — Вэлли покажет вам все собачьи жилища. О той работе, которая ведется здесь, он знает все.

— Мы это здание потихоньку совершенно перестроили, — начинает свой рассказ Вэлли, пожимая мне руку. Он тоже из здешних ветеранов, возраст у него под пятьдесят, голос сел из-за табака. Он проводит меня по всем помещениям этого кирпичного, пепельного цвета здания: — Вот кабинет сержанта, вот ванная. Наверху склад. Кухня, прачечная.

Мы проходим мимо вешалки с собачьими попонами. На каждой маркировка: «Программа „Собака, дающая свободу“. Обслуживающие собаки». Вэлли толкает дверь в пространство наподобие сарая, с ровным бетонным полом, пропахшим хлоркой и мочой.

— Вот такие у нас собачьи будки. И отсюда мы их забираем — чтобы они делали свое дело.

Мы выходим на огороженную бетонную площадку.

— А вот это собачий туалет, — объясняет он, показывая на желобки в бетонному полу. — Шлангом все легко смывается.

Тут как раз появляется дюжий парень и начинает поливать пол из шланга. Делает паузу, чтобы мы успели отойти в сторону, но явно ненадолго. Вообще-то он, пожалуй, не выглядит как ваш самый задушевный друг. Из-под ворота рубашки виднеется татуировка — хвоста черта; она тянется через всю шею.

— Это Эрл, — говорит Вэлли, зажигая новую сигарету взамен только что выкуренной.

На тренировочном дворе собаки возятся и прыгают, шумно фыркая и помахивая хвостами.

— Это Венди, Рекс, Крамер, Сеймур…

Имена животных выветриваются у меня из головы мгновенно; собаки без остановки кружатся вокруг нас, и четко различить их невозможно. За ними приглядывает худощавый заключенный. Он стоит скрестив руки — и выглядит озадаченным.

— Это Вит, вон там, — замечает Вэлли. Я не сразу понимаю, что он говорит о человеке, а не о собаке. — Хочу показать вам, как тут было раньше. Видите, тут было на двадцать футов ниже, чем сейчас. Мы подняли уровень пола, чтобы собакам было где побегать. Здесь все поменялось за последний год. Большую работу провели. Каждый смог внести свой вклад в это дело: насыпь, вон те деревья, трава… Большую работу проделали все вместе. А вон, видите, над той штукой, — он показывает на маленькую наблюдательную площадку, возвышающуюся над тренировочным двором, — я надеюсь еще поработать, покуда я здесь плотничаю.

Я киваю. Когда я был ребенком, у нас был сосед — подрядчик при строительстве тюрем. Кончил он узником в одной из них.

— А если сравнивать со строительством других зданий… — начинаю я спрашивать и осекаюсь: он же плотник… Почему у него нет бейджика как у посетителя или чего-то подобного? И визитки охранника у Вэлли на поясе нет, как у сержанта Мак-Гаверна. Или… в общем, ничего.

И тут меня осеняет: он же тоже заключенный.

 

— Вэлли здесь из-за аварии со смертельным исходом, — объясняет мне сержант Мак-Гаверн, пока его жена ищет нужную видеозапись на полке в офисе. — Он вообще-то, знаете, плотник из Флориды. Ехал куда-то в гости. Попал в аварию, женщина в ней погибла. Пять лет уже здесь. Хороший парень, только принял плохое решение.

Выглядываю из окна. Вот ведь абсурд: ты можешь просто поехать повидать друзей, а вдруг бац — и тебе уже не вернуться домой. Вот так, внезапно, превращаешься из свободного человека в заключенного.

— У него ребенок родился, уже когда он был здесь. Он почти и не видел этого ребенка, — добавляет Мак-Гаверн. — Тяжело ему, конечно. Да ведь это тюрьма. Офицерам тоже тяжело. В пятьдесят увольняются на пенсию, в пятьдесят пять уже умирают. Да-да, я не шучу. Такая работа съедает тебя изнутри, весь этот негатив. Я раньше работал на самых льготных условиях. И это было хуже всего! Просто хуже всего. Любой бы подумал: только бы моя работа не была похожа на эту… В такой работе должно быть что-то еще. Многие об этом говорят.

Из видеомагнитофона донеслась музыка. На записи — тренинг собак, которым занимаются заключенные. Вот собачья тележка, сделанная руками заключенных для здешнего парада на День благодарения; вот вместе заключенные и инвалиды, хозяева собак, в окружении сотен зевак, на празднике по случаю окончания собачьей подготовки. Поразительно, что все это вообще состоялось. С начала работы программы «Собака, дающая свободу» прошло несколько лет, и в любой момент она могла прекратить свое существование. Политикам все это очень не нравится: никто ведь не любит зеков — даже зеков, тренирующих собак для инвалидов. Каждому хочется считать себя непримиримым к преступникам; это гораздо легче, чем придумать, как же лучше всего обращаться с теми, кто уже этими преступниками стал. Всерьез размышляя на эту тему, выборы не выиграешь. Хотя идея, в общем-то, банальная: общество нуждается и в тюрьмах, и в собаках-поводырях. Подготовка собак требует времени и просторного двора для тренинга; а у заключенных как раз времени-то предостаточно, да и подходящий двор найти нетрудно.

— По этому поводу столько заблуждений и недоразумений… — сержант замолкает, пытаясь подобрать наиболее точные слова.

— Эти парни в тюрьме — я ведь понимаю, кто они такие. Они неспроста попали в тюрьму, заслуженно. Но это не может быть концом истории! Людям трудно понять, почему заключенные так включились в подготовку собак для инвалидов, почему они так горды своей работой. Да потому что… вы подумайте только, ведь о заключенных никто не хочет знать. Их хотят забыть, чтобы про них не думать. Так же, в общем-то, и с инвалидами… Вот так с ними и сложилось.

— Как именно сложилось?

— Да то, что их вытолкнули куда-то на обочину. Люди игнорируют их.

А ведь так и есть: судьба кого-то одного будоражит, тревожит, напоминая о боли многих других. Темпл Грэндин как-то заметила: «В тех штатах, где принята смертная казнь, хуже всего относятся к животным и к инвалидам».

Мак-Гаверн садится за компьютер и начинает показывать фотографии.

— Не знаю, хорошо ли будет работать то, что мы делаем. Но я точно знаю, что не работает вовсе. Я ведь из этой системы. Ну вот, взгляните.

На снимках дети с рассеянным склерозом, церебральным параличом, спинальными повреждениями — со всеми самыми тяжелыми болезнями, которые так уродуют молодые тела. Все они сидят со своими любимцами, улыбаясь.

— Вот девушка, попавшая в аварию. Она теперь в инвалидном кресле, у них еще и другой член семьи погиб. Популярная была девочка в школе, и тут вдруг такое. Просто сердце кровью обливается. А вот когда я ее увидел рядом с собакой… вот это да! Я просто онемел от удивления. Вот как бывает.

Он щелкает на фотографию десятилетнего мальчика, лежащего в постели, — тот смотрит на лежащую рядом собаку и улыбается.

— Это Лиам. Аутист.

В Калифорнии благодаря опоре на обслуживающих собак была создана целая школа для аутистов — «Академия „Орион“». Для учеников воспитывали собак-компаньонов, а параллельно развивали у ребят и способность к эмпатии в отношениях с людьми. Для этого даже специальный собачий тренинг не требуется: любые псы, за исключением разве что питбулей, — изначально отличные друзья. Так что здесь нужно нечто другое, нежели обычная помощь, к которой готовят обслуживающих собак: открыть холодильник, найти затерявшуюся вещь, провести человека по улице… Нет, здесь нужно нечто другое.

— В чем состоит подготовка собак для работы с аутистами?

— Опасность. Опознать опасную ситуацию. Аутичные дети могут забежать в бассейн, или на улице — вы ведь знаете, увидят что-то интересное и уже ничего другого вокруг не замечают. Родителей, конечно, подобные ситуации беспокоят. Так что в первую очередь собаки помогают присматривать за детьми. Ну а кроме того, собака — это связь с другими людьми. Их интерпретатор. Это, вообще-то, верно для всех людей, с которыми мы работаем, но особенно наглядно видно на примере таких, как Лиам.

Аутисты, можно сказать, экстремальные интроверты, в то время как собаки — столь же экстремальные экстраверты. Они-то знают толк в групповых взаимоотношениях, в социальной жизни; они постоянно подмечают все, что происходит вокруг них. Собаки не читают книг, не разбирают на части пианино, стоит вам только отвлечься, они не перепрограммируют ваш компьютер. При этом они отлично видят, какие намерения у стоящего перед вами человека: настроен он дружелюбно или угрожает вам. Ровно то, чего не хватает аутистам. Так что эти двое словно созданы друг для друга.

Я пытаюсь представить, как это место должно выглядеть для аутичных посетителей Мак-Гаверна. Здесь, однако, можно увидеть и еще кое-кого, кого не встретишь в коррекционных отделениях школ: аутичных заключенных. Таких, вообще-то, немного в природе: аутисты скорее не подпустят к себе ничего беспокоящего, следуя своей программе. Если для тебя социум не стоит на первом месте, то ты вряд ли будешь асоциальным.

— Мы предполагаем, что Лиам и этот пес закончат наш курс следующим летом, — говорит Мак-Гаверн. — Знаете, у него такой взгляд, когда он рядом со своей собакой… Да подождите, посмотрите сами.

Я киваю, рассматривая ближе снимок: о, это выражение лица мне знакомо. Да-да, именно так Морган смотрит на свою Большую Птицу-говоруна. У меня есть друг, говорит этот взгляд.

 

 

Магнитные буковки на холодильнике складываются в слова. Но это не слова английского языка. Бромд. Туоп. Друш. Кие. Вепдинг. Выглядят и звучат вполне как слова, имеют форму слов. А все же…

Морган хватает меня за руку, тянет вверх, толкая мою руку туда, где на микроволновке лежит упаковка попкорна.

— Ты чего хочешь, Морган?

— Чего-хочес-Молган.

— Что ты хочешь? Скажи папе.

— Скази-папе.

— Сам скажи. Своими словами скажи. Что это? — показываю я.

Нет, никак.

— Морган!.. Морган, посмотри на меня, дружок. Посмотри на папу.

Он упорно смотрит куда-то в никуда.

— Морган? Посмотри на папу. Взгляни на папу. Посмотри. На. Папу. Можешь ты сказать «попкорн»? Поп-корн. Ну, скажи «попкорн» ради папы.

Я аккуратно держу его за подбородок и стараюсь обхватить его лицо с обеих сторон. Теперь оно прямо напротив моего, но глаза все равно ускользают от меня. А он ведь может на меня посмотреть. Он все время делает это. Например, неожиданно взглянет на меня снизу вверх, прямо в глаза, и ведет мой палец к тому слову, с которым ему требуется помощь. Иногда это связано с желанием, чтобы я взял его на плечи, или пощекотал его, или спел ему. А порой он прерывает свое занятие, чтобы просто улыбнуться мне и словно сказать взглядом: «Ты мой папа. Я с тобой».

Но не в этот раз.

— Морган, ты можешь ска…

Попко, — шепчет он.

Говорит, не глядя на меня. Но все-таки говорит.

 

Слова иногда просачиваются к нам. «Мороженое». «Телевизор». «Улица». Разок Марк позвал нас с игровой площадки — взволнованный до такой степени, что едва мог говорить. «Он меня назвал по имени. Назвал по имени! Застрял на „лазалке“, ему нужна была помощь, и он сказал: „Марк“!» Слова появляются медленно, по одному. Не предложения, не фразы, только отдельные слова — но все-таки слова, связанные с его желаниями. Занятия в классе Барб и бесконечная «дрессировка» с карточками дома двигают его маленькими шажками вперед — медленно, но заметно. Несколько слов он произносит устойчиво; другие появляются и исчезают. Есть слова, которые мы никак не можем разгадать, а некоторые — не может понять и он.

Вот мы устраиваемся на большой кровати: я сажусь с газетой, а Морган шлепается у меня в ногах и листает страницы книги. Это дорогущий фолиант колоссальных размеров с компиляцией новостей в течение всего двадцатого века — такие обычно распродаются за полцены, как только ажиотаж вокруг нового тысячелетия слегка успокаивается. Это самая большая книга на полке в нашей спальне, и Морган в последнее время стал карабкаться за ней по утрам, выковыривая ее, словно булыжник, с полки, роняя на пол, затаскивая с пола на кровать, а затем методично пролистывая все ее полторы тысячи страниц. В одно прекрасное утро я проснулся под звуки его голоса, объявляющего заголовки декабря 1919 года не хуже радиодиктора. «Сенат проголосовал против Версальского договора». Пауза. «Новый закон ограничил рабочее время детей…»

Сегодня, однако, он читает книгу молча, останавливаясь разве что для того, чтобы погрузить лицо в холодные глянцевые страницы. Вдруг он перебирается через мою газету и хватает меня за пальцы.

— Что ты хочешь, малыш?

— Хочес-хочес, — вторит он эхом.

И тянет мою руку к строчкам книги: ему хочется, чтобы я прочитал заголовок июля 1921 года.

— Ну хорошо. «Де Валера в Лондоне начинает мирные переговоры».

Он упирает мой палец в слово.

— Валера. Валера, — говорю я. Валера-Валера-Валера. Ох… Ты хочешь знать, что это означает. Я… мгм, ох…

Он ждет терпеливо.

— Валера — это человек, — начинаю я. — Это такой дядя, которого зовут Валера.

Я с замиранием сердца ожидаю, что сейчас он, неудовлетворенный неуклюжей «рекурсивной» логикой, снова и снова настойчиво будет тыкать моим пальцем в это слово. Вижу, что он начинает разглядывать следующий заголовок: «Двое итальянских анархистов обвиняются в убийстве». Это еще хуже. Мне не хочется объяснять ему ни одного слова из этой фразы, разве что «двое» и «в». При этом я не очень-то представляю, как можно определить «в». Он, однако, отпускает мою руку: мои услуги больше не нужны.

Огромный мир, буквально с первых приветственных слов людей друг другу, остается для Моргана настолько чужим, что я даже не знаю, как к нему со всем этим подступиться. Ну как бы вы объяснили, что такое война? Или — мир, без представления о котором невозможно объяснить войну? Чтобы рассказать об итальянцах или ирландцах, нужно рассказывать о странах, а это снова означает объяснять, что такое война. А убийство? Говоря об этом, придется поведать, что люди не всегда нормально относятся друг к другу, и… опять про войну, никуда от нее не деться. И за всем этим стоит понятие смерти. Пока ему и жизнь-то довольно трудно представить; а смерть?

Философ Ипполит Тэн[51], наблюдавший в 1876 году за развитием одной девочки, изумлялся: «Ее первым вопросом было — как он говорит? Как кролик говорит? Как птичка говорит? Как лошадка говорит? А как большое дерево говорит? Будь то растение или животное, она относилась к ним как к личностям; хотела узнать, что они думают и говорят». Все в мире для тэновской малышки казалось живым, в ее мире не было ничего мертвого:

 

Когда у ее куклы оторвалась голова, ей сказали, что кукла теперь умерла. А бабушка как-то сказала ей: «Я уже старая, долго не буду с вами; скоро умру». «А, так у тебя голова оторвется», — был ответ. Она повторяла эти слова несколько раз. Так что, можем мы заключить, в возрасте трех лет и одного месяца для нее смерть была равнозначна отрыванию головы. А на днях садовник убил сороку и привязал ее к верхушке огородного пугала; прослышав о мертвой сороке, девочка захотела на нее посмотреть. «Что же теперь делает сорока?» — спросила она. «Ничего не делает; она теперь не пошевелится уже никогда, она мертвая». — «Ого!» Так мысль об окончательной обездвиженности впервые пришла ей в голову. Позвольте предположить, что люди остаются с этой идеей, и для многих нет никакого другого определения смерти, кроме как связанного с идеей неподвижности. В их представлении где-то там, по ту сторону, неподвижные мертвецы продолжают жить какой-то смутной формой жизни.

 

Ну, у нас в саду мертвые птицы нигде не висят. А если по телевизору показывают репортаж про какое-нибудь насилие — мы тут же выключаем. Морган никогда не видел оружия — ни настоящего, ни картинок; он вообще не представляет, что это такое. Насилие, смерть, государства, преступники, оружие, войны — обо всех этих понятиях абсолютно невозможно с ним говорить. Мы и не пробовали. Этих реалий для него еще нет.

 

Дженнифер возвратилась домой, отвезя его в школу: скидывает куртку и туфли со вздохом облегчения.

— Вернулась пешком?

Она кивает. Машины у нас нет; Морган ездит в школу на такси, а Дженнифер возвращается на автобусе или — когда погода хорошая — идет пятьдесят кварталов пешком.

— Эти мои новые туфли явно не для таких прогулок.

— О, это тяжелое обвинение для обуви.

— Ну, по крайней мере они не для пятидесяти кварталов, — она начинает рыскать по карманам одежды в поисках бумажки. — Знаешь, я тут увидела на обратном пути дом на продажу.

Она протягивает рекламный листочек агентства недвижимости: английский готический дом довоенной постройки, с претензией на современность, отделанный уродливым сайдингом, который надо незамедлительно отодрать, с большим травяным двором.

Мы с Дженнифер интересуемся рекламами чьих-то продаваемых домов, как заправские вуайеристы. Хотя у нас уже есть свой. Красивый. Мне нравятся его столетние скрипучие полы; нравится разбираться, как каждые двадцать лет, вновь и вновь, дом менялся согласно прихотям многочисленных хозяев. В нашем доме можно жить на одном этаже, не поднимаясь наверх: так можно прожить в нем целую жизнь и состариться. И я был бы счастлив никогда больше не переезжать.

До тех пор пока…

— Этот дом в объявлении — на две квартиры. Дуплекс.

— Да, я заметил.

— Если мы когда-нибудь соберемся переезжать… я порой думаю, это был бы выход.

— Если кому-то из наших родителей нужно будет жить вместе с нами, то… это имеет смысл.

— Ну да, правильно.

— Да и Морган, вот вырастет он…

— Да. Да.

— Или это может быть местом для гостей. И гараж там есть… Это бы пригодилось.

— Да, так было бы лучше. Возможность дать ему больше самостоятельности, при этом мы ведь будем… Ты понимаешь. Мы-то никуда при этом не денемся.

Через открытое окно гостиной слышно птиц, наверно, так же они пели и двадцать, тридцать, сорок лет назад. Я смотрю на две фотографии на пианино: на одной мы, сбежавшие в Британскую Колумбию[52]: на снимке только мы, сотрудница местного загса, ее помощница, а свидетелями выступают крякающие утки. Парочка малышей, принесших черствый хлеб покормить уток, прерывала тогда хихиканьем наши обеты, что вполне соответствовало происходящему. На другой фотографии, несколько лет спустя, мы на одной из улиц Сан-Франциско; я держу на руках шестимесячного Моргана. Он смотрит прямо в объектив, хотя, возможно, на самом деле он смотрит на поезд, который едет перед нами.

Конечно, я и раньше понимал, что родительство — это на всю жизнь, во всяком случае так должно быть. И все же теперь что-то изменилось. Я думаю о недавнем разговоре с одним специалистом по аутизму; когда речь зашла о том, как живут взрослые аутисты, мне был беззаботно поведан рассказ о сорокалетием аутичном человеке, инженере по компьютерной безопасности, который по-прежнему живет с родителями.

— Наверное, всегда есть возможность устроить жизнь взрослого аутиста вместе с его близкими или рядом с ними, пока они есть, — сказал я тогда.

Мой собеседник поднял бровь, обратив внимание на выбранные мною слова:

— Да нет, это не возможность, — поправил он меня. — Это самая большая вероятность.

Такие слова, наверное, должны произвести шокирующее впечатление. Однако ничего подобного. И на душе, конечно, должно быть очень тяжело, когда осознаешь такие вещи… но нет. Всего-то — не отпускать своего ребенка: да ведь представить это совсем просто!

Итак, вероятнее всего, мы не сможем этого сделать. Даже став более эффективным, более самостоятельным, приобретя все те замечательные качества, которые вы предполагали ему привить, — все равно аутист осознает едва ли половину из того, что происходит вокруг него. Он может становиться объектом чьей-то манипуляции, пренебрегать собственными повседневными нуждами, неожиданно исчезнуть — и никто этого не узнает. Нет, невозможно его просто «послать в большой мир». Вот и живут несколько поколений в одном доме или рядом, в соседних квартирах, как и в те времена, когда ребенок был маленьким. Способный, но странноватый взрослый аутист — этакий классический недотепа, всю жизнь живущий вместе с родителями. Но что действительно странно — то, что в нашем мобильном обществе этот архаичный порядок вещей воспринимается как отклонение.

 

Я у себя, просматриваю недавно попавшую в руки книгу — «Вокруг света на одной ноге», автобиография Эллери Уолтера 1928 года[53]. Да-да, это ровно то, что и обещает заголовок. Я читаю главу, в которой дело происходит на Фиджи. Наш герой, объявленный «одноногим дьяволом», и его приятель за обедом слышат свистящий звук: «В неверном пляшущем пламени мы увидели длинный жуткий нож, глубоко воткнувшийся в мягкую стену».

И тут я тоже начинаю слышать какой-то свист. И-и-и-ит. Тви-и-и-и-и. И-и-и-и-и-и-и-и. Откуда-то снизу. Спустившись в гостиную, я застаю такую картину: Марк и Дженнифер с улыбкой смотрят на Моргана, который стоит перед телевизором и с маниакальной настойчивостью дует в маленькую деревянную флейточку. Он аккомпанирует… аккомпанирует… кому же?

Я поворачиваюсь к Дженнифер.

— Вы что же, хотите, чтобы наш ребенок надорвался?

Это Лоуренс Велк[54], вот кто это.

— Да что ты, дорогой. Ему же нравится это. Ты только посмотри.

Да, действительно. Не то чтобы оркестр Лоуренса Велка в полном составе импровизировал, но, пожалуй, вот эта солирующая на аккордеоне женщина… она совсем «улетает», с головой погруженная в музыку.

— Ну и ну, — говорит Марк. — Да им нужен танцевальный партер!

Морган не обращает на нас внимания; он придвинулся к экрану совсем близко, оркестр Велка окружает его теперь со всех сторон. Ребенок совершенно зачарован музыкой, особенно когда вступают тубы и трубы. Он еще ходить не умел, а уже был без ума от саксофонов в одном рекламном ролике, звучавшем по радио. Есть у него и любимый диск с духовым оркестром: включив его, Морган усаживается перед проигрывателем, ставит колонки сбоку от головы и погружается в звук, как в теплый свет лампы для загара.

Камера отъезжает назад, показывая оркестр целиком, и сзади становится видна огромная реклама спонсора: «Джеритол»[55]. Мы все взрываемся от хохота — за исключением Моргана. Он все танцует. Ну и что, в конце концов? Для Моргана не существует «немодных» увлечений: нет давления сверстников, поскольку сверстников просто нет. Есть аутичные ребята, которые смотрят Лореля и Харди[56], или соревнования по гольфу, или непрерывно слушают Баха. Им просто нравится: плевать им, что вы про это думаете.

Вперед выходит танцор-степист, щелкает каблуками под аккомпанемент оркестра. И Морган с радостью тут же начинает колотить ногами по полу, потом какими-то невесомыми «лунными» шагами возвращается обратно. Он в восторге.

— Надо бы записать для него эту чепуху, — говорит Дженнифер.

— Да, — киваю я. — Точно. Начнем все вместе степовать под Лоуренса Велка.

 

Нам поручено купить напитки для детского праздника в честь последнего школьного дня; завезя Моргана на занятия к Барб, мы с Дженнифер тащимся десять кварталов вдоль полосы неопрятных мотелей. На Восемьдесят второй авеню есть два супермаркета, и первый из них явно не выглядит многообещающе. Парковка перед ним, окруженная со всех сторон оградой, практически пуста.

— Не найдем мы здесь нужный яблочный сок, — говорит Дженнифер.

— Не найдем, — я вздыхаю, но потом приободряюсь. — Ну, зато приведем себя в хорошую форму.

Подойдя к фасаду магазина, мы заглядываем в окна. Внутри просторно и пустынно; с потолка свисают провода там, где были лампы, а на грязном линолеуме остались следы от стеллажей для продуктов. В полутьме видны сохранившиеся названия отделов: «Мясо и деликатесы», «Кондитерский отдел», «Рыба». Таблички и стены окрашены в цвета, бывшие в моде в 1980-е — ярко-оранжевый, цвет зеленого авокадо; целое поколение с тех пор успело приехать и разъехаться отсюда, оставив этот старый супермаркет. Из оборванного объявления в окне становится понятно, что закрылся он несколько месяцев назад.

— Тут еще один есть, надо пройти несколько кварталов, — говорит Дженнифер. — Там-то должно быть то, что нам нужно.

Однако не все так просто. Второй магазин оказывается полон товаров каких-то странных, неизвестных торговых марок — из тех, что популярны разве что в бедняцких кварталах и среди новых иммигрантов.

— Что за черт? — я беру большую, в один галлон, бутыль. — «Капелька чистоты»?

— Это что, чистящее средство?

— Апельсиновый напиток, — читаю я этикетку. — О Господи.

Полки ломятся от блюд русской и вьетнамской кухни; что ж, таково новое лицо этого района, пусть вы и не встретите в местных классах специального образования детей его новых обитателей… по крайней мере пока. Дети, вырастающие здесь без медицинской страховки, получат диагноз не вовремя, а чертовски поздно, может быть, только в начальной школе. Да и двуязычие может надолго замаскировать трудности развития.

Я так и застываю в проходе магазина с этим странным соком в руках. Мы все-таки необычайно везучие.

 

* * *

 

— Морган, здравствуй!.. Морган? Морган, привет!

Когда мы заходим в класс с сумками, набитыми соком, Морган смотрит куда-то вверх; другие родители раскладывают сладости и печенье. Мы присоединились к этой группе поздно, не с начала учебного года, и окончание занятий теперь для нас выглядит как-то неожиданно. Для этих ребят, однако, учебный год и не думает кончаться. Им нельзя «выпадать» из учебы сразу на целые месяцы. Через несколько недель они вернутся в классы — кто к специальным занятиям, кто к обычным, соответствующим возрасту. Дилан — его панические атаки в основном уже остались в прошлом — вообще сюда не вернется; считается, что он уже готов к обычному садику. Пожалуй, он такой один: некоторым ребятам в этом здании явно не подходит ни массовое, ни коррекционное обучение. Они плавают в каких-то своих собственных океанах.

— Привет, Морган! — Дженнифер повторяет это еще раз.

Барб, стоя позади Моргана, держит его руку и изображает ею приветственное помахивание.

— Привет, — подсказывает она ему.

— Привет, — говорит он тихонько, чуть-чуть махнув нам рукой.

Работа над приветствием и инструкцией «подойди сюда» идет уже два месяца: эти шаги для выстраивания дальнейшего взаимодействия имеют критически важное значение. Кажется, он начинает продвигаться вперед в этом отношении, хотя для обучения простым социальным правилам, которые мы в повседневной жизни принимаем как само собой разумеющееся, требуются сотни повторений. Морган прислоняется то ко мне, то к Дженнифер, с легкой теплой улыбкой прижимаясь к нам. Таков его собственный способ сказать «привет», отличающийся от обычаев всего остального мира.

— Посмотри-ка, Морган, — показываю я. — Кто это?

— Барб, — шепчет он.

— Молодец! — хвалит Дженнифер и показывает на одну из помощниц: — Морган, а это кто?

Все, он уже где-то «блуждает».

— Попробуем еще разок, — Дженнифер поворачивает его голову к учителю, работающему с Куэйм в другом углу класса. — Кто это?

— Брюс, — раздается его бормотание.

— Умница! Ну а теперь… — она поворачивает Моргана ко мне.

— А это-то кто?

Морган улыбается и смотрит в сторону.

— Эй, а я тебя вижу! — я щекочу его, он закатывается от хохота.

— Морган, взгляни наверх, — упрашивает Дженнифер. — Ну кто это?

Не отвечает. Нет, никогда он этого не сделает. До сих пор он так ни разу и не обратился ко мне или к маме по имени.

Мы решили показать ему пример.

— Привет, папа! — Дженнифер энергично машет мне рукой.

— Привет, мама! — я еще веселее машу в ответ.

Морган реагирует на эту уловку совершенно равнодушно и уходит к ящику с игрушками. Подобрав маленький барабан, расплющивает нос на его прозрачной поверхности — словно надевает на голову старинный водолазный шлем и смотрит теперь на мир через колоссальную толщу воды.

 

 

Эти разнокалиберные предметы заперты в ящиках из дерева и стекла, каждый в своем собственном мире. В отсеках сложных ячеистых конструкций — кипы туристических карт, груды детских шариков и разобранных на части кукол, рекламные листовки и аптечные пузырьки. Они устроены так же, как шкаф для разных диковин или упаковка для японского завтрака «Бенто»: старинные гравюры чередуются с забытыми книгами, бок о бок с непроходимыми дебрями повседневной жизни. Каждое маленькое отделение в этой конструкции по-своему чрезвычайно занимательно, но не дает ни малейшего представления о более общей смысловой картине; и все же, стоит вам отступить на шаг и охватить ее взглядом всю целиком, зрелище окажется тревожащим и красивым одновременно.

Создатель таких ящичков, Джозеф Корнелл, как утверждали, отслеживал, чем торговали старьевщики по всему Манхэттену, задолго до того, как продемонстрировал, зачем это было нужно.

В 1931 году этот чудаковатый парень до самого закрытия засиживался в манхэттенской художественной галерее Жюльена Леви. Хозяин распаковывал сюрреалистическую картину, которая должна была участвовать в выставке. Работа называлась «Новый суперреализм», и Леви позднее вспоминал о том, что произошло, так:

 

«Закрываемся», — объявил я. Но он уже достал из кармана плаща две или три открытки, на которых можно было заметить живописные очертания металлизированных гравюр. Коллажи! Я быстро взглянул на целую пачку коллажей работы Макса Эрнста, только что распечатанных и выставленных на полку. Но нет, у него в руках было что-то другое. «Где вы это взяли?»… «Я их делаю», — ответил Джозеф…

 

Вскоре Леви пригласил Корнелла участвовать в выставке вместе с Пикассо. Однако молодой талант вовсе не стремился влиться в какое-либо художественное движение. Критики называли Корнелла сюрреалистом, сам же он яростно отвергал этот ярлык. Возможно, он предпочитал более позднее определение Джона Эшбери[57]— «новый вид реализма», поскольку всегда настаивал на «приземленно-практическом» характере своей работы. Так оно, кстати, и было. Он подбирал с земли всякую всячину, использовал самые простые предметы повседневного обихода, изучая их форму и цвет. Эти свойства интересовали его больше, чем все остальные характеристики подобных вещей, за которые их ценили «в их прошлых жизнях». Возвращаясь с прогулок по городу, он писал: «Я подумал, ведь всему можно найти применение в течение жизни, не правда ли?»

Корнеллу нравилась головокружительная культурная перенасыщенность Таймс-сквер, где среди ярких огней и уличных торговцев он подбирал то нужные ему рекламные открытки, то обрезки из фотокиосков, то дешевые шнурки из универмага Вулвортс; потом он двигался в сторону книжных магазинов Четвертой авеню, где мог запастись пожелтевшими плакатами, книгами, картами. Вся эта культурная шелуха аккуратно раскладывалась им по корзинам с ярлычками, а затем — в полном соответствии с необходимым порядком — в деревянный чемодан подходящих размеров. В конечном счете ящички, разделенные на ячейки, в которых обычно содержались и фрагменты карт, сами становились похожими на карты. Поначалу кажущиеся бессмысленными, сложенные воедино фрагменты вроде бы обретали смысл; хотя, с другой стороны, пропущенные через сети Корнелла картинки мира трудно было понять сразу и целиком.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных