Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Глава 8. КОЛЬЦО НИБЕЛУНГА




Мое детство было наполнено музыкой и книгами. Первое, что я помню — была музыка, но не та ритмизованная бесовщина, которая обваливается сейчас на нас с каждого угла, а море настоящей музыки, Божьего голоса. Книги же наполняли мой мир волшебными образами принцесс и рыцарей. Даже простоватые герои приключенческих романов тоже были образцами смелости, чести, порядочности и верности. Все они молча жили рядом и требовали равнения на них. В этих романах обычно были две героини. Одна черноглазая, смуглая, смелая, она отважно скакала на коне. У Эмилио Сальгари это была дочь предводителя индейского племени, ее звали Миннегага и она была совершенно великолепна. Вторая героиня всегда была голубоглазой блондинкой, все время плакала и падала в обморок. Конечно, моей героиней была первая. Я подходила к зеркалу, и оттуда на меня смотрело круглое светлое личико с голубыми глазами, и хоть бы косы на голове, а то нет — белобрысые лохмушки! Как меня это расстраивало!

Со временем, зачитанных до дыр Жюля Верна и Сальгари сменили — и уже навсегда — Шекспир, Гофман и Диккенс. Пушкин, Лермонтов и Гоголь казались чем-то органически живущим рядом, как воздух, деревья, рояль. Начитавшись Шекспира, я влюбилась в Марка Антония. Забавно, что мне совсем не мешало ни наличие Клеопатры, ни даже то, что он жил много веков назад.

Живущую в мире фантазий девочку трудно было назвать христианкой, хотя я себя таковой считала при полной неграмотности во всем, что касалось религии. Около меня не было ни одного не то что воцерковленного, а просто реального христианина. К заутрени мы ходили к храму на углу Столешникова переулка и Петровки — стояли с огромной толпой на улице. Теперь я знаю, что это был храм Рождества Богородицы. Думаю, благовест Москвы, начинавшийся с колокольни Ивана Великого, и подхватываемый всеми недоразрушенными, недовзорванными и недозакрытыми московскими церквями, делал с моей душою то, что не удавалось никому из людей. В церковь я не ходила, как и все, кого я знала. Но без слов этот светлый и магический звон делал свое Божье дело. Это принято называть неосознанным стремлением ко Христу, что, конечно, было творчеством моего Ангела Хранителя. Ведь потому колокола и сбрасывали — уничтожали голос Бога. Но не уничтожили. Это невозможно.

Мои попытки читать самостоятельно Евангелие были неудачными, а книга «Мифы и легенды Древней Греции» казалась понятнее и увлекательней. Соперничать с ней могли разве что рыцари Круглого стола. А потом произошло следующее. Я прочла книгу — по-моему, автором был Эберс, — а книга называлась «Серапис» и кончалась тем, что христиане разбивают статую бога Сераписа. Я со всей страстью пережила гибель статуи и решила стать язычницей. Никому ничего не говоря, я бегала в Музей изящных искусств молиться статуям греческих богов.

Откуда у меня возникло и вовсе странное желание стать ведьмой, я уж совсем не знаю. Оно было очень сильным, и я, со всей своей наивностью, стала искать в советских библиотеках книги с руководством по колдовству. Их я не нашла, но хорошо помню одну ночь. Все выглядело совсем буднично, у меня, как всегда, была бессонница. Я лежала и размышляла… И в потоке мыслей, как молния, мне ясно открылась греховность и недопустимость желания быть ведьмой. И я всей душой и навсегда от этого отказалась. Так прикоснулась ко мне рука моего Ангела Хранителя. Он был со мною всегда, и, конечно, это он вывел меня из того неописуемого душевного нагромождения, которое я только что попыталась описать. Конечно Ангел, но как? Но чем?

Сколько бы я ни всматривалась в то время, я вижу три опоры: невидимое присутствие в моей жизни Ангела Хранителя, книги и, конечно, музыка.

Если говорить о книгах, то совершенно особое место в моей жизни занимают легенды о короле Артуре и рыцарях Круглого стола. Образ короля-рыцаря Артура проходит через всю мою жизнь. В 1994 году — в последний год, когда я еще видела — я была в Англии и работала в русском архиве университета города Лиддс. Создатель и заведующий этим архивом Ричард Дэвис, вместе с которым мы приводили в порядок тюремные черновики Даниила (я их передала туда), в свободное время возил меня по Англии. Все, что я видела: старинный Йорк, его древняя римская стена, длинные пологие холмы Англии — казались ждущими своего короля, который придет из Небесной Англии-Логриса, когда исполнится срок.

Мне, девочке, уже тогда стало ясно, что смысл жизни женщины — любовь. Какая любовь? Что касается вопроса о модном сейчас сексуальном воспитании, так у меня этого воспитания не было вовсе. Дома на эту тему никто и никогда не говорил ни слова, хотя отец был физиологом. Все, так сказать, «необходимые» сведения я получала во дворе в самом уличном изложении. Они не произвели на меня никакого впечатления. Думаю, что должна благодарить за это рыцарей и принцесс. Больше того, мои царевны и герои не только не свалились в подворотню, а наоборот — возникли сомнения в правильности сведений, полученных в подворотне. Что-то в них было не так, потому что к Тристану и Изольде они отношения иметь не могли. А в истинности Тристана и Изольды сомнений не было никаких.

Откуда у десяти-двенадцатилетней девочки, только что лазавшей с мальчишками по крышам, родилось это четкое представление о том, что ее назначение в жизни — любить, абсолютно ничего для себя не требуя? Что однажды я встречу того, кто будет предан какому-то важному делу, то есть рыцаря-крестоносца, и буду рядом с ним ради него и его дела.

Интересно, что я и мои подружки читали одни и те же книги, позднее вместе слушали «Лоэнгрина», но только я так представляла себе свою будущую любовь.

Сейчас мне иногда задают вопрос, почему же я подробно не расспрашивала Даниила о том, откуда он получал сведения, какие у него были состояния, из которых выросла «Роза Мира». А все очень просто. С тех самых пор и на всю жизнь я поняла, как трагически неправа была Эльза из «Лоэнгрина», как она потеряла любимого. И слова: «Ты все сомнения бросишь, ты никогда не спросишь, откуда прибыл я и как зовут меня» — выжжены в моей душе навсегда. Поэтому я не расспрашивала мужа о том, о чем не следовало. Такое понимание родилось тогда, у той растрепанной девочки.

 

Даниил тоже любил детство. И мне хочется задержаться в этом времени по нескольким причинам. Одна из них то, что я знаю, в какой штормовой океан вынесет уже скоро наши корабли. Другая — когда с конца жизни всматриваешься в начало, то видишь, как основные черты, кирпичики в фундаменте личности, закладывались там. А третья причина — забавная. У нас с Даниилом, несмотря на восьмилетнюю разницу в возрасте, какие-то вещи проходили параллельно, конечно, учитывая эту разницу. Вот об этих, немного смешных вещах я и расскажу.

Музыке тогда обучались все дети в так называемых интеллигентных семьях. Нас усаживали за рояль и учили играть. Со мной все было в порядке благодаря папе. Когда мне было, вероятно, лет пять, он посадил меня за рояль, подложив множество нотных папок, мы с ним играли в четыре руки. Происходило это так: вторая часть дивной Первой симфонии Калинникова очень проста — в правой части партитуры это терция, которую играют двумя пальцами. Это я и играла, а все остальное — папа. А я была безумно горда — мы с Дюканушкой (так я звала папу) играем в четыре руки! Со временем мы подошли к тому, что могли играть все, что хотели: вплоть до симфоний Бетховена. Благодаря этому я жила в музыке.

У Даниила с музыкой дело обстояло несколько хуже и быстро кончилось. Его тоже усадили за рояль. И вот однажды, спустя какое-то время, Филипп Александрович, сидевший в том же большом зале, где стоял рояль, несколько раз остановил его: «Ну ты же неправильно играешь, ты же фальшивишь! Ты ошибаешься!». Даниил продолжал ошибаться. Тогда Филиппу Александровичу это надоело, он ссадил мальчика с табуретки, сел за рояль и сказал: «Послушай, я сейчас тебе сыграю так, как должно быть». Он заиграл, увлекся, продолжал играть и играть. Через какое-то время из-под рояля донесся восторженный вопль: «Дядюшка! У рояля ноги, как у динозавра!». Хорошо, что Добровы вовремя поняли, что не надо ребенка мучить. Музыкой он больше не занимался, а вот динозавров обожал. Все его тетрадки покрыты изображениями доисторических животных.

Другой забавный случай произошел у нас обоих с оперой «Евгений Онегин». Тоже, конечно, в разное время. Тогда дети очень часто ходили в театры и на концерты. Причем нас отпускали в одиночку; просто давали в руки билет и говорили: «Вот иди в Художественный, Малый зал Консерватории или еще куда-нибудь». Так мы ходили, иногда на детские утренники, но часто и на настоящие вечерние спектакли. На «Евгения Онегина» меня взяла с собой мамина приятельница, у которой были две дочки. Сидели мы на галерке. А у меня — боязнь высоты, о чем никто тогда не подозревал. Уже из-за этого мне было скверно. Кроме того, в семь-восемь лет меня абсолютно не заинтересовало то, что происходило на сцене. Поэтому дома я заявила, что в оперу я больше не пойду, мне там не понравилось. Папа выждал время и, когда мне было лет десять, поступил очень просто и умно. Он купил билеты на хорошие места в ложу бенуара и взял с собой партитуру. Я сидела с папой на прекрасных местах и слушала «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии». И так это сказание вошло в мою душу на всю жизнь. Кроме того, папа показывал мне, как написано в партитуре то, что происходит на сцене: «Смотри: то, что поют, вот здесь написано». И это удивительным образом закрепило впечатление от спектакля уже навсегда и определило мое отношение к опере, которую я особенно люблю.

У Даниила история с «Евгением Онегиным» получилась другая, но тоже забавная. Его отправили в театр одного. И он пришел неожиданно рано. Взрослые удивились: «Почему так рано? Разве спектакль уже кончился?». Даня ответил: «Да». Взрослым это показалось странным, и они принялись расспрашивать:

— Ну а что же там все-таки происходило, расскажи.

— Ну как, что там было? Убили его и все тут, чего же еще?

Для мальчика после того, как один герой убил другого, сюжет оперы был исчерпан. Он просто повернулся и пошел домой, считая, что это конец.

В 29-м году я окончила семилетку, и в этом же году были разогнаны Высшие литературные курсы, на которых раньше учился Даниил. Дело в том, что эти курсы были прибежищем молодежи из интеллигентских и дворянских семей. Этих молодых людей не принимали в университет именно из-за такого неподходящего происхождения. И преподаватели Курсов были такими же. Конечно, советская власть не могла долго терпеть такого гнезда «чуждой культуры» и это «злокачественное образование» было закрыто.

А окончание школы и для меня, и для Даниила было похожим. Я совершенно ничего не понимала в математике. Преподавал ее Константин Львович Баев, он работал еще и в планетарии, и сносно относился ко мне только потому, что я увлекалась астрономией, которую он же и ввел как школьный предмет. Про нас, девочек, он говорил, что у нас ушки — только красивые раковинки и больше они ни для чего не годны. На выпускной экзамен, последнюю контрольную по математике, я опоздала. Константин Львович рассердился и дал мне отдельное задание. Когда я взглянула на него, то сразу поняла, что нечего и пытаться решать. Я тут же переписала задание на листочки и разослала нескольким лучшим ученикам, тем, кто обычно мне помогал. Но, увы, от всех получила ответы: «Не могу, ничего не понимаю». Видимо, рассердившийся Константин Львович выдал мне такое, что вообще не имело решения. Я подумала, подумала, написала стихотворение и подала его вместо контрольной. И получила отметку успешно!

С физикой дело обстояло хуже. Последним заданием по физике была динамомашина. Как она работает, объяснял мне очень хороший преподаватель. Много раз объяснял папа. Объясняли все лучшие ученики класса. Пять минут, пока длилось объяснение, казалось, что все понятно. А еще через пять минут я опять ничего не соображала. Каким-то образом, не знаю как, но я все-таки сдала физику уже осенью. Это была переэкзаменовка. Но что такое динамомашина, как она работает, так до сих пор и не знаю.

Даниил тоже ничего не понимал в математике и не в силах был высидеть на уроках. И хотя он всячески пытался совладать с собой и приняться за дело, каждый раз уходил с урока и прятался. В конце-концов наступил последний урок, тот самый, контрольный. Он решил остаться. Но, как потом говорил мне, «как только раздался звонок, ноги сами вынесли». Он рассказывал об этом так: «Проторчал весь урок в соседнем пустом классе, к тому же на меня напал кашель, и я простоял урок на подоконнике, высунув голову в форточку и кашляя в переулок, чтоб не было слышно». Даниил был старостой класса. Это происходило уже при советской власти. Вместо частной Репмановской гимназии была советская школа. И вводились всякие новые порядки: старосты классов присутствовали на педагогическом совете, когда объявлялись отметки всех учеников. Даниил — староста, да еще фамилия Андреев — на «А». С него начинается обнародование отметок всего класса. Преподаватели по очереди называют свою отметку каждому ученику. Когда дело доходит до математика, он, не поднимая глаз, говорит: «Успешно».

Через несколько лет Даниил специально пошел домой к этому учителю, чтобы спросить: «Почему вы так поступили?». И вот что услышал в ответ: «Вы были единственным учеником, о котором я не имел ни малейшего представления. Я просто вас никогда не видал. Меня это заинтересовало, и я стал осторожно расспрашивать остальных преподавателей об ученике Данииле Андрееве. И из этих расспросов я понял, что все ваши способности, интересы, все ваши желания и увлечения лежат, так сказать, в совершенно других областях. Ну зачем же мне было портить вам жизнь?». Вот всем бы таких педагогов…

 

Кончилось мое детство, а юность Даниила была в самом разгаре. Юность трудная, сложная, многомерная и такая необходимая для всего, позже воплощенного им в его творчестве.

И вот опять мы, ничего друг о друге не зная, одновременно подошли к черте, которая оказалась очень значительной в жизни каждого из нас.

В середине двадцатых годов, как мне кажется, на Москву обрушилось кино. Кинотеатры возникали в самых неожиданных местах. Вряд ли кто-нибудь, кроме меня, помнит, что кинотеатром с названием «Колосс» был Большой зал Консерватории, и не такое уж короткое время. Кино было немое. На углу Тверского бульвара был маленький кинотеатрик, который так и назывался «Великий немой». А напротив, наискосок, где сейчас «Известия», только ближе — теперь там пустое место — был кинотеатр «Ша Нуар». По-французски это «Черная кошка», но написано было русскими буквами и произносилось попросту в одно слово — «Шинуар». Там, где сейчас театр Ленинского Комсомола, был кинотеатр «Малая Дмитровка». А на Тверской, где сейчас Драматический театр имени Станиславского, был кинотеатр «Арс». Вот тут и произошло событие. Сеансы сопровождались музыкой. В дешевых кинотеатрах на рояле играл тапер, в тех, что подороже — маленький оркестр. Во многих кинотеатрах шла немецкая двухсерийная картина «Нибелунги». В «Арсе» ее сопровождал оркестр, игравший Вагнера. Фильм и вправду был прекрасным. Первая серия называлась «Зигфрид», вторая — «Месть Кримгильды». Я, конечно, влюбилась в Зигфрида: он был само совершенство. Кримгильда тоже была прекрасна, особенно ее длинные белокурые косы — несостоявшаяся мечта всей моей жизни. Мне очень жаль, что я не могу вспомнить имени очень хорошей актрисы, которая ее играла, зато помню, что Зигфрида играл Пауль Рихтер. Потом мне попала в руки открытка — их в то время продавалось много. Это был очень красивый мужчина в изысканном европейском костюме, чуть ли не во фраке. Он не произвел на меня никакого впечатления. Не нужен мне был никакой Пауль Рихтер, никакой красивый мужчина, никакой актер. Нужен был только Зигфрид. Для меня музыка и смысл вагнеровской тетралогии, черты и образы рыцарства, верности, чести, рассыпанные повсюду, соединились в одном — в Зигфриде. Он был идеалом мужчины — рыцаря, отдающего себя всего и свою жизнь служению Свету. Музыка Вагнера вошла в мою жизнь еще и потому, что папа играл мне всю тетралогию, рассказывая обо всем, что там происходит. Он говорил, что Вотан положил любимую дочь валькирию Брунгильду на скалу и окружил ее огнем. И скала эта — Исландия, а огонь, ее окружающий, — северное сияние. С этих детских лет я страстно мечтала увидеть Исландию и северное сияние. Исландию я уже не увижу. А северное сияние увидела на Воркуте, и это чудо превзошло все мои ожидания.

Даниил, тогда уже взрослый юноша, тоже смотрел этот фильм. Естественно, у него все было гораздо глубже и сложнее. Он влюбился в Кримгильду, да так, что каждый вечер ездил в кино, чтобы ее увидеть. Так было, пока в Москве, хоть где-нибудь, шла «Месть Кримгильды». Он видел ее 70 раз! К тому времени относится замысел «Песни о Монсальвате» — ранней, юношеской неоконченной поэмы, которую он даже восстанавливать не стал ни в тюрьме, ни после освобождения. Ее сохранила семья историка Степана Борисовича Веселовского. В этой неоконченной, неровной работе есть удивительные места. Эти фрагменты замечательны и сами по себе, и еще потому, что в них, как в зернах, дремлют многие будущие темы и образы его творчества. Образ любящей и верной жены проходит через все творчество Даниила. Юношеская влюбленность в язычницу Кримгильду претворяется в «Песне о Монсальвате» в образ уже христианской королевы Агнессы:

И нежная, как голубиные крылья,

Скрестилась под брачною епитрахилью,

Ненарушимую верность суля,

Рука королевы с рукой короля.

Своей вершины женский образ в творчестве Даниила достигает в погибшем романе «Странники ночи». Героиня Ирина Глинская жертвует своей любовью и личным счастьем, внутренне протестуя против замысла любимого человека усилием воли умереть, чтобы воскреснуть для созидания нового совершенного мира.

Непосредственно к теме королевы Кримгильды Даниил вернулся во время войны. Поэма была сожжена «органами» после приговора. Как все сочинения Даниила. В тюрьме он ее восстановил. Но один из самых теплых и душевных фрагментов поэмы, который ее заключает, вспомнил не он, а я, чему забывчивый автор очень обрадовался. Вот он:

В горном лесу тропинка,

Ручей подо льдом бежит…

Убийства, а не поединка

Земля здесь память хранит.

Покров разорву я снежный,

Земную персть оголя —

Земля Бургундии нежная.

Родная моя земля.

Спит он, неотомщенный,

В мягкой ее груди.

Мой вечный! Мой обрученный!

Спи, мой любимый, жди!

Меч несвершенной мести

Между тобой и мной.

Жди меня, будем вместе

В земле родной.

Станем, чистые, оба

Перед судом Отца.

И жизни счастливой за гробом

Не будет конца.

Глава 9. «ПО ГОРОДУ БЕСЦЕЛЬНО СТРАНСТВУЯ…»

Пора оторваться на время от себя, от своих воспоминаний, мыслей о пути Даниила и немного рассказать о том, что нас окружало.

За те годы — 20-е, когда я училась в школе, а Даниил проходил, как сам он потом писал, «мятежную пору своей юности», военный коммунизм сменился нэпом. А в 1929 году, когда я закончила семилетку, начался следующий этап гибели прежней России — разгром крестьянства, опоры страны.

Ничего этого я, конечно, тогда не знала и не стану, да и не могу заниматься здесь анализом нашей истории. Расскажу о Москве времени нэпа, такой, какой ее воспринимало сознание ребенка.

Я помню Москву главным образом зимней, ведь ранней весной мы уезжали куда-нибудь в деревню, а возвращались осенью. Я уже говорила о том, как она была хороша. Не знаю, чистили ли на улицах снег. Дворники были — в белых фартуках с металлическими бляхами на груди — значит, наверное, чистили. А вот теплотрасс не было, поэтому не было и нынешней непролазной грязи, которая то тает, то обледеневает. Москва была белая, засыпанная пушистым снегом. Снег звонко хрустел под ногами, мы бегали по нему, катались, кувыркались, носились бульварами, чудными переулками старой Москвы. Одной из любимых игр было заблудиться, а потом, обязательно никого не спрашивая, найти дорогу домой.

Что же касается весны, то, по-моему, атмосферу весенней Москвы прекрасно передал А. Майков:

Весна. Выставляется первая рама.

И в комнату шум ворвался.

И благовест ближнего храма,

И говор народа, и стук колеса.

Это так точно, что и прибавить нечего. А осенью, когда первую раму вставляли обратно, наступала какая-то особая зимняя тишина. Сейчас нет ни того, ни другого.

Сегодня, вспоминая отдельные картины тогдашней жизни, могу сказать, что нэп нисколько не походил на те реформы, которые сейчас идут в России, начиная с конца 80-х годов. Суть нэпа была в том, что решили поставить на ноги страну, которую сами разрушили, руками людей, привыкших работать. Дали возможность развернуться энергичным предпринимателям, а потом всех их уморили в ГУЛАГе.

Я же, девочка, видела и запомнила отдельные картинки тех времен.

В самом начале Петровского пассажа стоял длинный стол. За ним — картинный малоросс, иначе его не назовешь. Это был именно человек из Малой России, основной, чистой, той России, которую крестил Владимир. Он был крупный, красивый, с длинными висячими усами, в меховой шапке набекрень и, конечно, в том самом малороссийском костюме. И торговал он замечательными сладостями, вкус которых я до сих пор помню. Там были и маковники, и заливные орехи, и еще невесть что. Все это делала его семья. Над столом красовалась от руки написанная вывеска «Ось Тарас з Киева». Я считала, что это его так зовут — Ось Тарас. Родители нарочно меня не поправляли, и, когда я просила: «Ну пойдем к Ось Тарасу», их это ужасно смешило. В 49-м году, когда я уже имела возможность получать в лагере краски и кисти для работы, папа познакомился с продавщицей из магазина художественных принадлежностей, что на Пушкинской улице (теперь снова Большая Дмитровка). Продавщица, которая особенно заботливо подбирала для папы краски и кисти, зная, куда они пойдут, оказалась дочерью того самого Ось Тараса.

А еще я застала крохи того, что было нормальным и приличным для барышень и дам до революции. Мне уже лет пятнадцать. В Салтыковском переулке жила модистка Елтовская, которая делала головные уборы. И мне три таких шляпы достались, прежде чем все это уничтожили, а сама модистка исчезла, Бог знает куда. Она жила на первом этаже в большой, пустой и неубранной комнате. У нее в подручных работали одна или две девушки. И каждая ее шляпа это была в своем роде поэма, поэтому я их помню.

И таким было все и везде. Еще на Петровке находился магазин «Эйнем», так называлась известная шоколадная фабрика. Мы с подругами не были заброшенными детьми, которые не имеют представления о конфетах, конфеты в доме были постоянно. Но в этот магазин мы бегали, чтобы понюхать. В нем стоял изумительный запах шоколада — он был чуть ли не лучше самих конфет. Немножко дальше располагался нотный магазин. Все эти крохотные магазинчики как бы сужали Петровку там, где сейчас какие-то скверы от Столешникова до Кузнецкого. В нотном магазине продавщицей была очень, как мне тогда казалось, старая дама. Она носила блузку со стоячим воротничком, какую-то необыкновенную, всю в кружевах. Ее маленькая головка была в круглых буклях. Я тогда не знала, что это называется буклями. Дама была удивительно милой и приветливой. У нее я уже сама покупала ноты, по которым училась. Еще дальше, на углу Кузнецкого — фотография Паоло Свищова. Думаю, Свищов — это была настоящая фамилия, а Паоло — так, для вывески. Одна фотография, где мне шестнадцать лет, сделана у него. Позднее старший Свищов, видимо, умер, а сын встретился на одной из пересылок с Женей Белоусовым, однодельцем Даниила. Он рассказал Жене, что в их фотографии как-то снималась Надежда Аллилуева. Спустя некоторое время раздался звонок, и у Свищова-старшего потребовали отдать все негативы ее фотографий. На возражение, что это не принято, что негативы — собственность фотографа, прозвучало: «Говорит Иосиф Сталин». Разумеется, ошалевший от ужаса фотограф отдал беспрекословно негативы тем, кто за ними явился.

Вот еще маленькая вставная новелла. На Петровке, само собой разумеется, были нищие, и одна из них очень интересная — молодая женщина с темно-рыжими волосами в голубом платье с большим шарфом из аптечной марли, покрашенной в темно-голубой цвет. Ее всегда сопровождал мальчик с длинными прямыми волосами, что тогда было совершенно необычно. И одет он был тоже картинно: в коротких штанишках и тирольской шапочке на голове. Конечно, они обращали на себя внимание. Милостыню женщина просила как-то театрально. Я видела их в течение нескольких лет. Мальчик подрастал, а потом они куда-то делись. И вот много позже, наверно, мне было уже лет четырнадцать, я как-то шла по Каланчевской площади на поезд и замерла от изумления. Передо мною шагали двое: женщина в голубом платье с голубым шарфом из марли на голове и бережно и как-то даже торжественно ведущий ее под руку высокий длинноволосый молодой человек в брюках до колен, в тирольской шапочке и с большим новым чемоданом в руке. Они направлялись на вокзал, видимо, уезжали из Москвы. Такими я их и запомнила.

Помню еще вкусные лакомства на столе, мамино красивое платье, обшитое понизу пушистым мехом, извозчиков…

В середине 20-х годов вся Москва танцевала шимми из кальмановской «Баядерки». Эта музыка звучала повсюду, и, когда я сегодня слушаю эту пластинку, кажется, что опять бегу по Арбату в свою школу. Потом шимми сменил вальс из чудной вахтанговской «Принцессы Турандот», ничуть не похожей на современную реставрацию. Его напевала вся Москва. С этим вальсом мы заканчивали семилетку.

Помню такой смешной эпизод. Мне уже шестнадцать лет, я работаю, и у меня одна из невероятных шляп, сделанных Елтовской: из белой и голубой соломки с бантом на боку. Мама сшила мне белое платье с голубыми оборками, и вот я хожу нарядная по Петровке. И если на меня не оборачиваются — то день пропал даром. Я должна идти так, чтобы на меня все смотрели. Однажды в этой шляпе я забрела куда-то далеко от центра. Навстречу мне — лошадь, тогда в Москве еще были лошади. Наверное, лошадь была деревенской, ведь городским надевали шоры. При виде моей необыкновенной шляпы лошадь испуганно шарахнулась в сторону. Это было ужасно смешно, и я поняла, что в таком виде ходить можно только по центру.

Так на смену моей бестолковой ребячьей беготне по Москве пришли прогулки нарядной барышни.

Я помню и люблю Москву тех лет зимней, тихой, снежной. Даниил же вообще зимы не любил, его захватывал летний город. Никогда и ни у кого я не встречала такого глубокого, мистического отношения к Москве, вообще к городу. У Даниила это не было простой привязанностью к месту, где он родился и вырос. Нет, он любил Москву как сложное живое существо — я настаиваю на этом — живое существо.

Мне кажутся неправомерными попытки излагать своим языком то, что написано самим поэтом, например, в триптихе «У стен Кремля»:

Час предвечерья, светло-розовый,

Бесшумно залил мостовые.

Где через камни вековые

Тянулась свежая трава,

И сквозь игру листвы березовой

Глядел в глаза мне город мирный,

Быть может, для судьбы всемирной

Назначенный… Москва, Москва! <…>

Но — что это?.. Ведь я бесчисленно

Все эти камни видел с детства:

Я принял в душу их наследство —

Всю летопись их темных плит…

…Час духа пробил: с дрожью мысленной

Я ощутил, как вихорь новый,

Могучий, радостный, суровый,

Меня, подхватывая, мчит.

И все слилось: кочевья бранные

Под мощным богатырским небом.

Таежных троп лихая небыль

И воровской огонь костра,

В тиши скитов лампады ранние,

И казнь, и торг в столице шумной,

И гусли пиршеств, и чугунный

Жезл Иоанна и Петра. <…>

Казалось — огненного гения

Лучистый меч пронзил сознанье,

И смысл народного избранья

Предощутился, креп, не гас,

Как если б струи откровения

Мне властно душу оросили,

Быть может, Ангелом России

Ниспосланные в этот час.

Ребенок, сдергивавший, несмотря на протесты няни, шапочку с головы у входа в ворота Кремля, — мужчина должен входить туда с непокрытой головой; мальчик, который столько часов провел у белого храма Христа Спасителя и в лежащих вокруг него тихих переулках, стал юношей. И на него жарко дохнула другая Москва — темная, душная, полная затягивающих соблазнов. Не дорогая, привычная картина из знакомых домов, быта, друзей, — нет, живое существо, которым был для Даниила город, обернулось к юноше ликами городских демониц. Не знаю, видел ли, чувствовал ли их кто-нибудь где-нибудь еще:

Глухую чашу с влагой черною

Уносит вниз она и вниз,

На города излить покорные.

На чешую гранитных риз.

Пьют, трепеща, немея замертво,

Пролеты улиц влагу ту,

И люди пьют, дрожа, беспамятство,

Жар, огневицу, немоту.

Неминуемый мятеж наступил скоро. Почему неминуемый? Да потому, что столь рано проявившаяся отмеченность Даниила силами Света, его явная предназначенность высокой цели должны были вызвать нападение темных сил и вызвали. Мятеж Даниила ни в коей мере не был отрицанием Бога. То, что он осознал еще в юности, осталось на всю жизнь:

Это — душа, на восходе лет,

Еще целокупная, как природа,

Шепчет

непримиримое

«нет»

Богоотступничеству народа.

Это осталось на всю жизнь. Даниил говорил мне, что у него ни на одно мгновение не возникало и тени сомнения в бытии Божьем. Но в чем-то его мятеж был страшнее припадка атеизма или моего детского язычества. Из каких древних глубин его личности поднялся тот ответ на призыв демонических сил?

Внешне в его судьбе сплелись два течения, две линии сложного узора жизни. Одна из них — несчастливая, сначала почти детская, а потом юношеская, нежная и очень романтическая любовь. Ее звали Галя, и она сидела на соседней парте. В Галю влюбились одновременно и Даниил, и его самый близкий друг. Милая, умная, красивая и какая-то особенная Галя, конечно, не была причиной тяжелого душевного кризиса юности Даниила. Но неразделенная любовь стала толчком к тому, что он пережил в той жаркой, темной, летней Москве, и внесла свою мелодию в печальную поэму его юности.

И вновь меня останавливает нежелание пересказывать написанное поэтом. Я знаю все факты, в которых выразился тот мятеж. Даниил обо всем мне рассказал, и я читала его дневники тех лет, сожженные после приговора «органами». Вся суть того, что происходило, описана Даниилом в трех циклах стихотворений, объединенных названием «Материалы к поэме „Дуггур“». Они опубликованы в третьем томе собрания сочинений. Свойственное Даниилу ощущение как бы двух полюсов — вершины Света и миров Тьмы, проснувшееся в нем восприятие темных, затягивающих вниз сил города давали мятежу содержание и форму:

Предоставь себя ночи метельной,

Волнам мрака обнять разреши:

Есть услада в тоске беспредельной,

В истребленьи бессмертной души.

Стремление познать смысл истории, прежде всего истории России, открыло для него еще одну бездну, и это видение много лет спустя вылилось в поэмы «Гибель Грозного», «Рух», «Изнанка мира», в некоторые страницы «Розы Мира». Даниил, не заглянувший в бездну, не испытавший притяжения страшных сил, зовущих к самоуничтожению, никогда не написал бы этих строк, посвященных Тьме и важных для нас, чтобы осознать, что именно мы нужны тем силам в их темной борьбе. А это осознание необходимо для того, чтобы осмысленно им противостоять.

Мой стих — о пряже тьмы и света

В узлах всемирного Узла.

Призыв к Познанью — вот что это,

И к осмысленью корня зла.

Когда произносишь слово «соблазн», напрашиваются привычные ассоциации с набором недостойных поступков, совершаемых человеком, поддавшимся ему. Ничего этого в жизни Даниила не было: он не пил, не употреблял наркотиков, не предавался и не помышлял ни о каких извращениях, не касался женских объятий. Было сложнее и страшнее. У Даниила все и всегда уходило из реального плана в бесконечность. Так было и в темном периоде юности: да, есть и факты, о которых я знаю и не стану рассказывать, потому что дело не в них, немногих, а в том, что он слушал тот призыв к гибели. И это тем более страшно, что ему, верующему православному христианину, вся греховность этого зова и собственной готовности слушать его, поддаваться ему была вполне ясна.

Тогда же начал спиваться школьный друг Даниила, как и он, влюбленный в Галю. Ему посвящены стихи «Другу юности, которого нет в живых».

Люблю тебя любовью раненою,

Как не умел любить тогда,

В ту нашу юность затуманенную,

В непоправимые года.

Даниил считал, что виноват, и притом сознательно, в пьянстве друга. Тот погиб во время войны: гасил зажигательные бомбы и пьяным упал с крыши. Много позже, в начале войны, Даниил и Галя все же были близки, а дружба их, окрашенная каким-то глубинным отсветом, продолжалась всю жизнь. И у гроба Даниила Галя стояла рядом со мной.

Даниил считал, что в план его гибели обязательно входил брак с нелюбимой женщиной. Этот брак, это венчание должно было преградить путь той, которая может прийти потом, чтобы спасти его. Он женился на Шурочке Гублер. Они учились вместе на Высших литературных курсах. Шурочка стала потом хорошей журналисткой и писала под псевдонимом Горобова. Они венчались, кстати, в том храме, рядом с которым я теперь живу, — Воскресения Словущего на Успенском Вражке. Но мужем ей Даниил не стал и совершенно измучил Шуру, которая такого издевательства, конечно, не заслужила. Много лет спустя она первой начала хлопотать о его освобождении, когда я была еще в лагере. И потом была рядом, помогала — до последнего часа.

Даниил рассказывал мне, как удивительно произошло его освобождение от той темной руки. Это случилось буквально в одно мгновение. Он прекрасно помнил, как вошел в переднюю часть бывшего зала квартиры Добровых и с него внезапно просто как бы спало что-то темное. Все стало совершенно четким и легло по местам. Даниил говорил, что Филипп Александрович присутствовал в это время в комнате, он увидел и понял, что происходит. Они не сказали друг другу ни слова, но оба все поняли. Это кажется мне необыкновенно важным.

В 1929 году замолкли церковные колокола. О том, что это было именно в том году, мне говорил Даниил. Тем летом он уехал специально поближе к Радонежу, чтобы слышать колокольный звон, там остался последний храм, где еще звонили. А московские колокола в это время уже молчали. Раньше в Москве церквей было очень много, они звонили каждый праздник. Особенно изумительно было на Пасху. На углу Петровки и Столешникова переулка была небольшая церковь. И довольно долго прихожане ходили по домам и собирали подписи, потому что при наличии какого-то количества прихожан церковь не ломали. Мой атеист папа всегда подписывался как прихожанин, которому эта церковь необходима. В Пасхальную ночь мы шли не в церковь, а на улицу, около нее — переулок и вся Петровка были полны людей, которые ждали первого удара колокола Ивана Великого.

И вот когда он раздавался, этот первый удар, то ему отвечала колокольным трезвоном вся Москва. Услышав «Христос воскресе!» и ответив «Воистину воскресе!», мы шли домой и разговлялись, это мама очень любила — делала и куличи, и крашеные яйца, и изумительную пасху. Я до сих пор делаю пасху по маминому рецепту.

С тех пор прошло почти 70 лет. Я живу теперь недалеко от Кремля. И вот недавно летом окно было открыто и я проснулась от удивительного звука. Я узнала его — это был колокол Ивана Великого. Оказывается, память об этом звуке жила во мне все эти десятилетия, и я узнала его мгновенно.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных