ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
Да здравствует Бог?
К концу второго тысячелетия обострилось ощущение, что знакомый мир уходит в прошлое. За несколько десятков лет мы свыклись с мыслью о том, что созданное нами оружие способно стереть с лица земли все живое. «Холодная война», может, и закончилась, но новый мировой порядок оказался не менее путающим, чем прежний. Мы стоим на самом краю вполне вероятной экологической катастрофы. Вирус СПИДа грозит перерасти в полномасштабную и неукротимую эпидемию. Наши внуки и правнуки будут жить в перенаселенном мире, когда планета уже не сможет всех прокормить. Тысячи людей и сейчас умирают от голода и недостатка воды. Многие поколения задолго до нас не раз предчувствовали близость конца света, однако сегодня перед нами, похоже, действительно открывается самое безотрадное будущее. Удастся ли идее Бога выжить в этом будущем? На протяжении четырех тысяч лет эта идея постоянно видоизменялась соответственно насущным потребностям, но в наш век все больше людей приходит к выводу, что она им не нужна. Утратив действенность, религиозные идеи просто уходят в забвение. Быть может, идея Бога и в самом деле принадлежит прошлому? Американский ученый Питер Бергер отмечает, что при сравнении своей эпохи с минувшими человек нередко опирается на двойные стандарты. В то время как прошлое подвергается анализу и становится относительным, настоящее этому процессу не подлежит и, стало быть, наше нынешнее положение оказывается абсолютным. Так, например, «авторам Нового Завета приписывается ложное мировосприятие, обусловленное их эпохой, а мировосприятие своей эпохи исследователь, разумеется, считает ничем не омраченной интеллектуальной благодатью».[579]В XIX и в начале XX столетия противники религии видели в атеизме непобедимую идеологию научно‑технической эры. Во многом это мнение оправдалось: церкви Европы пустеют, а атеизм давно перестал быть мучительным выбором редких мыслителей‑первопроходцев и превратился в господствующее умонастроение. В прошлом атеизм всегда был откликом на те или иные частные представления о Боге, но постепенно утратил прежнюю неразрывную взаимосвязь с теизмом и стал машинальной реакцией на жизнь в обществе, где Церковь отделена от государства. Как и толпу удивленного народа, окружившую ницшевского безумца, многих наших современников перспектива жизни без Бога ничуть не тревожит. Кое‑кому Его отсутствие даже приносит чувство облегчения. Те, кто переживал неприятные отношения с религией, охотно отказываются от Бога, бывшего кошмаром их детства. Перестать съеживаться от страха перед гневным ликом мстительного божества, грозящего вечным проклятием за нарушение его своенравных законов, – это действительно здорово: мы обретаем неведомую доселе свободу мысли и можем смело осуществлять собственные замыслы, не тщась обойти невразумительные догматы веры и не ощущая с отчаянием, как неуклонно разрушается целостность нашей личности. Но мы воображаем, будто это отталкивающее, изводившее нас божество и есть настоящий бог евреев, христиан или мусульман; мы не всегда сознаем, что имели дело с нездоровой аберрацией. Есть еще и просто безысходное одиночество… Жан‑Поль Сартр (1905–1980 гг.) говорил, что в человеческом сознании образовалась дыра в форме Бога, – именно в том месте, которое Он когда‑то занимал. Тем не менее, даже если бы Бог существовал, от Него следовало бы отказаться, ибо идея Бога несовместима с человеческой свободой. Традиционные религии учат, что для того, чтобы стать настоящим человеком, нужно соответствовать Божьему идеалу человечности; на самом же деле в человеке нужно видеть живое воплощение свободы. Атеизм Сартра не был верой утешительной, но и другие экзистенциалисты считали, что отсутствие Бога идет на пользу свободе. Морис Мерло‑Понти (1908–1961 гг.) доказывал, что Бог вовсе не приносит ощущение чудесности, но, наоборот, лишает нас его. Поскольку Бог – абсолютное совершенство, нам не остается ничего: такого совершенства нам все равно никогда не достичь. Альбер Камю (1913–1960 гг.) проповедовал своеобразный героический атеизм: людям следует решительно отвергнуть Бога и без остатка дарить свою любовь и заботу только человечеству. Как и всегда, атеисты точно били в цель. В прошлом Бога не раз делали преградой на пути творчества. Когда идею Бога превращают в универсальный ответ на все вопросы и безоговорочное объяснение любых событий, такой Бог неминуемо удушает наше ощущение чуда и наши порывы к новым достижениям. Страстный, пламенный атеизм оказывается порой более религиозным, чем устаревший или чуждый обществу теизм. В 50‑е годы двадцатого века логики‑позитивисты, такие как Алфред Айер (1910–1991 гг.), задались вопросом: разумно ли верить в Бога? Единственным надежным источником сведений является, конечно, естествознание, поскольку его открытия поддаются опытной проверке. Айеру было все равно, существует Бог или нет, – вопрос лишь в том, насколько осмысленна и полезна сама идея Бога. Философ утверждал, что любое высказывание лишено смысла, если мы не можем придумать способ его доказательства или опровержения. Например, суждение «На Марсе есть разумная жизнь» отнюдь не лишено смысла, ибо мы сможем проверить это, как только создадим необходимые технические устройства. И в устах простого человека, который верит в восседающего на небесах старца, слова «Я верую в Бога» вовсе не бессмыслица: после смерти он сам проверит, есть ли Бог. Сложности возникают, однако, у менее простодушного верующего, который утверждает: «Бог не существует в том смысле, в каком мы это понимаем» либо: «Бог добр, но не в общепринятом смысле слова». Смысл таких высказываний предельно размыт, придумать способ их проверки просто невозможно; это и означает, что они бессмысленны. По словам Айера, «теизм слишком неоднозначен и опирается на суждения, в которых „Бог“ по умолчанию противоречив и не допускает ни доказательств, ни опровержений. По этой причине логически невозможно рассуждать о вере или неверии, убежденности или сомнениях».[580]Атеизм, впрочем, столь же невразумителен и лишен смысла, как и теизм. К понятию «Бог» неприменимы ни скепсис, ни опровержение: в нем просто нечего опровергать. Как и Фрейд, позитивисты считали, что религиозная вера – это незрелость ума, которую наука со временем преодолеет. Философы‑лингвисты еще в 50‑е годы критиковали логический позитивизм, указывая на то, что и айеровский «принцип проверки» сам по себе не поддается проверке. Сегодня у нас еще меньше оснований полагаться на науку, способную объяснять только материальные явления. Уилфред Смит отмечал, что логики‑позитивисты заявили себя как ученые в тот период, когда наука – впервые за всю историю – начала рассматривать природу как нечто явно отдельное от человека.[581]Суждения, на которые опирался Айер, вполне применимы к объективным научным фактам, однако непригодны для многозначных человеческих переживаний. Подобно музыке и поэзии, вера не допускает логических построений и проверки. Чуть позднее философы‑лингвисты (в частности, Энтони Флю) доказывали, что намного рациональнее искать естественные, а не религиозные причины явлений. Прежние «аргументы» не работают: например, доказательство от порядка мира ошибочно уже потому, что для того, чтобы понять, подчиняются ли естественные явления собственным законам или некой внешней Воле, нужно рассматривать систему извне. Тот довод, что человек – существо «случайное» или «несовершенное», ничего не доказывает, поскольку для любого явления всегда существует исчерпывающее, но не сверхъестественное объяснение. Флю был не столь оптимистичен, как Фейербах, Маркс или экзистенциалисты. Его рассуждения лишены мучительного, героического вызова и основаны на спокойной, обстоятельной вере в разум и науку как единственный дальнейший путь человека. Впрочем, как нам уже известно, далеко не все верующие обращались за объяснением загадок вселенной к идее «Бога». Многие считали всякое доказательство лишь ложным следом, сбивающим с толку. Угрозу со стороны науки ощущали лишь те христиане Запада, которые привыкли воспринимать Писание буквально, а богословские доктрины толковать так, будто это достоверные сведения об объективных фактах. Ученые и философы, в чьих системах не находилось места для Бога, обычно отводили Ему роль Первопричины. Иудеи, мусульмане и греко‑православные христиане отбросили идею Первопричины еще в средние века: существование более субъективного «Бога», которого они искали, нельзя было доказывать так, словно Он является одинаковым для всех объективным фактом. Подобно буддийской нирване, не мог Он быть размещен и в физическом устройстве материальной вселенной. Намного ярче философов‑лингвистов выглядели в 60‑х годах радикальные богословы, которые с восторгом подхватили идею Ницше и объявили о смерти Бога во всеуслышание. В «Евангелии христианского атеизма» (1966 г.) Томас Альтицер утверждал, что «благая весть» о гибели Бога освободила нас от рабских оков тиранического трансцендентного божества: «Только смирившись со смертью Бога в нашей душе – и даже желая ее! – мы сможем освободиться от далекой и чуждой Трансцендентности, которая была опустошена и омрачена самоотчуждением Бога во Христе».[582]Альтицер использует в своей речи мистические понятия «темной ночи души» и мук одиночества. Смерть Бога воплощена у него в безмолвии, необходимом до тех пор, пока Он вновь не обретет былую значимость. Чтобы родилось новое богословие, должны погибнуть все прежние концепции Божества. Мы просто ждем нового языка, нового способа выражения, благодаря которому Бог опять станет возможностью. Богословие Альтицера опиралось на страстную диалектику, обращенную на унылый мир без Бога в надежде, что он откроет нам свои тайны. Намного отчетливей и логичней рассуждал Пол Ван Бюрен. В работе «Секулярный смысл Евангелия» (1963 г.) он отмечал, что мы уже не вправе говорить о Боге как о деятельном начале в нашем мире. Наука и технология убедительно доказали несостоятельность древней мифологии. Простоватая вера в «небесного старца» отныне невозможна, как, впрочем, и более утонченная вера богословов. Нам придется забыть о Боге и опереться исключительно на Иисуса из Назарета. Евангелие – «благая весть свободного человека, который подарил свободу и своим ближним». Иисус Назорей – освободитель, «человек, показавший, что значит быть человеком».[583] В книге «Радикальное богословие и смерть Бога» (1966 г.) Уильям Гамильтон отметил, что теология такого рода возникла в Соединенных Штатах, где религия всегда отличалась утопическим уклоном и не имела собственной глубокой богословской традиции. Символика смерти Бога отражала падение нравов и варварство технической эры, когда верить в библейского Бога по‑старому стало невозможно. Сам Гамильтон видел в таком настроении богословов протестантизм XX века. Лютер в свое время оставил монастырь. Гамильтон и другие христианские радикалы тоже были людьми откровенно мирскими. Они покинули священные обители, где Бог пребывал раньше, и теперь искали Иисуса‑Человека среди своих ближних в мире технологии, власти, секса, денег и больших городов. Современному мирянину Бог не нужен. В душе Гамильтона не было никакой «дыры в форме Бога» – ответы на главные вопросы бытия он уже нашел в окружающем мире. В бодрой жизнерадостности 60‑х годов было что‑то трогательное. Радикалы отмечали, и совершенно справедливо, что многие люди больше не в силах говорить о Боге по‑старому; но вот уже и 90‑е годы, а надежд на спасение и зарю новой эры мы, как это ни горько, не ощущаем. Богословов, провозгласивших смерть Бога, критиковали еще их современники, поскольку эта теология отражала умонастроения зажиточного среднего класса белых американцев. Чернокожие богословы (например Джеймс Коун) спрашивали, почему это белым кажется, будто смерть Бога дает им право притязать на освобождение, хотя они сами не так давно порабощали целые народы именем Божьим. Еврейский богослов Ричард Рубинштейн вообще не мог понять, откуда у радикалов такой оптимизм в отношении «безбожного» человечества, ведь со времен нацистского геноцида прошли считанные годы. Сам он был убежден, что божество, которое считали Богом историческим, навсегда погибло в Освенциме. Тем не менее Рубинштейн не считал, что евреям следует расставаться с религией. После того как европейские евреи были почти полностью уничтожены, им нельзя забывать о прошлом. В добром, высоконравственном Боге либерального иудаизма не было, впрочем, ничего хорошего. Он слишком стерилен и не обращает внимания на трагичность бытия, полагая, что мир будет улучшаться сам собой. Рубинштейн отдавал предпочтение Богу иудейских мистиков и с благоговением относился к сформулированной Исааком Лурией доктрине цимцум – добровольного акта самоотчуждения Господа, в результате чего появился сотворенный мир. Все мистики мыслили Бога как «Ничто», пустоту, из которой мы возникаем и куда возвращаемся после смерти. Рубинштейн соглашался с Сартром в том, что жизнь лишена смысла; в Боге мистиков он видел поэтический способ обретения человеком этого опыта великой пустоты.[584] Лурианская каббала стала источником утешения и для других еврейских богословов. Ганс Йонас полагает, что после Освенцима никто уже не может верить в Господне всемогущество. Сотворив мир, Бог добровольно ограничил Себя и разделил наши слабости. Ни на что большее Он с тех пор не способен, и люди обязаны восстановить былую целостность Бога и всего мироздания посредством молитв и соблюдения Торы. Британский богослов Льюис Якобс, однако, не соглашается с этой мыслью, а идею цимцум считает слишком грубой и антропоморфной: она неизбежно провоцирует слишком буквальные вопросы о том, как именно Бог сотворил мир. Бог не ограничивает Себя, не задерживает, так сказать, дыхания перед выдохом. Бессильный Бог не приносит никакой пользы и не может стать смыслом человеческого бытия. Лучше уж вернуться к классическому объяснению: Бог выше смертных, а Его мысли и пути – не наши. Бог, может, и непостигаем, но у людей есть возможность довериться этому несказанному Господу и все же утвердить некий смысл бытия, даже если мироздание выглядит бессмысленным. Католик Ганс Кюнг единодушен с Якобсом, хотя и отдает предпочтение более рациональному объяснению трагедии бытия, чем причудливый миф о цимцум. Кюнг отмечает, что люди действительно не могут верить в слабого бога, но по‑прежнему верят в Бога Живого, благодаря которому у пленников Освенцима оставались силы молиться. Кое‑кто, впрочем, все еще надеялся найти в идее Бога смысл. Швейцарский богослов Карл Барт (1886–1968 гг.) решительно воспротивился либеральному протестантизму Шлейермахера с его повышенным интересом к религиозным переживаниям. С другой стороны, Барт был и видным противником естественного богословия. По его мнению, пытаться изъяснить Бога рациональными концепциями – большая ошибка, и не только по причине ограниченности человеческого ума, но и потому, что люди испорчены Грехопадением. Следовательно, любое представление о Боге, складывающееся в уме человека, изначально таит в себе изъян, и поклонение такому божеству оказывается идолопоклонством. Единственный надежный источник познаний о Боге – Библия. Идеология Барта вместила, пожалуй, худшее из всего, чем когда‑либо грешило богословие: прочь переживания, прочь естественный рассудок; человеческий ум слишком испорчен и доверия не заслуживает, а у других религий научиться ничему нельзя, ибо единственное достоверное откровение – это Библия. В совмещении столь радикального скептицизма по отношению к силе разума и совершенно некритического признания истин Св. Писания было что‑то нездоровое. Пауль Тиллих (1868–1965 гг.) не сомневался, что Бог‑личность традиционного для Запада теизма должен исчезнуть. С другой стороны, Тиллих был убежден, что вера людям необходима. Одной из сторон человеческой жизни является глубокая тревога – неискоренимая, поскольку не является неврозом и от нее не избавиться психотерапевтическими приемами. Мы постоянно боимся потерять самое дорогое и, наблюдая за неуклонным и необратимым разложением собственного тела, испытываем ужас перед неминуемой смертью. Тиллих соглашался с Ницше в том, что Бог, наделенный личностью, – идея вредоносная и заслуживающая смерти:
Концепция «личного Бога», вмешивающегося в природные явления, либо являющегося «независимой причиной природных явлений», делает Бога объектом природы наряду с другими объектами, существом среди существ, бытием среди прочих видов бытия, пусть высшим, но отнюдь не исключительным и уникальным. Это, безусловно, разрушение, и не только физической системы, но и любой осмысленной идеи Бога.[585]
Бог, который привык обращаться со вселенной халатно, слишком нелеп; Бог, вторгающийся в жизнь и творчество человека, – просто тиран. Когда в Боге видят личность, воспринимающую мир как свою собственность, когда в Нем видят эгоистическое «я», отрицающее любое «ты», оторванную от своих последствий причину, «Он» становится отдельной сущностью, а не Самим Бытием. Всемогущий, всеведущий деспот мало чем отличается от земных диктаторов, превращающих всех и каждого в неприметные винтики своей гигантской машины. И атеизм, отвергающий такого «Бога», целиком и полностью оправдан. Нужно искать иного «Бога», пребывающего выше Бога‑личности. В этой идее, конечно, нет ничего нового. Приверженцы единобожия еще с ветхозаветных времен сознавали парадоксальность природы Бога, которому молились, и понимали, что Богу‑личности необходим противовес – безличное по сути своей божество. Противоречие кроется в самой молитве, словесном обращении к Тому, Кто речь не воспринимает. Люди просят милости у Того, Кто помог – или отказал в Своей помощи, – задолго до того, как прозвучала просьба. Они говорят «Ты» Богу, Который есть Само Бытие и, следовательно, ближе к нашему «я», чем мы сами. Тиллих предпочитал определять Бога как Основу Бытия. Сопричастность такому «Богу над Богом» не отдаляет нас от обычной жизни и, напротив, помогает слиться с окружающей действительностью, возвращает человека к нему самому. Говоря про это «Само Бытие», люди вынуждены прибегать к символике, поскольку буквальные или натуралистические суждения о Нем всегда неточны и ошибочны. Такие символы, как «Бог», «Провидение» или «бессмертие», долгими столетиями помогали людям терпеть муки жизни и ужас смерти. Когда привычные символы утратили свою власть, повсюду воцарились страх и сомнения. Тем, кто остро ощущает это смятение, следует искать Божественное выше того «опозоренного Бога» теизма, который теперь окончательно потерял свою символическую силу. Обращаясь к простым читателям, Тиллих обычно заменял технический термин «Основа Бытия» более понятным выражением «высшая цель». Он подчеркивал, что ощущение веры в этого «Бога над Богом» – не какое‑то специфическое состояние, которое разительно отличалось бы от прочих наших эмоциональных и интеллектуальных переживаний. Нельзя сказать, например: «Сейчас у меня возникли особые, „религиозные“ переживания», ибо Бог‑Бытие предшествует любому восприятию и лежит в основе всех чувств, связанных с отвагой, надеждой или отчаянием. Это состояние не является самоцелью и пронизывает все самые обыкновенные человеческие переживания. Столетием раньше нечто сходное утверждал Фейербах, говоривший, что Бог неотделим от повседневной человеческой психологии. Теперь этот атеизм преобразился в новое богословие. Богословы‑либералы пытались выяснить, можно ли верить и одновременно быть полноправным членом современного интеллектуального мира. Создавая новые представления о Боге, они обращались к другим дисциплинам – естественным наукам, психологии, социологии, а также иным религиям. Ничего принципиально нового не было и в этом подходе: Ориген и Климент Александрийский, дополнившие семитский культ Яхве идеями платонизма, тоже были своего рода «либеральными христианами» – конечно, по меркам III века. В наши дни член ордена иезуитов Пьер Тейяр де Шарден (1881–1955 гг.) совместил свою веру в Бога с современной наукой. Он был палеонтологом, питал особый интерес к доисторической жизни и сделал источником нового богословия свое понимание эволюции. В эволюционной борьбе за выживание он видел Божественную силу, толкающую мироздание от материи к духу, самосознанию и, наконец, еще дальше – к Самому Богу. Бог имманентно воплощен в нашем мире, который являет собой, таким образом, таинство Его присутствия. Де Шарден предполагал, что христианам следует не сосредоточиваться на Иисусе‑Человеке, а разрабатывать космический портрет Христа в духе посланий апостола Павла к колоссянам и ефесянам: Христос в глазах мыслителя был «омегой» мироздания, венцом и окончанием эволюции, когда Бог становится всем во всём. В Писании сказано, что Бог есть любовь; с другой стороны, наука свидетельствует, что мир природы устремлен к беспредельному возрастанию сложности структур и, при всем своем разнообразии, ко всеобщему единству. Такое «единство в многообразии» – еще один способ проявления любви, которая наполняет жизнью все сотворенное. Де Шардена попрекали тем, что он отождествил Бога с мирозданием в такой мере, что Бог утратил у него всякую трансцендентность. Вместе с тем, в этом «посюстороннем» богословии отразился долгожданный отход от contemptus mundi,[586]которое так часто было характерной чертой католической духовности. В Соединенных Штатах Дэниел Дэй Уильямс (род. в 1910 г.) разрабатывал в 60‑е годы так называемое «богословие Процесса», где единству Бога с мирозданием тоже отводилось особое место. На Уильямса заметно повлиял британский философ Алфред Норт Уайтхед (1861–1947 гг.), считавший, что Бог неразрывно связан с мировыми процессами. Уайтхеду не удалось извлечь смысла из концепции Бога как еще одной Сущности, самостоятельной и бесстрастной; с другой стороны, этот мыслитель сформулировал современный вариант пророческой идеи о терзаниях Господа:
Я утверждаю, что Бог действительно страдает, ибо Он сопричастен текущей жизни сообщества Своих созданий. Его соучастие в страданиях мира – высший образец понимания, сопереживания и преображения изобилующих в мире страданий силою любви. Я утверждаю чувствительность Божества, ибо без нее я не в силах найти какой‑либо смысл в существовании Бога.[587]
Бога Уайтхед описывает как «великого товарища, собрата по несчастьям, понимающего друга». Уильямсу определение Уайтхеда нравилось; он любил говорить о Боге как о «поведении» мира или «события».[588]Не следует противопоставлять сверхъестественный порядок природному миру, доступному нашему восприятию. С другой стороны, Уильямc не был и редукционистом. По его мнению, наши представления о естественном должны охватывать все без исключения источники вдохновения, способностей и потенциальных возможностей, которые прежде казались чудесными. Туда же нужно отнести, как издавна призывают буддисты, и наши «религиозные переживания». Когда Уильямса спросили, считает ли он Бога отделенным от природы, философ сказал, что он в этом не уверен. Он осуждал древнегреческую идею апатии и видел в ней едва ли не святотатство: эта концепция делала Бога далеким от людей, слишком безучастным и самодостаточным. С другой стороны, Уильямc отрицал, будто проповедует пантеизм. Его богословие было всего лишь попыткой вернуть вере прежнее равновесие, утрата которого привела к отчуждению Бога от людей: теперь они не могут простить Ему Освенцим и Хиросиму. Другие мыслители, которым достижения современности внушали меньше оптимизма, стремились сберечь озадачивающую идею трансцендентного Бога. Иезуит Карл Ранер разработал трансцендентальное богословие, где Бог был высшей загадкой, а Иисус – бесспорным и убедительным свидетельством того, каким может стать человечество. Бернард Лонерган тоже отмечал важность трансцендентности и умозрения как категорий противоположных опыту. Самостоятельно разум не в силах добиться столь ценимой им прозорливости: на своем пути он то и дело натыкается на преграды, для преодоления которых необходимо менять умонастроение. Во всех культурах и во все времена человек руководствовался одними и теми же императивами: быть умным, ответственным, любящим и уметь, когда это необходимо, изменяться. Стремление превзойти себя и свои нынешние воззрения заложено, таким образом, в самой человеческой природе и указывает на присутствие так называемого «Божества» во всех великих подвигах. Однако, по мнению швейцарского богослова Ганса Урса фон Бальтазара, Бога нужно искать не в логике и абстрактных построениях, а в искусстве: католическое откровение опиралось по сути своей на идею Вочеловечения. В блестящих исследованиях творчества Данте и Бонавентуры Бальтазар показывает, что католики «видели» Бога в человеческом облике. Подчеркнутое внимание к красоте обрядов, драматических постановок и шедевров художников‑католиков показывает, что Бога можно найти с помощью органов чувств, не ограничиваясь рассудочными, отвлеченными способностями психики. Мусульмане и иудеи тоже всматривались в прошлое, стремясь найти в нем те представления о Боге, которые соответствовали бы настоящему. Абу ал‑Калам Азад (ум. в 1959 г.), видный пакистанский богослов, обратился к Корану в поисках такой идеи Бога, которая была бы не настолько возвышенной, чтобы приравнять Аллаха к «Ничто», но и не настолько очеловеченной, чтобы превратить Его в идола. Мыслитель отмечал символический характер коранического повествования и присущее Священной Книге равновесие образных, иносказательных, антропоморфных описаний и неустанных напоминаний о несопоставимости Бога со всем сущим. Другие мусульмане возвращались тем временем к суфизму и пытались найти в нем прозрения о взаимоотношениях Бога со вселенной. Швейцарский суфий Фритьоф Шюон возродил доктрину Единственности Бытия (вахдат ал‑вуджуд), сформулированную еще ибн ал‑Араби, который утверждал, что поскольку Бог – единственная реальность, то ничто вне Его не существует, и само мироздание, строго говоря, тоже Божественно. Шюон не забывал напоминать, что истина эта эзотерична и должна рассматриваться только в контексте мистических дисциплин суфизма. Некоторые мусульманские богословы стремились приблизить Бога к людям и связать Его с политическими проблемами современной эпохи. В годы, предшествовавшие революции в Иране, молодой философ Али Шариати привлек на свою сторону огромные массы образованных представителей среднего класса. Именно он сыграл главную роль в том, что чуть позже они выступили против шаха, хотя муллы, по большей части, не одобряли религиозных провозвестий Али Шариати. На митингах демонстранты несли его портреты рядом с изображениями аятоллы Хомейни, однако трудно сказать, как сложилась бы дальнейшая судьба Али Шариати в Иране после революции, если бы он дожил до того дня. Шариати считал, что под влиянием Запада мусульмане оторвались от своих культурных корней и спасти их от хаоса может лишь новое толкование давних символов веры. Примерно так же рассуждал в свое время Мухаммад, придавший монотеистический смысл языческому обряду хаджжа. В своей книге «Хаджж» Шариати совершает вместе с читателями паломничество в Мекку и последовательно излагает динамическую концепцию Бога, которую каждый паломник обязан пережить на личном опыте. Так, приближаясь к Каабе, паломнику надлежит осознать, насколько правильна простота этой святыни: «Кааба – не конечное место назначения, но лишь путевой знак, помогающий не сбиться с пути. Она лишь указывает верное направление».[589]Кааба – живое свидетельство того, как важно превзойти любые слова человека о Божестве, которые никогда не должны быть самоцелью. Почему Кааба представляет собой простой куб без украшений? Именно потому, что являет нам «тайну Бога во вселенной: Бог лишен формы, цвета и каких‑либо сходств со всем привычным. Какие бы формы или условия ни выбирал или видел в воображении человек, они не имеют ничего общего с Богом».[590]Сам хаджж служил реальным противоядием чувству отчужденности, терзавшему многих иранцев в постколониальный период. В этом паломничестве воплощался экзистенциальный путь каждого человека, чья жизнь обращается вокруг единственного средоточия – несказанного Бога. Деятельная вера Шариати была опасна: тайная полиция шаха подвергала его пыткам, выслала из страны и в 1977 году, по всей вероятности, организовала его убийство в Лондоне. Мартину Буберу (1878–1965 гг.) открылось не менее динамичное видение иудаизма как духовного процесса и тоски по всеобщему единству. Его религия целиком сводилась к встрече с Богом‑личностью; эта встреча почти всегда происходит при нашем общении с другими смертными. Существуют две сферы. Первая представляет собой мир пространства и времени, где мы вступаем в общение с другими сущностями на субъектно‑объектном уровне: «я – оно». Во второй сфере окружающие предстают перед нами такими как есть и самодостаточными. Это измерение «я – ты», где открывается присутствие Бога. Жизнь есть непрестанная беседа с Богом, который вовсе не посягает на наше творчество и личную свободу, поскольку никогда не говорит, чего Он от нас хочет. Мы воспринимаем Его просто как присутствие и императив, но смысл этому должны придать сами. Эти идеи явственно отличались от традиционного иудаизма, и толкование священных текстов у Бубера получалось местами весьма натянутым. Как кантианец, Бубер практически не упоминал о Торе, которая, по его мнению, отдаляет от Бога. Бог – не законодатель! Встреча на уровне я – ты подразумевает свободу и стихийность, не имеющие ничего общего с бременем традиций минувшего. Но все же мицвот занимают в иудейской духовности центральное место – именно этим, вероятно, объясняется тот факт, что Бубер среди христиан был популярнее, чем среди самих евреев. Бубер понимал, что слово «Бог» давно выродилось и стало затасканным, но все равно не хотел от него отказываться. «Где взять мне иное слово, чтобы описать ту же реальность?» Это понятие несет в себе огромный и сложный смысл, вызывает множество священных ассоциаций. Но к тем, кто отбросил слово «Бог», следует все же относиться с почтением, ибо во имя этого «Бога» совершалось множество чудовищных злодеяний:
Легко понять, почему некоторые предлагают временно помолчать о «последних вопросах»: они хотят вернуть исходный смысл извращенным словам. Но так ничего нельзя исправить. Невозможно отчистить понятие «Бог», невозможно вернуть ему былую цельность. Однако мы все‑таки можем поднять его с земли, запятнанное и искалеченное, и вознести над часом великой скорби.[591]
В отличие от других рационалистов, Бубер не отвергал мифы. Лурианский миф о божественных искрах, увязших в нашем мире, имел для Бубера важнейшее символическое значение. Отделение искр от Божества отражает человеческий опыт отчужденности. Вступая в общение друг с другом, мы возрождаем изначальное единство и уменьшаем разобщенность в мире. Пока Бубер искал ответы в Библии и хасидизме, Авраам‑Йехошуа Хешель (1907–1972 гг.) вернулся к духу раввинов и Талмуда. В противоположность Буберу, он верил, что именно мицвот помогут евреям справиться с бесчеловечными силами современности. Мицвот – это поступки, призванные удовлетворить не наши собственные нужды, а потребности Бога. Характерными особенностями нынешнего образа жизни являются утрата индивидуальности и эксплуатация: даже Бога низвели до уровня вещи, которую можно приспособить к собственным целям. Вследствие этого религия превратилась в занятие скучное и серое. Для того чтобы раскопать наносные структуры и найти в недрах души изначальное благоговение, ощущение чуда и загадочности, людям нужно некое «глубинное богословие». Бесполезно доказывать существование Бога логическим путем. Вера в Бога начинается с прямого постижения, которое не имеет ничего общего с концепциями и рациональными суждениями. Библию, как и стихи, нужно читать между строк – только тогда она дает ощущение святости. В мицвот следует видеть прежде всего символические действия, приучающие жить в атмосфере Божественного присутствия. Каждая мицва – место встречи с Богом среди мелочей повседневной жизни. Мицвот, как и произведения искусства, имеют свою логику и ритм. Прежде всего, следует понимать, что мы, люди, очень нужны Богу, ведь Он – не далекое «божество философов», а Бог страстный и чуткий, Бог пророков. Во второй половине XX века идея Бога увлекла и философов‑атеистов. В работе «Бытие и время» (1927 г.) Мартин Хайдеггер (1899–1976 гг.) рассматривал Бытие примерно так же, как и Тиллих, хотя, разумеется, не согласился бы с тем, что это «Бог» в христианском смысле. Так или иначе, хайдеггеровское Бытие отличалось от частных «бытии» и явно находилось в стороне от привычных категорий мышления. На многих христиан идеи Хайдеггера произвели сильное впечатление – несмотря на сомнения в их моральной ценности, вызванные связью мыслителя с нацистским режимом. В речи о метафизике, с которой Хайдеггер выступил в 1933 г., когда принимал должность ректора Фрейбургского университета, философ развил целый ряд идей, встречавшихся еще в работах Плотина, Дионисия и Эриугены. Поскольку Бытие есть «Совершенно Иное», оно, по существу, являет собой Ничто, то есть «не что‑то» – не объект и не частную сущность. Тем не менее именно Оно делает возможным всякое существование. Древние полагали, что ничто не появляется из ничего, однако Хайдеггер развернул это суждение: ex nihilo omne qua ens fit. Речь он закончил известным вопросом Лейбница: «Почему на свете что‑то существует, а не царит полное ничто?» Почему нечто существует – этот вопрос, вызывающий удивление, потрясение и ощущение чуда, является неизменным мотивом отклика человека на окружающий мир. С того же вопроса начинается и хайдеггеровское «Введение в метафизику» (1953 г.). Богословы полагают, что ответ на него и решение всех прочих проблем бытия таятся в Боге. Однако их Бог – лишь еще одна сущность, а не что‑то Совершенно Иное. Конечно, Хайдеггер несколько упрощает религиозную идею Бога (хотя многие верующие понимают Его именно так), но сам нередко говорит о Бытии языком мистики – говорит как о величайшем парадоксе; процесс мышления он описывает как ожидание, «вслушивание» в Бытие, а возвращение и уход Бытия переживает так же остро, как мистики ощущали отсутствие Бога. Люди не в состоянии что‑либо сделать, чтобы мыслью своей привести Бытие к существованию. Со времен античности обитатели Запада склонны забывать о Сущем и сосредоточиваться только на сущностях, что и привело в конце концов к нынешнему технологическому взлету. В написанной в последние годы жизни статье под названием «Только Бог может нас спасти» Хайдеггер полагает, что переживание отсутствия Бога в нынешнее время может освободить нас от одержимости сущностями. Но сами мы не в силах вернуть Сущее в настоящее. Мы можем лишь надеяться на новое Его пришествие в грядущем. Философ‑марксист Эрнст Блох (1885–1977 гг.) считал идею Бога естественной для человечества. Вся жизнь человека нацелена на будущее; настоящее воспринимается нами как нечто незавершенное и несовершенное. В отличие от животных, люди никогда не довольствуются достигнутым и хотят большего. Именно эта черта заставляет нас мыслить и развиваться, ибо в каждый миг своего существования мы поневоле должны превосходить самих себя и тянуться к следующей ступени: новорожденный рвется встать на ножки; карапуз, едва научившийся ходить, постепенно осваивается и превращается в резвого малыша – и так далее. Все наши мечты и надежды связаны с предстоящим. Сама философия начинается с ощущения чуда, тяги познать доселе неведомое. Социализм тоже обращен к утопическому идеалу; сами марксисты религию отрицают, но где есть надежда, там есть и вера. Как и Фейербах, Блох видел в Боге еще не осуществившийся общечеловеческий идеал, но считал его неотъемлемой – и вовсе не разобщающей – гранью человеческой жизни. Макс Хоркхаймер (1895–1973 гг.), немецкий социолог‑теоретик, основатель Франкфуртской школы, тоже видел в «Боге» важный идеал – что перекликалось с представлениями древних пророков. Существует Бог или нет, верят в Него или не верят – вопрос несущественный. Не будь идеи Бога, у людей не было бы никаких представлений о смысле бытия, истине и нравственности: этика стала бы делом вкуса, минутным настроением, капризом. Пока политика и мораль не включают в себя хотя бы в какой‑то мере идею «Бога», они остаются чисто прагматичными и, в лучшем случае, ловкими, но до настоящей мудрости им очень далеко. Если нет ничего абсолютного, то нет и никаких причин сдерживать злобу против кого‑то или предпочитать мир войне. Религия есть прежде всего внутреннее чувство, что Бог есть. Один из самых ранних человеческих идеалов – тоска о справедливости (вспомним, как часто дети жалуются: «Так нечестно!»). Религия – это написанная бесконечной чередой людей повесть о всеобщих чаяниях перед лицом страданий и обид. Религия помогает нам сознавать ограниченность собственной природы; всем хочется верить, что наш мир не будет несправедливым до скончания веков. Тот факт, что люди, лишенные традиционных религиозных убеждений, поневоле снова и снова возвращаются к центральным сюжетам истории Бога, означает, что идея эта не так чужда человеку, как многие думают. С другой стороны, во второй половине XX века наметилось отступление от идеи Бога‑личности, который выглядит просто как «увеличенный» человек. В этой тенденции тоже нет ничего нового. Мы уже знаем, что сходный процесс отражен в древнееврейских текстах, которые христиане именуют «Ветхим Заветом». Коран с самого начала представил Аллаха в менее персонифицированных категориях, чем иудео‑христианская традиция. Такие доктрины, как Троица, а также мифологичность и символизм мистических учений призваны были засвидетельствовать, что Бог выше личности. Тем не менее верующие в большинстве своем эту идею не разделяли. В 1963 году, когда Джон Робинсон, епископ Вулиджский, опубликовал книгу «Honest to God» («Быть честным перед Богом»), где заявил, что отныне не может верить в прежнего, пребывающего «где‑то там» Бога‑личность, в Британии разразился большой скандал. Не меньшее возмущение вызывали многочисленные замечания Дэвида Дженкинса, епископа Даремского, хотя в академических кругах его идеи давно стали совершенно будничными. Дон Кьюпитт, декан колледжа Эммануэля в Кембридже, получил кличку «пастора‑безбожника», поскольку считал традиционного «реалистичного» Бога теистов неприемлемым и предлагал взамен нечто вроде христианского буддизма, где религиозные переживания предшествуют любому богословию. Как и Робинсон, Кьюпитт путем рассуждений пришел к тому же прозрению, которого мистики всех трех религий единобожия обычно достигали интуитивно. Однако сама мысль о том, что Бога нет, а «где‑то там» есть только Ничто, была отнюдь не новой. В наше время усиливается нетерпимость к неадекватным образам Абсолюта. Это вполне здравое иконоборчество, поскольку в прошлом злоупотребления идеей Бога часто приводили к катастрофическим последствиям. Одной из основных примет развития новых представлений о Боге во всех мировых религиях (в том числе, и монотеистических) стал в 70‑е годы всплеск активности того типа, который принято называть «фундаментализмом». В своих воззрениях эта чрезвычайно политизированная духовность буквалистична и нетерпима. В Соединенных Штатах, где верующие всегда были склонны к крайностям и апокалиптическим страстям, христианский фундаментализм непосредственно связан с «Новыми правыми». Кампания фундаменталистов направлена прежде всего против легализации абортов и отличается, в целом, жесткими требованиями в отношении моральной и общественной благопристойности. В годы правления Рейгана неожиданную политическую силу набрало «Моральное Большинство» (Moral Majority) Джерри Фолуэлла. Другие евангелисты (в частности, Моррис Серулло) воспринимают высказывания Иисуса совершенно буквально и свято верят, что определяющими приметами настоящей веры являются чудеса. Бог, по их мнению, одарит верующего всем, о чем тот попросит в молитвах. В Британии подобные заявления делали такие фундаменталисты, как Колин Уркухарт. О любящем сострадании Иисуса христианские фундаменталисты, между тем, явно забывают и скоропалительно обвиняют всех и вся, именуя своих противников «врагами Божьими». Большинство фундаменталистов не сомневается, что евреям и мусульманам суждено гореть в аду, а Эркхарт даже доказывал, что все восточные религии возникли по дьявольскому наущению. Аналогичные процессы переживает и исламский мир, о нетерпимости которого так много говорится на Западе. Мусульмане‑фундаменталисты низвергли не одно правительство, убили или запугали смертными приговорами многих «врагов ислама». Еврейские фундаменталисты обосновались тем временем на оккупированных территориях западного берега реки Иордан и в секторе Газа и открыто провозглашают свои намерения изгнать оттуда арабов, не гнушаясь при необходимости применением силы. Они убеждены, что такими действиями проторяют путь Мессии, пришествие которого вот‑вот ожидается. Во всех своих формах фундаментализм – вера яростная и упрощенная. Так, раввин Меир Кахане, самый большой экстремист в движении «Крайне правые Израиля», вплоть до 1990 года, когда его убили в Нью‑Йорке по политическим мотивам, заявлял:
Иудаизм не провозвещает много. Провозвестие у него только одно: делать то, чего хочет Бог. Иногда Бог хочет, чтобы мы воевали, иногда – чтобы мы жили в мире. […] Но провозвестие все равно только одно: Бог пожелал, чтобы мы пришли на эту землю и создали тут еврейское государство.[592]
Таким образом, израильский фундаментализм полностью отмел целые века развития иудаизма и вернулся к воззрениям эпохи Второзакония, в духе «Книги Иисуса Навина». Неудивительно, что, столкнувшись с кощунственными утверждениями о том, будто «Бог» отказывает всем, кроме избранных, в каких‑либо человеческих правах, многие приходят к выводу, что чем скорее мир избавится от такого «Бога», тем лучше будет для всех. Впрочем, как показано в предшествующей главе, подобная религиозность означает на деле отречение от Бога. Превращение таких сугубо человеческих, исторических явлений, как христианские «семейные ценности», «ислам» или «Святая Земля» в главное средоточие религиозного рвения, – просто новая форма идолопоклонства. Воинственная праведность такого рода искушала верующих на протяжении всей долгой истории Единого Бога, но ее практически всегда отвергали как лишенную силы. У Бога иудеев, христиан и мусульман было не самое удачное начало, когда узкоплеменной божок Яхве проявлял губительную предвзятость ко всем народам, кроме израильтян. И вот уже крестоносцы новейшего времени вернулись к этой дикарской этике, недопустимо высоко превознося систему ценностей своего племени и подменяя искусственными идеалами трансцендентную реальность, которая как раз и должна вызывать у человека сомнения в его правоте. Они пренебрегают и другим важнейшим законом монотеизма: еще с тех пор, когда пророки Израиля реформировали древний языческий культ Яхве, единый Бог завещал сострадание к ближнему. Мы уже видели, что сострадание было характерной чертой большинства идеологий, возникших в «Осевую Эпоху». Этот идеал даже подтолкнул буддистов к значительному перевороту в религиозных ориентирах – поклонению (бхакти) самому Будде и бодхисаттвам. Пророки настаивали на том, что любой культ бессмыслен, если не делает общество в целом более справедливым и сострадательным. Иисус, апостол Павел и раввины разделяли эти древнееврейские идеалы и ради них стремились внести в иудаизм радикальные изменения. Коран сделал основным содержанием реформированной веры в Аллаха построение сострадательного и справедливого общества. Добродетель сострадания дается людям с особым трудом, поскольку требует выхода за рамки эгоизма, страхов и унаследованных предрассудков. Неудивительно, что в истории всех трех религий Единого Бога бывали периоды, когда верующие не соответствовали этим высоким требованиям. В XVIII веке деисты отвергли традиционное западное христианство – прежде всего потому, что обнаружилась его жестокость и нетерпимость. То же относится и к нашему времени: многие верующие, причем даже не фундаменталисты, слишком часто проявляют агрессивную «праведность» и используют идею «Бога» как обоснование собственных предпочтений и предубеждений, которые приписываются Самому Богу. Иудеи, христиане и мусульмане, которые пунктуально посещают свои богослужения, но в то же время чернят людей, принадлежащих к иным этническим или идеологическим лагерям, по существу отрицают одну из важнейших истин собственной веры. Равно не подобает тем, кто называет себя иудеем, христианином или мусульманином, потворствовать несправедливому устройству общественной системы. Однако Бог исторического монотеизма требует милости, а не жертв, сострадания, а не пышных священнодействий. Между теми, кто склонен к культовой стороне веры, и теми, кто стремится воспитать в себе образ сострадательного Бога, можно заметить разницу. Пророки метали громы и молнии в тех своих современников, которые считали, будто для веры достаточно одних лишь храмовых обрядов. Иисус и апостол Павел недвусмысленно разъяснили, что соблюдение внешних формальностей бесполезно, если ритуалы не подкреплены отзывчивостью к ближним, – иначе это просто «медь звенящая, или кимвал звучащий».[593]Мухаммад столкнулся с серьезным противодействием тех арабов, которые хотели отправлять, наряду с поклонением Аллаху, и древние обряды в честь языческих богинь, то есть забыть о сострадательном умонастроении, которое Бог назвал непременным условием любой искренней веры. Сходное размежевание произошло в свое время и в языческой Римской империи: старинные культы восхваляли подражание прошлому, а философы тем временем проповедовали новое благовестие, которое, по их мнению, должно было перевернуть мир. Вполне возможно, что сострадательный идеал религии Единого Бога всегда исповедовало лишь меньшинство верующих, ведь всем остальным было слишком трудно нести тяготы Богопереживаний с их бескомпромиссными этическими законами. Даже после того, как Моисей принес с горы Синайской скрижали Завета, большинство евреев предпочло культ Золотого Тельца – традиционного и добродушного божества, рукотворного идола, – с его утешительными и освященными временем обрядами. Изготовлением золоченого истукана руководил первосвященник Аарон: религиозные институты обычно совершенно глухи к воодушевляющим призывам пророков и мистиков, несущих провозвестия куда более требовательного Бога. Бога можно использовать как бесплатную панацею, бегство от повседневности или как объект фантазий, тешащих самолюбие. Идею Бога часто превращали в «опиум для народа». Особенно опасной она становилась, когда Бога мыслили как обычную сущность – точь‑в‑точь как простого смертного, только лучше и больше. Такой «Бог» жил в собственном небесном мире, но Райские Небеса изобиловали чисто земными удовольствиями. Изначально, однако, «Бог» все‑таки помогал людям сосредоточиваться на окружающем мире и не отворачиваться от неприглядных сторон действительности. Даже языческий культ Яхве, при всей его несомненной ущербности, подразумевал активное участие Бога в текущих делах (а не только в событиях священных мифических времен). Благодаря пророкам израильтяне вынуждены были исправлять свои оплошности в организации общественной жизни и осознавать собственную долю вины в неотвратимой политической катастрофе, через которую Бог раскрывал Себя. Христианская доктрина Вочеловечения подчеркивает имманентное присутствие Бога в мире плоти и крови. Озабоченность тем, что происходит здесь и сейчас, с особой очевидностью заметна в исламе: мало кто был реалистичнее Мухаммада, чей гений проявился и в духовной, и в политической сфере. Как нам уже известно, последующие поколения мусульман вслед за Пророком мечтали воплотить в жизнь Божественную волю и создать справедливое, благородное общество. Бог с самого начала воспринимался как руководство к действию. Начиная с той минуты, когда Бог – то ли Эль, то ли Яхве – призвал Авраама уйти из родного Харрана, культ этого божества требовал от людей конкретной деятельности в земном мире, а порой и мучительного расставания с древними святынями. Это смещение ценностей сопровождалось огромным напряжением сил. Бога Святого, совершенно иного и далекого, пророки воспринимали с глубоким потрясением. Той же святости и обособленности этот Бог требовал и от своего народа. Когда Он говорил с Моисеем на Синае, израильтяне не были подпущены даже к подножию горы. Между человеческим и Божественным внезапно разверзлась прежде неведомая и непреодолимая бездна, расколовшая целостное мироощущение эпохи язычества. Возникла угроза отчуждения от окружающего мира, в которой отразились зачатки понимания того, что каждая личность обладает неоспоримым правом на свободу. Монотеизм укрепился в период Вавилонского плена отнюдь не по чистой случайности, ведь именно тогда на первый план у израильтян вышел идеал личной ответственности, сыгравший позднее решающую роль в истории как иудаизма, так и ислама.[594]Мы убедились, что раввины воспользовались идеей имманентного Бога, чтобы внушить евреям идею священных прав личности. Тем не менее всем трем религиям единобожия по‑прежнему грозил отрыв от будничного мира: на Западе сближение с Богом неизменно сопровождалось чувством вины и пессимизмом в отношении человеческих слабостей, а в иудаизме и исламе соблюдение Торы или шариата, естественно, воспринималось подчас как следование внешнему закону – хотя, как нам уже известно, такое отношение полностью противоречило первоначальным замыслам тех, кто составлял своды этих законов. Проповедуя освобождение от того Бога, который требовал от людей рабского послушания, атеисты фактически выступали против ошибочного, но, к сожалению, уже привычного понимания Бога. Это понимание основывалось на непомерно очеловеченном образе Божества и слишком буквальном толковании сюжетов Божьего Суда, засвидетельствованных Писанием; Бог представлялся как бы «Большим Братом», восседающим на небесах. Образу божественного Тирана, навязывающего чуждый закон своим порабощенным слугам, пришел конец. Запугивание простых людей и принуждение их к гражданскому повиновению стало неприемлемым, да и невозможным, как со всей очевидностью и убедительностью показало падение мирового коммунистического режима осенью 1989 года. Очеловеченный образ Бога как Законодателя и Самодержца не соответствует нынешним умонастроениям. Не совсем правы оказались, впрочем, и атеисты, которые жаловались на неестественность идеи Бога. Мы уже видели, что иудеи, христиане и мусульмане разрабатывали очень похожие представления о Божестве, близкие к другим религиям Абсолюта. Когда люди стремятся найти окончательный смысл бытия и высшие ценности человеческой жизни, их мысли обычно текут в каком‑то одном направлении. Поскольку никто их к этому не принуждает, то становится очевидным, что мы имеем дело с естественными общечеловеческими свойствами. Тем не менее, для того чтобы подобные чувства не выродились в легкомысленную, агрессивную или нездоровую эмоциональность, их следует подвергать критическому осмыслению. Связанные с Богом переживания должны идти нога в ногу с другими источниками вдохновения, включая рассудок. Фалсафа стала одной из первых попыток соединить веру в Бога с культом разума, воцарявшимся в разные эпохи среди мусульман, иудеев и христиан Запада. Со временем мусульмане и иудаисты отошли от философии. Они пришли к выводу, что рациональный подход весьма полезен в частных случаях – особенно в таких эмпирических сферах, как естествознание, медицина и математика, – однако совершенно непригоден для рассуждений о Боге, который заведомо выше любых концепций. Греки тоже это почувствовали и очень рано перестали полагаться на собственную метафизику. Одним из серьезнейших недостатков философского метода в рассуждениях о Божестве является то, что логические суждения превращают Бога в обычную, пусть и нерядовую, Сущность, в высшую среди всего сущего, но не совершенно иную категорию бытия. Тем не менее фалсафа была важным этапом развития идеи Бога, поскольку явственно показала необходимость связывать опыт постижения Бога с другими переживаниями – задача лишь в том, чтобы определить, в какой мере это возможно. Вытеснять Бога в зону интеллектуальной изоляции, какое‑то священное гетто, предназначенного для Него Одного, – занятие нездоровое и неестественное. В результате многие люди могут решить, что обычные критерии порядочности и здравомыслия неприложимы к поступкам, предположительно внушенным «Господом». Фалсафа с самого начала пребывала в тесной связи с наукой. Восторженное отношение к медицине, астрономии и математике привело к тому, что исламские файласуфы принялись рассуждать об Аллахе на метафизическом языке. Наука привела к значительным переменам в их системах взглядов, и файласуфы быстро поняли, что уже не могут мыслить Бога так, как это делали их братья по вере. Философская концепция Бога принципиально отличалась от коранической, но файласуфам все же удалось возродить некоторые истины, которые к тому времени умма рисковала окончательно утратить. Так, например, Коран сохраняет в высшей степени положительное отношение к иным религиозным традициям: в конечном счете, сам Мухаммад вовсе не считал, что принес людям новую, уникальную религию, но, напротив, полагал, что любая истинная вера ниспослана человечеству Единым Богом. Однако к концу IX в. улемы начали понемногу забывать об этом и создавать культ ислама как единственной истинной веры. Файласуфы восстановили прежнюю идею всеобщности, хотя и пришли к ней своим, особым путем. Сходные обстоятельства сложились и в наше время: в век науки мы уже не можем мыслить Бога таким, каким видели его наши пращуры, однако именно научные открытия могут способствовать новой положительной оценке многих древних истин. Известно, что определенную склонность к мистической вере питал даже Альберт Эйнштейн. Несмотря на его знаменитое изречение «Бог не играет в кости», ученый отнюдь не предполагал, что его теория относительности заденет концепцию Божества. В 1921 году, когда Эйнштейн посетил Англию, архиепископ Кентерберийский поинтересовался в личной беседе, как недавние открытия ученого могут повлиять на богословие. «Никак, – ответил Эйнштейн. – Относительность – дело чисто научное и к религии не имеет никакого отношения».[595]Построения таких ученых, как Стивен Хоукин, который не находил в своей космологии места для Бога, пугают христиан, вероятно, потому, что многие верующие до сих пор мыслят Бога в очеловеченном образе, видя в Нем обыкновенную Сущность, сотворившую мир примерно так, как люди создают вещи. Однако изначально сотворение мира воспринималось вовсе не столь буквально. Интерес к Яхве как Создателю не проявлялся в иудаизме вплоть до Вавилонского пленения. Грекам эта концепция тоже долгое время была чужда: сотворение ex nihilo стало официальной христианской доктриной только в 341 году на Никейском соборе. Создание мира Творцом является одним из центральных положений Корана, однако эта идея, как и все прочие суждения о Боге, представлена в священной книге ислама как «притча», «знамение» (айат) несказанной истины. Иудейские и мусульманские рационалисты считали эту доктрину трудной для понимания и весьма проблематичной; многие ее вообще отвергали. Суфии и каббалисты отдавали между тем предпочтение греческой метафоре эманации. Так или иначе, любая космология была тогда не научным объяснением происхождения вселенной, а чисто символическим выражением духовной и психологической истины. Современная наука не вызывает в исламском мире большого воодушевления, тем более что, как нам уже понятно, самой большой угрозой для традиционных представлений о Боге стала не наука, а события недавней истории. На Западе, однако, давно господствует сугубо буквальное понимание Св. Писания. Когда многие христиане Запада явственно ощутили, что новая наука подрывает их веру, Бог, вероятно, все еще представлялся им ньютоновским Великим Механиком – а персонифицированную идею Бога, судя по всему, невозможно обосновать ни религиозно, ни научно. Вызов, брошенный учеными, вызвал у Церкви потрясение и заставил ее ценить символический характер библейского повествования. Становится все более очевидным, что идея Бога‑личности в наши дни неприемлема. Причин тому более чем достаточно – моральных и интеллектуальных, научных и духовных. Феминизм отверг персонифицированное божество потому, что о нем издавна, еще с языческой эпохи, говорят в мужском роде. Впрочем, говорить однозначно, что это «Она», то есть менять Его пол на противоположный, ничем не лучше, поскольку таким способом беспредельный Бог низводится до уровня чисто человеческих категорий. Древняя метафизическая идея Бога как Высшего Существа, очень долго господствовавшая на Западе, теперь тоже выглядит неудовлетворительной. Бог философов – порождение вышедшего из моды рационализма, а традиционные «доказательства» существования Бога уже опровергнуты. Тот факт, что в эпоху Просвещения деисты единодушно приняли Бога философов, стал первым шагом к нынешнему атеизму. Как и первобытный Бог Неба, это божество оказалось слишком далеким от человека в повседневной жизни, превратилось в Deus Otiosus и сейчас постепенно исчезает из нашей памяти. Возможным решением проблемы современности может стать Бог мистиков, которые всегда настаивали на том, что Бог – не одна из сущностей среди прочих, что Он не существует в привычном смысле слова и Его вообще правильнее именовать «Ничто». Такой Бог вполне согласуется с атеистическими воззрениями нашего секулярного общества, питающего заведомое недоверие к неадекватным образам Абсолюта. Философы видели в Боге объективный Факт, подтверждаемый привычными методами научного доказательства, но мистики заверяли, что Он – чисто субъективное переживание, таинственная основа вселенского бытия. К такому Богу можно приблизиться лишь силой творческого воображения. Он – проявление своеобразного искусства, в чем‑то сходное с другими великими художественными символами, выражающими несказанную загадку, красоту и ценность жизни. Мистики были музыкантами, танцорами, поэтами, писателями, сказочниками, живописцами, скульпторами и архитекторами – именно искусство помогало им говорить о той Реальности, что выше любых слов. Более того, мистицизм тоже требует разумности, дисциплины и самокритичности, которые препятствуют самопотворствующей чувственности и фантастическим домыслам. Бог мистиков устроит, вероятно, даже феминисток, ибо суфии и каббалисты издавна стремились дополнить Божественное женским началом. У этой идеи Бога есть, впрочем, и свои недостатки. Многие евреи и мусульмане относятся к мистицизму с подозрительностью еще со времен скандала с Саббатаем Цеви и более позднего упадка суфизма. На Западе мистицизм вообще никогда не был основной формой проявления религиозности. Реформаторы – как протестанты, так и католики – либо объявляли мистиков вне закона, либо делали вид, будто мистиков вообще не существует; а научный Век Разума принципиально не поощрял мистического восприятия. Тем не менее в 60‑е годы на Западе поднялась волна интереса к мистицизму, которая выразилась в массовом увлечении йогой, медитацией и буддизмом, хотя этот подход не так легко совместить с нашим объективистским, эмпиричным мировосприятием. Бог мистиков довольно труден для понимания. Сближение с Ним требует подготовки под руководством опытного наставника – и, что существенно, подготовки очень долгой. Чтобы вызвать у себя ощущение той Реальности, которую принято называть «Богом» (и которой многие вообще отказываются давать какое‑либо название), мистикам приходится немало потрудиться. Мистики нередко заявляют, что человек должен целенаправленно воспитывать в себе ощущение Божества и что работа эта требует той же самоотдачи и сосредоточенности, какая нужна для художественного творчества. Маловероятно, чтобы подобная деятельность привлекла многих членов общества, которое давно привыкло к быстрым удовольствиям, еде на скорую руку и мгновенной передаче информации. Бог мистиков, однако, не является по первому зову, в стандартной упаковке с готовой инструкцией для пользователя. Мистическое ощущение Божества – отнюдь не скоропалительный экстаз, вызванный речами проповедника‑«возрожденца», когда он за пару минут заставляет всех прихожан рукоплескать и наделяет даром иных языков. И все же приобрести некоторый мистический опыт можно. Пусть нам пока не даны высшие состояния сознания, в которые погружаются мистики, но мы вполне в состоянии усвоить, например, что Бог не существует ни в каком упрощенном смысле или что само слово «Бог» – лишь символ непостижимой Реальности, выходящей за рамки всего известного. Мистический агностицизм поможет выработать своеобразные внутренние ограничители, не позволяющие вторгаться в сферу сложнейших проблем бытия с догматичной самоуверенностью. Впрочем, пока не прикоснешься ко всем этим проблемам собственным сердцем, пока не ощутишь их как личный опыт, они скорее всего так и останутся невразумительными абстрактными концепциями. Мистицизм «с чужого плеча» может принести не меньшее разочарование, чем чтение литературных комментариев или критических заметок вместо самих стихов. Мы уже знаем, что мистицизм часто расценивался как учение эзотерическое, но вовсе не потому, что мистики стремились скрыть свои знания от невежественной толпы. Главная причина заключалась в том, что мистические истины открываются только интуитивным слоям ума – да и то лишь после тщательной подготовки. При таком подходе они приобретают совершенно новый, особый смысл, недоступный логическому и рациональному мышлению. Монотеисты начали творить своего Бога с тех самых пор, когда израильские пророки впервые попытались описать свои сокровенные переживания, связанные с Божеством. Бог очень редко переходил в категорию самоочевидных объективных фактов, встречающихся повседневно и повсеместно. Сегодня многие, похоже, просто не желают тратить силы на воображение. И в этом не обязательно видеть катастрофу. Теряя привлекательность, религиозные идеи обычно уходят в забвение без каких‑либо тяжелых последствий; если в наш эмпирический век прежние представления о Боге перестанут приносить пользу, они, разумеется, будут отброшены. С другой стороны, до сих пор люди всегда создавали новые символы, которые и становились средоточием духовности. Человек во все времена сам создавал то, во что верил, поскольку ему совершенно необходимо ощущение чуда и невыразимого наполнения бытия. Все характерные приметы современности – утрата смысла и цели, отчужденность, крах устоев, насилие – свидетельствуют, судя по всему, что теперь, когда мы уже не пытаемся намеренно создать для себя ни веры в «Бога», ни чего‑либо еще (какая, собственно, разница, во что верить?), все большее число людей впадает в полное отчаяние. Девяносто девять из ста граждан Соединенных Штатов утверждают, что верят в Бога, но растущее множество фундаменталистских течений, апокалиптических сект и соблазнительных курсов «мгновенного просветления» отнюдь не внушает спокойствия. Кривая преступности неуклонно ползет вверх, а наркоманию и возвращение к практике смертной казни едва ли можно счесть признаками духовного здоровья общества. Одним из первых, кто выразил это ощущение унылой безысходности – нечто совершенно противоположное героическому атеизму Ницше, – был Томас Харди. На пороге нового столетия, 30 декабря 1900 года, он написал стихотворение «Черный дрозд» – яркое отражение гибели духа, который уже не способен пробудить в себе веру в осмысленность бытия:
По роще мертвой я бродил В морозном полумраке, И солнце зимнее без сил Мерцало, словно факел. Все жались дома к очагам, Лишь ветер бесприютный, С ветвей срывая пестрый хлам, Их рвал, как струны лютни. Был острый лик земли суров Под прелью увяданья, И облака – ее покров, А ветер – отпеванье. Зародыши во тьме тая, Жизнь замерла в покое. И в безнадежности, как я, Томилось все живое. Но вдруг над головой моей Раздался чистый голос, Как будто радость майских дней Лучами раскололась. Облезлый, старый черный дрозд, От холода весь съежась, Запел при блеске первых звезд Так звонко, не тревожась. Все было пасмурно кругом, Печаль во всем сказалась, И радость в сумраке таком Мне странной показалась – Как будто в песне той, без слов Доходчивой и внятной, Звучал какой‑то светлый зов, Еще мне непонятный.[596]
Человеческая душа не терпит пустоты и одиночества. Любой возникший вакуум она непременно наполняет каким‑нибудь новым содержанием. Но истуканы фундаментализма – далеко не лучшие заменители Бога, и если мы хотим создать новую, полную жизни веру двадцать первого века, то нам, пожалуй, стоит сперва поразмыслить над важными уроками и предупреждениями минувшей истории Бога.
Словарь Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|