Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Лидия Чуковская Памяти детства: Мой отец – Корней Чуковский 11 страница




Мы сидим у открытого окна. Я держу на коленях корзиночку с бутербродами и крутыми яйцами. Корней Иванович – новую папку со своей новой лекцией. В вагоне, к его большому неудовольствию, кроме нас двоих – никого.

Остановка – на две минуты – в Оллиле. Тут вошли пассажиры. Финны-пильщики с блестящими зубчатыми пилами, змеящимися между колен. Молочницы с бидонами. Пилы переливаются, извиваются, гнутся. Бидоны недвижны. Входят и дачники. Напротив нас села дама с мальчиком чуть постарше меня.

Третий звонок. Гудок. Свисток. Корней Иванович прижимает свою папку к груди. Исчезли из глаз колокол и станционная вывеска: Оллила.

– Тебя как зовут? – спрашивает Корней Иванович у мальчика.

Мальчик застенчив, жмется к матери и отвечает не сразу.

– Ну, чего ты боишься? Я все равно догадался. Тебя зовут Вася.

– Неправда, Юра!

– Юра? Ну, это гораздо лучше, чем Вася. Давай, Юрочка, играть в слова… Бывают такие имена: с начала и с конца, откуда ни начнешь, читаются одинаково… Вот, например, – он вынимает из кармана обрывок бумажки и карандаш и, наложив его на папку, чертит большими буквами:

АННА

 

– Прочти-ка.

Мальчик прочитывает. Робея, вполголоса.

– Верно! А теперь читай с конца. Читай, читай, не бойся!

– Анна! – медленно и трудно выговаривает мальчик. И вдруг радостно улыбается во весь рот: – Дядя! С конца тоже Анна!

– Видишь, я тебе говорил!

Корней Иванович пишет:

 

АДА

Мальчик читает с начала и с конца. Подпрыгивает на скамье. Болтает ногами! Радуется!

– А теперь, – говорит Корней Иванович, – теперь не я буду придумывать, а ты. Писать не надо – просто, когда придумаешь, скажи вслух. Я подожду.

Ждать пришлось недолго. Сдвинув брови и шевеля губами, мальчик положил руку на колено Корнея Ивановича.

– Дядя, я придумал!

– Говори!

– Ва-ня, – сказал мальчик.

Я фыркнула. Мальчик покраснел. Корней Иванович принялся терпеливо объяснять ему: когда читаешь с конца имя Ваня, выходит Янав, а не Ваня. А надо, чтобы выходило, как с начала. Дал прочесть новое слово:

 

БОБ

– Ты не торопись, ты непременно придумаешь! – повторял он ему ободрительно. – Ты, Юрочка, непременно придумаешь, только не торопись.

Мальчик принялся думать не торопясь, всерьез. Шевелил губами и что-то писал в воздухе пальцем. Мотал головой. Корней Иванович, наверное, для того, чтобы показать мальчику: я тебя не тороплю, я тебя не дожидаюсь, не тороплю, – развязал свою папку и начал перелистывать «лекцию».

Вот тут-то и случилось несчастье. С ним, со мною и с мальчиком.

– Нам незачем ехать, – сказал мне Корней Иванович вдруг высоким, трагическим голосом и вцепился огромной ручищей в мое плечо. – Статья совершенно бездарна. Слушать ее никто не станет. Этакая тусклая пошлятина! Срам. Надо отменить лекцию и чтоб администрация вернула слушателям деньги.

Дрожащими руками он сунул листы в папку и небрежно, в два узла завязал тесьму. На лице у него отчаянье и бешенство. Я боюсь, что он вышвырнет папку в окно.

– Дядя! – радостно восклицает мальчик. – Я придумал.

Корней Иванович ничего не слышит. Он – в единоборстве с узлами. Он пытается снова открыть папку, но тугие узлы не дают.

– Дядя! – повторяет мальчик и кладет на колено Корнею Ивановичу руку. – Я придумал: Тит.

Корней Иванович сбросил его руку с колена и даже не взглянул на него.

– Тит, – повторил мальчик.

– Оставь этого господина в покое! – в сердцах крикнула дама. – Сколько раз я тебе говорила: с незнакомыми разговаривать неприлично.

Корней Иванович распутал наконец оба узла и снова впился глазами в свою рукопись. Один лист скомкал и хотел было в самом деле выбросить его в окно, но потом передумал, свернул комком и сунул себе в карман.

– Какой я литератор, я сапожник, – сказал он мне тем же высоким трагическим голосом. – Один лишь сапожник, да еще и пошлый к тому же, мог сочинить этот вздор.

Он схватил карандаш и, шумно дыша, попробовал зачеркивать и снова писать. Зачеркивать и писать. С удивлением и гневом вскидывал он глаза на пильщиков, болтавших по-фински с молочницами, слушал русский говор на скамьях вокруг. Он в эту минуту делает отчаянные усилия спастись, исправить лекцию, вынырнуть из воздушной ямы, ему необходима тишина, а они – в роковую минуту! – разговаривают. Смеют разговаривать!

В Белоострове, где у всех пассажиров проверяют паспорта, – я уж подумала, он убьет жандарма. «Господин, ваш паспорт! – кричал ему над ухом жандарм. – Без паспорта вы едете, что ли? Оглохли вы, что ли? Ваш паспорт, господин!»

Паспорт нашелся не сразу. Ткнув его жандарму в руки, Корней Иванович продолжал писать, и жандарм с трудом до него докричался, когда, просмотрев, возвратил.

…Петербург. Все выходят, выходим и мы. Площадь. Толпа. Корней Иванович большими шагами идет сквозь толпу, а я бегу рядом трусцой. Он не берет меня за руку. Я смертельно боюсь толпы. Я бегу рядом с ним, вцепившись в карман его пальто.

– И пусть бы еще только бездарно, – говорит он в пространство. – А то еще и с вывертами, с претензиями. Претенциозный пошляк.

Я смертельно боюсь потеряться. Я – деревенская девочка, и города я боюсь. Боюсь многолюдства, да еще конок, да еще извозчиков, да еще булыжной мостовой, и главное – толпы и спешки. Сколько на свете людей! и все торопятся, и все незнакомые. В Куоккале – что? В Куоккале меня водить за ручку не требуется. Там каждый знает каждого. Если не по имени, то хоть в лицо. В Куоккале я не боюсь ходить одна – в лес, и по берегу моря, и по Большой Дороге, и даже вечером. А здесь? Здесь я боюсь битюгов, автомобилей, конок, общего гула, шума, звонков, гудков, а более всего – людей. Идя навстречу, идя сзади, они так толкаются, словно вообще разучились ходить. Папа мне не защита (он уже превратился в не-папу), и любой прохожий может меня оттереть, отделить – и тогда случится самое страшное: я потеряюсь.

«Заметит ли он тогда, что меня нет?» – копошится во мне злобная мысль.

Однако мы благополучно добираемся до гостиницы.

Комната заказана заранее – на сутки.

Я в гостинице впервые. Называется «Пале Рояль». Плечистый дяденька у двери в пальто с золотыми пуговицами называется швейцар. Он широко распахивает перед нами дверь. Долго идем по длинной красной мягкой дорожке, идем и идем посреди длинного коридора. По обеим сторонам – двери. Я и здесь на всякий случай держусь за папин карман. Чтобы не потеряться, хотя коридор пуст.

Входим в комнату. Она называется «номер».

Корней Иванович, бросив бумаги на стол, вынимает из жилетного кармана часы. Заметив меня, приказывает скороговоркой:

– Бери корзиночку и иди в коридор. До вечера осталось пять часов. Если я без промедления, сию секунду возьмусь за работу, быть может, выправлю, и не будет позора. Ступай в коридор.

– Папа! Я буду сидеть тихо. Я не буду с тобой разговаривать. Я буду читать что-нибудь про себя наизусть. Ты не услышишь. Папа! Я не буду двигать стулом… Я хочу здесь. Я не хочу без тебя.

Корней Иванович берет меня за руку, и мы вместе выходим в коридор. Наша комната – последняя. У окна коридора большое кресло.

– Садись, – командует папа-не-папа. – Вот тебе корзинка. Непременно поешь. А я, когда кончу, тебя позову.

Он входит в номер, запирает дверь на ключ и – я слышу – дважды поворачивает ключ в замке.

Это от меня – дважды! Как будто я могла бы ворваться, если бы он повернул ключ один раз! Как будто я стану врываться, раз он меня выгнал!

Сколько часов просидела я в коридоре – не знаю. Есть я ничего не ела, стихов наизусть для сокращения времени не припоминала, а была бы у меня книга – я не в силах была бы прочесть ни строки. Занятие у меня трудное: ждать. Что я делала? Ждала. Не спускала глаз с нашей двери и вслушивалась в звуки оттуда. Иногда полная тишина – это дурной знак. Иногда оттуда голос: папа имел обыкновение писать вслух. Голос его меня подбадривал: значит, пишет. Повторяет и повторяет какие-то неразличимые издали, одни и те же, одни и те же слова.

Ему не до сфинксов, не до картины Брюллова… Только бы успеть до вечера окончить статью.

А в коридоре страшно. Меня пугал телефон на противоположной стене и как люди разговаривают. Телефон я видела впервые. Этакое приколоченное к стенке деревянное нескладное сооружение с висящей на шнуре трубкой и с металлической ручкой, которую неистово крутит выбежавший внезапно из соседней двери человек. Ручка поддается нелегко и, главное, крутится безо всякого толка. Человек крутит отчаянно. Опять и опять. Отвратителен тупо бренчащий звон, страшно напряженное, искаженное лицо человека, желающего услышать отклик. Прижимая трубку к уху, человек пытается докрутить ручку до отклика. И вот наконец докрутил. «Алле, алле», – орет он. Потом успокоился и начал расхаживать возле телефона, как собака на привязи. Иногда кричит, а иногда улыбается невидимке. Кому? Себе самому? Где тот или та, с кем он ведет беседу? В трубке живет собеседник, что ли? Один господин, прощаясь с невидимкой, шаркнул перед телефоном ногой… Может быть, он увидел себя самого в ка-ком-то спрятанном зеркале и шаркнул на прощанье себе самому?

Страшно.

Два часа я сижу или три? Сижу, не спуская глаз с двери.

Наконец дверь отворилась, и я вбежала в «номер». Корней Иванович метался по комнате, пытаясь укрепить запонки в манжетах и в воротничке. Это ему не удавалось. Галстук на сторону. Он корчился перед зеркалом. Потом забегал по комнате, каждую минуту выдергивая из жилетного кармана часы и в отчаянии запихивая их обратно. Он спешил. Он торопился читать лекцию. Его уже ждали, и он опаздывал.

– А я? – вскрикнула я. – Папа, а я? Я здесь одна не останусь.

– Ты останешься здесь, ты никуда не пойдешь и ляжешь спать вовремя.

Я заплакала. Он пытался меня утешить:

– Смотри, Лидочек, тут есть умывальник, ты никогда такого не видела. Если открыть этот кран, смотри: оттуда сама льется вода. Холодная вода. А из этого – подставь руку! – теплая. Тебе не нужно идти с ковшом к бочке, наполнять из бочки рукомойник да еще дергать его. Ты просто откроешь кран, и оттуда просто польется вода. Если захочешь, даже теплая! Понимаешь?

Я плакала. Он говорил:

– Ты можешь выбрать себе какую хочешь кровать. Видишь, их две. Ты никогда не спала в такой мягкой кровати. Посмотри, какие у этих кроватей шарики металлические! Если хочешь, ложись в ту, которая направо. А если тебе не нравится та, которая направо, ложись в ту, которая налево. – Щедрое великодушное движение рукой. – Я позволяю тебе самой выбрать какую хочешь кровать!

Я плакала.

Тогда он сказал вкрадчивым, необыкновенно вкрадчивым и притворно ласковым голосом:

– Знаешь что, раз ты такая хорошая девочка, что согласна остаться здесь без меня, я тебе разрешаю, – снова широкий царский жест, – лечь спать не умываясь! Не умывайся! Просто разденься и ложись в какую тебе больше нравится кровать… Проснешься утром, а я уже здесь. И это будет наш с тобой секрет – от мамы. Мы маме не скажем, что ты легла, не умывшись.

Я плакала.

Он пошел к дверям. Я заплакала пуще. Кинулась к нему и обняла его колени.

– Неправда, ты без меня не уйдешь! – кричала я.

Корней Иванович сначала сердито отцеплял мои руки от своих ног, потом вдруг рассмеялся и звучным голосом произнес:

…И клетчатые панталоны,

Рыдая, обнимает дочь.

И опять рассмеялся.

– Хорошо, – сказал он, – если ты такая глупая, такая надоедливая трусиха – пойдем вместе.

Он кинулся к умывальнику, огромной ладонью зачерпнул воду, ту самую, теплую воду, которая чудом теплая и чудом сама течет из крана, вымыл мне физиономию, кое-как пригладил волосы – одна лента из одной косички потерялась. Искать ее было некогда, и мы пошли так.

От дверей гостиницы Корней Иванович кликнул извозчика. Извозчик подкатил, мы уселись и поехали по страшно грохочущему городу.

К папе я взобралась на колени: боялась, что он все-таки от меня удерет, а так, на коленях, надежнее.

Я еду с закрытыми глазами, чтоб не видеть колес и лошадиных морд. Но от грохота никуда не спасешься… Я открыла глаза, когда звук колес и копыт стал совсем другой, мягкий. Оказалось, это Моховая, та самая улица, которая нам нужна. Сейчас приедем. Тихая улица, выстлана она не камнями, а деревянными кубиками. (Их называют торцы.)

Мы подкатили к освещенному подъезду. Корней Иванович небрежно поставил меня на тротуар, расплатился с извозчиком, и мы вошли в какую-то большую дверь, которая непрерывно хлопала. За нами и перед нами шли и шли люди, женщины и мужчины. Шли и шли. Подходили с билетами к билетерше за столиком и, отдав ей билет, проходили куда-то дальше, внутрь.

Тут-то и стряслась беда, которой я опасалась весь день. Корней Иванович исчез. Его не было. Я стояла одна посередине небольшого пространства перед вешалкой. Пространство – толкучка. Входили люди, предъявляли билеты, все торопились и толкались. Я, как котенок за своим хвостом, крутилась посередине вестибюля, оглушаемая грохотом дверей, ужасаясь и не понимая, куда Корней Иванович умудрился исчезнуть.

Но он исчез. Я потерялась.

Реже хлопает дверь, люди приходят уже по одному, по двое, дверь хлопает все реже и реже. В конце концов в вестибюле осталась только я и та дама, которая проверяла билеты. Она и я.

– Девочка, что с тобой, ты потерялась?

Я кивнула,

– А где же твои мама и папа? Где ты живешь? Сегодня у нас не детский утренник. Сегодня читает лекцию Корней Чуковский. С кем ты пришла? Ты уже большая, почему ты молчишь?

Я молчу. Я не в силах назвать имя того, с кем пришла. Крутом повсюду на стенах наклеены афиши и на каждой большими буквами: КОРНЕЙ ЧУКОВСКИЙ. Значит, надо признаться, что я пришла с Корнеем Чуковским? я – дочь Корнея Ивановича? Я понимала, что он, Корней Чуковский, здесь сейчас главный и, если я выговорю, с кем пришла, выйдет, что я тоже немного главная. Не в силах выговорить имени, я подбородком показывала билетерше на эти афиши, но она не догадывалась, к чему это я верчу головой, и сердилась. «Такая большая девочка и не знаешь, как тебя зовут», – говорила она, пожимая плечами.

Я не говорила ни слова.

В эту минуту откуда-то, непонятно откуда, высунулась голова Корнея Ивановича Он быстро сказал:

– Анна Михайловна, сделайте одолжение, отведите Лиду куда-нибудь на верхотуру. Я буду вам очень обязан.

И снова исчез.

Какое страшное слово «верхотура»! За что, за что меня на верхотуру?

Анна Михайловна сразу переменилась. Она стала ласково меня укорять:

– Лидочка, ну почему же ты мне не сказала, кто твой папа? Давай я тебя причешу, завяжу ленточку. Вторая потерялась? Ну, не беда. Я заплету тебе волосы в одну косу. Сейчас я тебя отведу в зал. Почему же ты не сказала? Ведь я тебя столько раз спрашивала.

Взяла меня за руку и повела.

(Впервые я увидела зал Тенишевского училища. Кто бы мне тогда шепнул, что через несколько лет и я, и Коля, и Боба будем учиться в Тенишевском и это просто зал нашей школы, а потом он превратится в ТЮЗ – Театр юного зрителя. В ту пору зал этот, великолепный амфитеатр с великолепными высокими окнами и ярким электрическим светом, сдавался для публичных литературных и философских диспутов, для лекций, для выступлений поэтов. В зале Тенишевского училища читали футуристы, читал Маяковский, Леонид Андреев, Федор Сологуб, там ставился «Балаганчик» Блока. Это был зал знаменитый, я часто слышала о нем, но видела его в первый раз.)

Анна Михайловна торжественно вела меня за руку по широким ступеням между прочно скрепленными полукругом, шире и выше забиравшимися рядами стульев. Она привела меня на самый верх. Усадила посреди верхнего ряда.

Верхотура – великолепное место. Ты – выше всех. Сверху отсюда удобно смотреть вниз и видеть плечи, шали, лысины, проборы, пышные прически дам, серьги, воротнички, ожерелья. Все ниже меня. Рядом со мною пять-шесть человек студентов. Они тоже на этой прекрасной верхотуре. Но я посередине, я не сбоку, я все-таки выше всех.

Свет в зале полуугас, а сцена осветилась ярче. На сцену вышел Корней Иванович. Один-одинехонек.

Я подумала, как это, в конце концов, хорошо, что он меня потерял. Иначе что ж было бы? Я тоже вышла бы вместе с ним на сцену? и все бы на меня глазели, как сейчас глазеют на него? Нет, слава Богу, мы не вместе. Он подошел к столику, на котором графин, сел, выпрямился, медлительно открыл папку.

В зале смолкли. Корней Иванович начал читать. До этого вечера я знала про нашего папу, что он пишет, работает, занимается, и, когда он пишет, ему нужна тишина. Знала: он пишет лекции и с лекциями разъезжает по разным городам. «Папа уехал лекции читать». «Маме принесли телеграмму из Курска. Лекция прошла хорошо». Это были привычные слова. Но что, собственно, значит «читать лекцию»? Так много, оказывается, людей сходится его слушать! и на него смотреть! и о нем судить – этого я себе не представляла, а он про это никогда не рассказывал. Только очутившись случайно в зале Тенишевского училища, я поняла: он хочет всех собравшихся людей – покорить, чтобы все они его слушали и любили.

Вдыхая «воздух искусства», я в этот вечер впервые поняла, что Корней Иванович, читая лекцию, идет каждый раз покорять.

Дорого обошлось мне это понимание.

Я до такой степени за него волновалась, до такой степени было невыносимо, что он там один, что все на него смотрят, шепотом говорят друг другу не про кого-нибудь, а про него и вовсе не всем он нравится, я полтора часа жила в такой тревоге, что даже не расслышала, не запомнила, о чем или о ком читал Корней Иванович. (Не о Шевченко ли?) Страшно стучало сердце: любят – не любят. Покорит – не покорит.

Как в коридоре гостиницы я не спускала глаз с двери, обиженная и озлобленная, думая только о том: окончит ли он свою статью к сроку и что сделает дальше со мной, так здесь, сидя высоко в последнем ряду, я не спускала глаз с чужих голов и лиц, вслушиваясь в чужие слова, в шепоты, с одною-единственной мыслью: любят они его или не любят? Кажется, любят – внимательно молчат, задумываются, аплодируют, удивляются, смеются. И вдруг студенты, сидевшие неподалеку от меня, начали свистеть. Я похолодела. Корней Иванович некоторое время не обращал на свист никакого внимания и продолжал свое. Но они тоже продолжали упорный свист. Люди – одни аплодировали Корнею Ивановичу, другие студентам, а третьи шикали на студентов, но те не унимались. Свист и хлопки терзали мое сердце.

Корней Иванович перестал читать, поднялся во весь рост и подошел к самому краю эстрады. Сказал:

– Молодые люди! Все, что вы беретесь делать, нужно учиться делать хорошо. Свистите? Сейчас я вам покажу образцовый свист.

Он вытянул два длинных пальца, сунул их в рот и громко свистнул. Раз, и еще раз, и еще.

Зал ответил хохотом и аплодисментами.

Я чуть не плакала. Ну разве можно так себя вести? Так неприлично себя вести! Как ему не стыдно!

Отсвиставшись, он спокойно сел за стол и продолжал читать. Свист уже не возобновлялся. Слушали его всё с большим вниманием. И вот наконец он умолк, ему аплодируют, он кланяется. На эстраде его окружают люди. И те студенты тоже поднимаются с боковой лесенки на эстраду – к нему. Наверное, спорить. Публика постепенно выходит из зала. Я остаюсь на месте и, навострив уши, слушаю звучащие вокруг рассуждения и споры. Молодая дама своему спутнику:

– Вот видите, я вам говорила, это всегда свежо, талантливо, ново.

Спутник:

– Помилуйте, что же тут талантливого? Никакой философской основы. Какие-то мыльные пузыри. Это вообще не литератор, а гаер какой-то.

…Публики в зале уже меньше, чем на эстраде. Корней Иванович окружен плотным кольцом. Люди суют ему в руки книги, просят надписать, – он надписывает. А-а, значит, они его все-таки любят?

И вдруг я вижу, что он никому не отвечает, ко всем поворачивается спиной, ничего не надписывает. Он спрыгивает с эстрады и всматривается в зал безумными глазами.

А-а, теперь ты ищешь меня? Ты прочитал свою лекцию и теперь испугался, не знаешь, куда я делась. Вот теперь-то я тебе отомщу! Припомню тебе два поворота ключа! И где мои сфинксы, где Брюллов? Возьму и спрячусь, а ты ищи! Спрятаться здесь легко, стоит только нагнуться между рядами. Я наклонила голову и пригнулась. Но через секунду мне стало жаль его, и я выпрямилась.

Он закричал с эстрады:

– Лидочек, почему же ты не в первом ряду, а так далеко! Забилась на какую-то там верхотуру? Иди сюда, я тебя весь вечер жду.

Я сбегаю, и он, взяв меня на руки, ставит посередине эстрады. Потом впрыгивает туда сам. Все окружают уже не его одного, а нас обоих. Гладят меня по голове, спрашивают, сколько мне лет, угощают конфетами.

Трудно шестилетнему человеку дышать «воздухом искусства», постоянными перебоями отчаянья и восторга. Мы с папой вернулись в гостиницу, но я плохо спала в эту ночь. Лица, оглобли, битюги, хлопки, свистки, гудки, лысины, пуговицы швейцара мешали мне уснуть. Мешало и слово «гаер». Я догадывалась, слово это злое, обидное. «Папа, что такое гаер?» – вертелось у меня на языке, но я не спрашивала, понимая, что причиню ему боль.

В эту ночь мы поменялись ролями: он спал, я нет.

…Утром мы возвращаемся в Куоккалу. Идем по Большой Дороге со станции домой. Он обещает в следующий раз уж непременно показать мне сфинксов и «Последний день Помпеи». Постепенно он снимает с себя городскую амуницию: галстук, воротничок, манжеты – и весь этот легкий, но нескладный ворох дает нести мне. Разувается и идет босиком, неся папку под мышкой, а в руках связанные между собой туфли. Он уже сильно соскучился по дому, по маме, Коле и Бобочке и, если бы не я, – не шел бы, а бежал. Щурится (в молодости он был близорук), с нетерпением вглядываясь: не бегут ли навстречу, взрывая босыми ногами пыль, Коля и Бобочка?

Однако, вернувшись, пора и расстаться с Куоккалой.

В 1917 году, после Февраля, Корней Иванович перебрался в Петроград – сначала в крошечную квартирку на углу Лештукова переулка и Загородного проспекта, а потом (в 1919-м) в большую, просторную, в доме по Манежному переулку, 6, где он и прожил без малого двадцать лет, вплоть до переезда в Москву в 1938 году.

В каком именно месяце 1917 года он перевез нас из Куоккалы в Петроград, в Лештуков переулок, точно не помню. Знаю только, что первого сентября 1917 года я и Коля уже ходили учиться на Моховую улицу: Коля – в Тенишевское училище (прямо напротив дома, где – насколько я помню – позднее разместилось издательство «Всемирная литература»), я – в гимназию Таганцевой (на углу Моховой и Пантелеймоновской). Вскоре оба эти учебные заведения слились в 15-ю единую трудовую школу: мы с Колей оказались в разных классах, но под одной крышей и нередко бегали вместе через дорогу к Корнею Ивановичу… Скоро в той же школе начал учиться и Боба.

«Моим детям посчастливилось» – счастье это валило к нам и дальше: во «Всемирной литературе», в Доме литераторов, в Доме искусств – и просто у себя дома мы видели и слышали Блока, Ахматову, Горького, Мандельштама, Кузмина, Ходасевича, Гумилева, Замятина, Зощенко, Бабеля и многих, многих других. Снова видели и слышали Маяковского. Для Корнея Ивановича Куоккала кончилась навсегда раньше, чем для меня. Я побывала там летом сорокового, а затем в начале шестидесятых годов. Он же был в последний раз в 1925-м: приезжал к Репину.

В конце шестидесятых я прошла по тем камням, где когда-то занимался мечтаниями Коля, взглянула на ручей, где когда-то Корней Иванович вместе с нами сооружал запруду, миновала редкие сосны и вошла в дом. Снаружи он остался почти таким же, каким был при нас; внутри же все было перестроено, только печки те же, да его кабинет, да лестница на второй этаж, с которой я когда-то осторожно сбегала, боясь скрипнуть ступенькой.

Станция уже называлась «Репино». «Пенаты» стали музеем. Отворить калитку в репинский парк я не решилась: заглянешь в колодец, откуда в детстве мы черпали воду, и вдруг послышится:

Дна пня,

Два корня…

Чтобы не было пролито…

Когда, воротившись, я описывала Корнею Ивановичу свой последний поход из Комарова, из Дома творчества писателей, в Репино, он слушал меня хмуро и как бы невнимательно. Вопросов не задавал. Я скоро умолкла.

Воспоминание о том, как потерял он Куоккальскую дачу и как оказалась она разграбленной, было для него не из веселых. В море житейском бывал он столь же неосторожен и беспечен, как и в настоящем море, где однажды чуть не утонул вместе с нами.

В начале двадцатых годов, когда жили мы уже не в Куоккале, а в Петрограде, Корней Иванович разрешил бывшему мужу одной художницы, бывшей куоккальской соседки (посещавшей, как и он, «Пенаты»), пользоваться вещами, оставшимися на даче. Бывший муж бывшей соседки оказался устойчивым негодяем. Дача после нашего отъезда несколько лет стояла нетронутой, полная вещей и книг: уезжая весною 1917 года в Петроград, родители наши рассчитывали летом вернуться и потому увезли только самые необходимые вещи.

Соседи оберегали дом. Но, увидев собственноручную записку хозяина, отступились. Он же хорошо отомстил Корнею Ивановичу за необоснованную доверчивость: распродал наиболее ценное из мебели, утвари и книг. И скрылся. За ним на дачу нахлынуло ворье и довершило разгром.

«Вас тут все знают и вспоминают, – писал из Куоккалы Корнею Ивановичу Репин летом 1923 года. – А я еще вчера, проходя в Оллила, с грустью посмотрел на потемневший дом Ваш, на заросшие дороги и двор, вспоминал, сколько там было приливов и отливов всех типов молодой литературы! Особенно футуристов… И Алексей Толстой, и Борис Садовской… Даже Индия побывала у Вас – в лице Сахароварды. И многое множество брошюр… с сокрушенным сердцем видел я после, в растерзанном виде, на полу, со следами на всем грязных подошв валенок, среди ободранных роскошных диванов, где мы так интересно и уютно проводили время за слушанием интереснейших докладов и горячих речей талантливой литературы, разгоравшейся красным огнем свободы. Да, целый помост образовался на полах в библиотеках из дорогих редких изданий и рукописей, и под этим толстым слоем нестерпимо лопались, трещали стекла».

Как же нестерпим был звук этих лопающихся под ногами стекол на этом помосте для ушей человека, вошедшего в свой бывший дом?

В 1925 году, в январе, Корней Иванович побывал в Гельсингфорсе и в Куоккале: в «Пенатах» у Репина и у себя на даче.

Вот дневниковая запись:

«Я не люблю вещей, мне нисколько не жаль ни украденного комода, ни шкафа, ни лампы, ни зеркала, но я очень люблю себя, хранящегося в этих вещах».

Да, человек, в особенности если он – личность, запечатлен в своих вещах: дом, созданный им, – это тоже он, тоже его подобие; маска, слепок, но не с мертвого лица, а с живой, работающей души.

«Люблю себя, хранящегося в этих вещах…» Вещи – они, как губка воду, имеют способность впитывать и хранить ушедшее время. Утрата вещей была для него утратой любимого времени, в них запечатленного. Лампа, которую унес из его дома и продал жулик, светила ему с комода в ту пору, когда ему не было еще тридцати, когда дети у него были еще маленькие, когда жил он у самого моря наискосок от «Пенатов», когда от весны до глубокой осени он ходил босиком по песку, по Большой Дороге и по лесу; когда Маяковский читал ему «Облако в штанах», а сам он ходил к Репину читать ему вслух Пушкина или гостям и ему в беседке лекции по современной литературе; когда в 1916 году, во время войны, он готовился к новой поездке в Англию, уже не безвестным мальчишкой-кор-респондентом, как в 1903-м, а в составе делегации русских журналистов и писателей; когда у Репина по средам, а у него по воскресеньям собиралось столько замечательных людей: поэтов, ученых, художников; когда он писал свои поэмы-лекции о Федоре Сологубе, Леониде Андрееве, Короленко, о Лидии Чарской, о футуристах; когда с лекциями разъезжал по всей России.

Эта лампа была куском его жизни, частью его бытия.

«Я не люблю вещей». – «Я очень люблю себя, хранящегося в этих вещах».

(Сейчас, по моему ощущению, основа его бытия хранится в переделкинском доме в «Энциклопедии Британника», сопутствовавшей ему всю жизнь смолоду, и в копии с репинского портрета, исполненного в 1910 году. С ними он не расставался никогда и вовремя увез из Куоккалы.)

«…сижу один и встречаю Новый год с пером в руке,

– записал Корней Иванович в Петрограде в 1923 году,

– но не горюю: мне мое перо очень дорого – лампа, чернильница, – и сейчас на столе у меня моя милая «Энциклопедия Британника», которую я так нежно люблю. Сколько знаний она мне дала, как она успокоительна и ласкова».

Мимо полки с зелеными томами «Энциклопедии» я и сейчас прохожу, не в силах поднять глаз.

Мне хочется тронуть, погладить зеленые переплеты, но я не смею.

Я испытываю недоумение и зависть, когда кто-ни-будь из домашних естественно и непринужденно снимает с полки зеленую книгу и перелистывает шуршащие страницы, наводя справку. Корней Иванович, конечно, был бы рад, узнав, что «Энциклопедия» служит свою службу и дальше, стоит на полке не зря, учит других. Но сама я дотронуться до нее не могу.

Для меня это и Куоккала, и зеленый холмик у него на могиле.

Изо всех его обликов, движущихся перед моими глазами, яснее всего я вижу один: вот он выхватил с полки нужный том – в Куоккале, в Петрограде, в Москве, в Переделкине, длинные, гибкие, всегда коричнево-загорелые, дочиста промытые пальцы перелистывают страницы; глаза – ищут и вот нашли. Огромной рукой разглаживает он глянцевитую карту: оказывается, этот город прорезан заливами! А я и не знал! Или: оказывается, свой главный труд этот философ написал в 87-м году! А я-то, невежда, думал – в 91-м! И, захлопнув том, он с благодарной нежностью ставит его на место.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных