Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Поп Чира и поп Спира 8 страница




А перед четвёртым домом рассказывают о чьей-то свекрови, которая оказалась ведьмой: взъелась на свою сноху, поссорила её с мужем, а теперь является к ней каждую ночь. Сначала слышится, будто волынка тихонько играет где-то вдалеке, потом ведьма как закричит: «Ты меня к нечистой силе погнала, из-за тебя я свою душу сгубила!» — да как разбежится от двери к кровати, прыгнет к ней на грудь, чешет гребнем и душит. И так каждую ночь, а чуть запоют петухи — как сквозь землю проваливается.

Перед пятым домом собрались вокруг возчика, который недавно вернулся из Бечкерека — отвозил туда евреев — скупщиков зерна — и повествует сейчас о неслыханных и диковинных вещах. Рассказывает со слов одного бечкерекского господина, который прочитал много книг, да и сейчас по целым дням читает газеты, будто совсем недавно, в прошлом или даже в этом году, за морем в Америке какие-то люди собрались выстрелить из пушки в луну. Всё уже точно высчитали: и какой должна быть пушка, и какой снаряд, сколько нужно пороху, и за сколько времени он туда долетит и ахнет по луне. И совсем собрались было пальнуть, но один банатчанин, который там случился, смекнув что-то, — а был он, само собой, из Иджёша, — снял шляпу, замахал рукой и говорит: «Подождите, говорит, господа, очень вас прошу! Сейчас вы хотите, примерно сказать, этаким манером в луну бабахнуть? Всё это хорошо, замечательно и остроумно, — говорит иджёшанин, — но подумали ли вы о том, что случится с нашими ушами, когда эта пушка взревёт, как сто ослиц, — ведь отсюда до самого Иджёша не останется ни одного здорового уха! Пришло ли вам это в голову?! Ну, в конце концов черт с ними, с ушами… ослы и те не ими прославились, хоть они у них и длинные… Но что станем мы делать без лунного света? Сколько конюшен будет взломано, сколько лошадей украдено — ведь и при лунном свете едва усторожишь какого-нибудь вороного от лиходеев! Ну, я вас спрашиваю?» А они, говорит, ухватились всяк за свои уши, рты поразевали, задумались, а потом спрашивают: «А ты откуда, приятель?» А он говорит: «Из Иджёша!» — «Из Иджёша?» — удивляются они. «Из самого Иджёша!» — «А где это?» — «Да Иджёш, говорит, неужто Иджёша не знаете?! Что между Саяной и Кикиндой!» — «Ну, спасибо, тебе, — говорят они, — и за наши уши, и за лунный свет. Не станем мы стрелять, хоть и жалко, что так потратились!.. Ты дело говоришь, только как же эго тебя осенило? Хотя слыхали мы: говорят, что все иджёшане умные, вроде тебя! Большущее тебе спасибо!»

«С тех пор, — продолжает тот свой рассказ, — стоит только сказать в Америке, что ты из Иджёша, — и всё в порядке, потому что банатчане спасли лунный свет и луна осталась на своём старом месте. И за это всякий иджёшанин беспошлинно ездит на паромах, и через мосты, и повсюду, даже паспорта не должен предъявлять, когда покупает порох — стрелять по скворцам и зайцам, и не приходится ему курить акцизный табак, а когда он продаёт лошадей, никто не требует у него их паспортов. С тех пор это уже право иджёшан».

Он рассказывает, а его слушают, разинув рот, и некоторые стоят ещё четверть часа с разинутыми от удивления ртами, пока им не посоветуют закрыть рот и отправиться спать. Вот так-то прославился один наш банатчанин в далёких краях, а иджёшанам обещали отлить из этой пушки колокол.

Так калякали о всякой всячине на скамейках перед домами. Поначалу оживлённо, потом всё ленивей и ленивей; и по мере того как рассказчик и слушатели уставали, и у них начинало рябить в глазах, и все принимались зевать — паузы наступали всё чаще. Мало-помалу вдоль всей улицы разговоры замирали, и их сменял собачий лай да лягушачий концерт в придорожных канавах.

Только и слышишь, как то там, то здесь кто-нибудь зевнёт и скажет: «Эх-хе-хе! Пошли помаленьку на боковую, завтра ещё будет день для разговоров!» — «Спокойной ночи!» — несётся с одной стороны. «Спокойной и доброй!» — отвечают с другой. «Что так рано? Жалко, очень уж ночь хороша!» — «Наговорились досыта. А завтра надо пораньше встать: приедут испольщики», — замечает кто-то. «Пожалуй, верно. И мы скоро отправимся. Нам тоже нужно пораньше встать, — слышится опять чей-то голос на той стороне, — поехать надо за камышом — крыть крышу, а то просто стыд, на косматую и драную пастухову шапку смахивать стала. Спокойной ночи!»

А немного погодя исчезнут последние силуэты перед домами, умолкнут голоса. Но жизнь ещё теплится во дворах — нет-нет да и донесётся то кудахтанье встревоженной курицы на насесте, то скрип журавля: это берут воду для отца, он будет мыть ноги, а попутно браниться и отдавать распоряжения на завтра. Потом услышишь ещё, как затворяют калитку, как волочит по двору цепь косматый Серко, гавкнет раз-другой порядка ради, но в конце концов замолкнет и он.

Мрак покрыл и окутал всё. Даже месяц не светит. Да и зачем? Ведь Шаца задумал нечто большое и отважное, а для этого за глаза довольно мелких звездочек, что светят на небе и, лукаво подмигивая, глядят вниз на заснувшее село и бодрствующего Шацу, который торопливо направился было куда-то и вдруг, услышав шаги, остановился и юркнул в тень акации. Это проходил ночной сторож дядя Нича, на обязанности которого лежит сообщать жителям, который час, и охранять их от воров, вопреки возведённому на него поклёпу, что он якобы и сам при случае работает с ними на паях. Шаца слышал, как Нича прошёл по улице, лениво волоча по земле ноги, как зевнул, потом высек кресалом огонь, разжёг трутом трубку, ругнул еврея-лавочника, что подсунул ему одну труху, а за компанию и хозяина злого чёрного пса, который грызёт ворота, когда Нича проходит мимо, и лает на представителя власти. Сторож миновал попову улицу, свернул в другую, потом в третью и здесь протрубил в свой рог ровно двенадцать раз, а спустя четверть часа — ещё один раз и, украв таким образом целый час, улёгся, как всякий усталый человек, которому творец определил ночь для отдыха и сна, и захрапел, а потому, не видел, как Шаца завернул на попову улицу.

Шаца, крадучись, шёл вдоль акаций, пока не достиг дома отца Спиры. И тогда сердце его забилось сильнее, как обычно бьётся оно у любого, даже самого смелого человека, решившегося на дерзкий поступок. Взяв тамбур, он ещё издали заиграл хорошо известную песню: «Дорогая, ты уснула», — но так тихо, что рокот струн мог уловить только слух влюблённой Юлы. Три дня тому назад Шаца поссорился с ней на огороде у дыры в заборе, как это уже известно читателям из конца предыдущей главы, и с тех пор не появлялся; он поклялся, что никогда больше не придёт, даже на глаза ей не покажется и уйдёт мыкаться по свету. Но так как он сам, зарекаясь, дал слово, то сам же и взял его обратно. Хотел выдержать хотя бы ещё три дня, но не смог и отправился к Юле. Узнал от тётки, что Юла о нём справлялась, и порадовался в душе, что помучил её своей ревностью.

Уладить лёгкую размолвку лучше всего серенадой, этого требует и ход событий. Одна только Юла его услышит: отец спит во дворе подле чулуна, а она с матерью — в комнате, окнами на улицу, в каких обычно охотнее всего спят невесты. Но и мать не могла услышать его тамбур. Услышала только Юла. Мгновенно вскочила она с постели, кинулась к окну и, заметив сквозь редкие жалюзи чыо-то тень, тотчас догадалась, что это Шаца; в переборах тамбура она узнала аккомпанемент хорошо известной ей песенки, хотя Шаца, как добропорядочный и миролюбивый парикмахерский ассистент, не решался петь. Он только легонько перебирал струны, и они тихо гудели, словно весенние пчёлы, а Юла — про себя, конечно, подпевала:

 

Дорогая, ты уснула,

Сладкий сон тебя мани.

Спи же, доброй ночи, Юла,

Бог тебя храни!

 

Вот что говорит при помощи звонких струн и сухого дерева тамбура её милый.

Эх! Что бы сказала сейчас Юла, если бы посмела, то есть если бы не боялась разбудить мать! И разве в словах Юлы звучало бы меньше поэзии, чем в этих готовых стихах, — сейчас, после полуночи, когда всё село и даже ночной сторож Нича спят, а ночь так прекрасна, звёзды так чудесно мерцают на тёмно-синем небе, а кровь кипит и клокочет в двух бодрствующих влюблённых?! И разве её ответ на эту песню не прозвучал бы ещё более обворожительной песней, осмелься она подать голос? Сердце стучало в её груди, точно пьяный хозяин, что стучится к себе в ворота, билось так, будто хотело выскочить. Потому-то она, верно, и прижала левую руку к груди, а правой потихоньку подняла занавеску и, дослушав музыку, шепнула сквозь спущенные жалюзи:

— Доброй ночи, доброй ночи!

— Юца? — послышался голос матушки Сиды. — А Юца!

— Ох! Мама проснулась! — прошептала Юла.

— Юца!.. Это ты?

— Я, мама! — испуганно отвечает Юла.

— Что ты там делаешь так поздно? — спрашивает матушка Сида, которую укусил комар и разбудил собственный кашель.

— Да так… жарко мне…

— А что там, на улице?

— Да это соседский кот шатается у нас под окнами и орёт! Такой безобразник!..

— Каковы соседи, — говорит, зевая, матушка Сида, — таковский и кот.

Наступает тишина.

— Юца… ты ещё у окна?

— Да, мама!

— Открой-ка немного жалюзи!.. В комнате — как в печке… Жарко. И покури малость девясилом… поищи на шкафу, возле вязанья… и зажги… Проклятые комары как собаки кусают… должно быть болотные. Только что один укусил меня под самым глазом и разбудил, негодяй! А я так крепко спала.

В эту минуту завыл пёс попа Чиры, не выносивший, как и все его собратья, музыки.

— По хозяину! — прошептала Спирина попадья.

Охотно и радостно исполняя волю матери, Юла распахнула настежь окно и протянула подкравшемуся Шаце свои белые полные ручки, которые тот (не подумайте, что автор преувеличивает, хоть дело и происходит в селе) галантно осыпал поцелуями.

— Доброй ночи… хватит, нас застанут! — лепечет Юла, отнимая руки, но Шаца ухватился за них, как утопающий, и не отпускает и тоже что-то шепчет в ответ, — так они ведут тихую беседу.

— А чего ты там стоишь? — спрашивает матушка Сида, которая опять вскоре проснулась, на этот раз потому, что Юла чихнула.

— Да ведь вы приказали открыть окно.

— О господи, детка! Почему же ты его сейчас же не закрыла?

— Ждала, когда вы скажете.

— Неужто так тут и стоишь?! Эх, дитя, дитя! Ну закрывай… довольно… опять комары налетят.

— Хорошо, мама.

— Да ты, голубка, не озябла ли? Возьми-ка мой чепец.

— Спасибо, мама! Мне и так жарко, — говорит Юла, затворяет окно, ложится в постель и всю ночь напролёт не смыкает глаз. Зачем ей спать? Грезы наяву лучше всяких снов.

Шаца тоже вскоре очутился дома. Он летел, исполненный блаженства, на крыльях счастья и удовлетворённой любви так легко, словно бы и не касался подошвами земли. Он не встретил, к счастью, никого, кроме дяди Ничи. Нахлобучив шляпу на самые глаза, он ускорил шаги, но острый глаз сторожа всё же приметил его.

— Добрутр, брадобрей! — насмешливо приветствовал его дядя Нича и многозначительно кашлянул.

— Покойной ночи, дядя Нича! — негромко бросает Шаца и, сунув тамбур под пиджачок, устремляется дальше.

— А где это мы, племянничек, по ночам ходим? Кто это глухой ночью бреется, а?

— Никто! — отвечает Шаца уже издали.

— Ха-ха! «Всё по темноте, чтоб не быть беде!» Э-эх, племянничек, затеял ты что-то неладное!

— Не шуми-ка лучше и труби свои часы, раз тебе за это платят! — доносится уже совсем издалека голос Шацы.

— Ну-ну, — продолжает Нича уже больше для самого себя. — Носит тебя чёрт, и найдешь ты чёрта! Только потом не вопи, ежели где-нибудь тебя за «бритьём» застукают да вилами на спине букву «ш» напечатают! Хе-хе! — разглагольствует Нича, присаживаясь на скамейку перед чьим-то домом. — Не вздумай только потом орать, предупреждаю тебя, когда колом или ещё чем станут тебя потчевать. Чёрта по ночам ищете, — ворчит Нича, рассевшись как следует на скамейке, — а потом дядя Нича виноват, когда вилы по спине станут прогуливаться; виноват дядя Нича, что село, мол, не сторожит, будто я исправничье жалованье получаю! Отменное жалованье, будь они неладны! Даже на табак не хватает! Если бы не перепадало малость от тех, кому туго приходится — «Дядя Нича, выручай!», — пришлось бы махру курить, как последнему мужику! Кабы подвезло сторожем на виноградник наняться или пастухом — ух ты! Вот бы я зажил!.. Да нет, приспичило мне государству служить: Нича «чиновником» задумал стать; ведь даже прадед мой, да и никто из всей семьи никогда государственного хлеба не едал! Что ж, по работе и награда, так мне и следует! Едва на табак и сало хватает!

— Ах-ха-ха, аа-ха-ха, — широко зевает он и бормочет: — Закурить, что ли! — Набивает, закуривает трубку и, попыхивая, поплёвывая этак, по-банатски, погружается в глубокие размышления.

И долго раздумывает, попыхивая трубкой, а потом продолжает свой монолог:

— Любопытно всё же знать, где таскался ночью этот брадобреишка? Сколько ни прикидываю, не могу смекнуть! Где этот повеса мог торчать в такое время?.. Уж не у Акимовой ли жены?!.. Аким вчера чуть свет повёз в Темишвар каких-то евреев, послезавтра только вернётся. А его Криста… чёрт, а не баба! Правильно ведь я его учил и советовал ему: «Эй, Аким, Аким, слушай меня! Хоть и не старше я, но поумней тебя! Все в свое время претерпел и пережил, побольше твоего, что называется, свету повидал. Аким, Аким! Не бери молодой жены, не накликай на себя беду, Аким! Осёл ты, Аким, — не для тебя она, отжил ты своё, человече! Получится вроде того, что поёт волынщик Гига-бачванин: «Жена, жена моя сужена, кавалеров дюжина!» Так нет же, не послушался, захотел быть умнее меня. Эх, Аким, Аким! Сиди-ка ты лучше дома, брось извозничать да стереги своё добро, коли дал тебе господь всего вдоволь, и не мыкайся туда-сюда.

Так закончил Нича свой монолог, потом снова углубился в думы, набил ещё раз трубку, высек огня и опять закурил. Покуривает, поплёвывает и всё раскидывает умом, голова даже заболела.

— А не у самого ли его преподобия он был?.. Хе-хе, его-то нет дома, в путь-дорогу отправился, — говорит Нича, покачивая головой. — А чего, собственно, я ломаю себе голову? Ночь-то уж больно хороша, так что нет ничего удивительного! Было бы удивительно, если бы я ни души не встретил! Эх, не будь я службой связан, и я не прочь бы на старости лет маленько беса потешить… Хе-хе! Не мешало бы! Только Нича ко всякой шушере не пойдёт! Да, заела меня бедность, не до этого мне теперь! А надвинь-ка я шёлковую шляпу на правый глаз, да надень сапожки с подборами, да пенковую трубку с длинным чубуком по животу пусти — поглядели бы вы тогда на меня, чёрт побери совсем. А так, в засаленной шляпе да в дороце, и в голову не приходит взглянуть на кого… Однако какой ни на есть… а всё же бывает и приглянусь кое-кому… Вот на Татичевой улице… кто бы сказал, что я могу по сердцу прийтись Арсиной тёще?! Ведь чуть только завидит меня, сейчас начнёт платочек да кудряшки поправлять, потом сложит губки сердечком и стрельнет глазами, а как пройду — кашлянет негромко вслед и обязательно спросит: «Как же ты, Нича, без жены-то?» А я ей в ответ: «Как раз так, как ты без мужа». А она опять этак кашлянёт… Да, недаром сказано: ищите и обрящете!.. Смазливая баба, этого у неё не отнимешь, и шустрая! Жаль, что не в моём «приходе»! Из-за этого я и надумал сменяться «приходом» со своим приятелем и коллегой, с этим Мичей, — тогда уж такое пойдёт веселье, только держись! И что я себе по пустякам голову ломаю из-за этого Шацы? Невидаль какая! Если сейчас не погулять, так когда же, чёрт возьми! А я в его годы лучше, что ли, был? Холера ему в бок! Не будь я шалопаем, не таскайся по ночам без фонаря, не служил бы я сейчас в ночных сторожах, не скалил бы по-собачьи зубы из-за чужого добра да чужой корысти. Эх, кабы мне моё хозяйство! Да нет его, фьють! — И Нича махнул рукой. — А уцелей оно, не согласился бы я сторожить даже царские палаты в самой Вене, не то что это поганое село! Да что поделаешь, — слава богу, хоть так, а не хуже!

— Аа-ха-ха-хаа! — зевает он и продолжает: — Просто голова трещит от стольких мыслей. Дай-ка прилягу да вздремну малость, вон уже и петухи поют! — говорит Нича, берёт рог и трубит три раза, хотя ещё только два часа ночи, суёт трубку за ремень правого опанка[61], растягивается на скамье, кладёт правую руку под голову, закрывает свои вечно бодрствующие глаза и снова засыпает.

 

Вскоре дядя Нича заулыбался во сне. Блаженная улыбка расплылась из-под усов, подстриженных по-банатски и походивших на покромку или стреху подровнённой камышовой крыши, — улыбка праведника, который видит во сне, что получает заслуженную награду. И сон стал оплетать своим тонким кружевом храпящего сторожа Ничу, воздвигнув вскоре отличный дом из прочного материала, не обременённый налогами и долгами, большой, просторный дом — полная чаша. Дивный сон приснился Ниче под утро. Приснилось ему, что он женат на этой самой Арсиной тёще, на Савке, что они муж и жена. Стал Нича хозяином усадьбы, и все его в доме почитают да трудятся, а ему не позволяют к работе прикоснуться, только и твердят: «Бросьте, дядя Нича, не трудитесь, мы всё сами без вас сделаем!» Впрочем, он не очень-то настаивает и целыми днями отдыхает. По утрам даже сапог не приходится надевать: переберётся с кровати на кушетку (тут же, бок о бок с кроватью) и валяется целый божий день на животе, босой. Кушетка малость жестковата — Нича ясно чувствует, что лежит на твёрдой доске, и его немного удивляет, что в таком зажиточном доме столь жесткое ложе. Но чувствует себя он всё же неплохо. Полёживает на животе, покуривает да поплёвывает, не вынимая изо рта коротенького чубука (хотя Нича и разбогател и мог теперь курить пенковую трубку, он не зазнался и по-прежнему сосёт свой коротенький грошовый чубук), покуривает и только распоряжается. А Савка, теперешняя его жена, будто бы месит квашню, повернувшись к нему спиной. Нет-нет да и обернётся к нему, поглядит ласково так, а сама продолжает месить, быстро, проворно, тряся телесами, а Нича с удовольствием поглядывает на неё: какая, дескать, прилежная! Вот будто она опять оборачивается, окидывает его ласковым взглядом и спрашивает: «Хочешь, упование моё, Савка напечёт тебе лепёшек?» А он отвечает: «Да я, пожалуй, не прочь, только жирку не жалей, раза в два побольше положи, чем в лампадку кладёшь, да сальца нажарь, не повредит мне это при проклятом кашле… И кожицы подрумянь… у нас в семье все её любят…» — «А сколько же тебе кожицы поджарить, мой перзекуторчик?» — спрашивает Савка. «Да так… с добрый опанок, — говорит Нича. — Не помешает и чуть побольше… А останется тоже не беда, в доме всегда должна быть жареная кожица… для мышей годится, — развелось этой погани, того и гляди нос отгрызут… В мышеловку на крючок нацеплю — знаешь ведь, что мыши падки на жареную кожицу, как влахи на рыбу», — говорит Нича, перевернувшись на спину. А Савка всё на него поглядывает и отвечает: «Будет всё, как ты пожелать соизволил, мой исправничек! Кому, как не тебе, моё упование, самый лакомый кусок, ведь мы только что поженились. Всего в доме вдоволь — приказывай только! Нажил добра мой покойный Лала, работал от зари до зари и скопил достаточно, чтобы тебе, Нича, сейчас не работать, а только приказывать! Будет тебе вволю всего, даже если Арсе не достанется, ведь мы с тобой самые близкие!»

А Ниче — боже, до чего приятно! Глянет на неё, как она, всё о нём заботясь, склонилась над квашней и месит тесто, потрясывая телесами, и залюбуется, и улыбка не сходит с его лица!

Ах, эти утренние сны, дьявольские, беспокойные сны! Каких только дивных, упоительных, красочных и заманчивых картин не рисуете вы на заре и как только не вводите в заблуждение слабое существо — человека! Поглядите только на счастливого и довольного Ничу, как он пленён и зачарован сном; как дрожит от улыбки его ус в ожидании горячей, посоленной и жирно смазанной лепёшки, поджаренного сала и кожицы с огня, которую так любит весь его род; какое удовольствие доставляет ему смотреть, как, стоя к нему спиной, ловко месит тесто ядрёная, дебелая Савка.

И эти чудесные видения исчезнут, развеются в единый миг, испарятся, исчезнут! Исчезнут, как табачный дым и пепел, сдуваемые Ничей с трубки; прекрасная, радужная картина разорвётся, словно тончайшая паутинка, прорванная пролетевшим шмелём, при первом же окрике проходящего мимо крестьянина: «Доброе утро, дядя Нича!».

 

Глава двенадцатая,

в которой, как говорится, тыква лопнет и произойдёт то, чего никто не ожидал и за что осудили бы даже самых простых прихожан, сделай они это

 

В то время, когда обе попадьи в течение нескольких дней мехами злобы и ненависти неустанно раздували и разжигали пламя распри и раздора, ни одного из попов не было дома — оба были в отъезде. Не отсутствуй попы в эти дни, бог знает, произошли ли бы эти события, да и была ли бы написана сама повесть. Возможно, что дела приняли бы вовсе не такой худой оборот. Ну, а так… Впрочем, к чему пустые разговоры — всё полетело вверх тормашками, кто теперь устоит перед лавиной, кто её остановит?

Попадьи ждали возвращения своих мужей, чтобы досыта наплакаться и нажаловаться, каждая на свою обидчицу — вчера ещё, можно сказать, самую задушевную подругу и приятельницу. Поп Спира приехал раньше, а днём позже прибыл поп Чира. Матушка Сида успела как следует распалить попа Спиру, прожужжав ему все уши, и теперь, чтобы не отстать от соседки, за дело должна была взяться матушка Перса.

— Эржа! Эй, Эржа! — вскрикнула матушка Перса, услыхав, что возок остановился у их ворот. — Бросай цыплёнка, я сама ощиплю, беги отвори ворота: его преподобие приехал!

Эржа зашлёпала босыми ногами, распахнула ворота, повозка въехала во двор, а в ней поп Чира, весь запылённый, в старой, купленной ещё в ученические годы шляпе.

— С приездом!

— Спасибо, — ответил поп Чира, слезая с повозки. — Задержался я маленько. Хе, всего не учтёшь — то одно, то другое… вот, как видишь, и запоздал на целых трое суток. Недаром говорится: «В город — когда хочешь, а из города — когда пустят!» Осторожно, Эржа, полегоньку… это посуда, не разбей, смотри! Всю дорогу покоя с ней не знал.

— Слава богу, что хоть сейчас приехал. Мы уж волновались; где, думаем… А бедняжку Меланью никак успокоить не могу. «Ах, говорит, уж не случилось ли с папой что-нибудь унангенем[62]». — «Нет, милая, говорю, бог милостив!»

— Нет, слава богу… всё в порядке; надеюсь, и у вас также.

— Гм… как сказать… Здоровы… Вот отдохнёшь, и расскажем тебе удивительные вещи… одна лучше другой.

— Ну что же, что? Почему не похвалитесь, как провели без меня время? Что в селе?.. Как дома? Дай-ка, Перса, полотенце, — говорил, умывшись, отец Чира. — Как вы тут здравствовали и развлекались?

— Как?.. Замечательно! Словно караси на сковородке, как мужики говорят. Хорошо, что ты приехал, а то пришлось бы тебе искать нас по белу свету. До того дошло, что бросила бы всё и бежала куда глаза глядят.

— Вот тебе и на! — удивляется поп Чира. — Да не может быть!

— Ну, ты всегда мне не веришь! А ведь с каких пор тебе твержу.

— О чем твердишь?.. Да что такое произошло? Не беда ли какая?

— Как раз наоборот, сплошное веселье! Жаль, тебя тут не было, может и ты насладился бы серенадами, — едко замечает матушка Перса.

— Хоть убей, не понимаю, — недоумевает поп Чира.

— Да и не просто понять.

— Ну ладно, хватит… и без того голова идёт кругом после дорожной тряски.

— Были мы как под арестом, — продолжает матушка Перса. — Меланья просто глаз не осушала… Столько слёз пролила за эти дни, бедненькая, сколько за всю жизнь не прольёт.

— А в чём же дело?

— В собственном своём доме не смеешь нос за ворота высунуть. Вот, Чира, до чего мы дожили. Будто самые последние в селе!

— Скажешь ли ты наконец, что тут у вас случилось?

— Да всё она… она, попадья Спирина, провалиться бы ей! Лучше меня не спрашивай. И вспоминать не хочу, не то что рассказывать.

— Ну что опять стряслось?

— Да вот после того вечера мечет на нас Сида громы и молнии. Сквозь землю готова я провалиться перед этим молодым человеком! Больше всего перед ним стыдно!

— Ого! Это уж серьёзное что-то!

— Таких издевательств мы тут натерпелись — и во сне не приснится. В жизни бы не поверила, если бы кто раньше сказал, что дело может дойти до этого.

— А что же тот мужлан думает? — спрашивает уже довольно раздражённо поп Чира.

— Вот это больше всего меня и огорчает! Напустил на нас эту бестию, а сам скрылся — уехал неведомо куда, оставив на неё дом.

— Но ты мне всё толком не скажешь. Что же она делала?

— С тех пор как ты отправился в эту злосчастную поездку, — начала матушка Перса, усевшись в старое кресло, — ни я, Чира, ни Меланья не знали покоя ни днём, ни ночью. Говорю тебе: ни днём, ни ночью не было покоя от их выходок. Не успеет кончиться одно, начинается другое… без передышки… Додумались днём ставить перед домом веялку и веять пшеницу: летит полова, пыль столбом, будто мало её и без этого, а ночью, Чира, какие-то волынщики, трубачи да тамбуристы, кавалеры да серенады, словно мы на «Тиса парту»[63]попали, ей-богу!

— Ого! Час от часу не легче!

— А ты что думаешь! Целый божий день скрежещет это проклятое решето, несётся полова в нашу сторону, невозможно на улицу выйти из-за пылищи. А по ночам целыми оравами разгуливают, кто с трубой, кто с шарманкой — вся улица глаз сомкнуть не может.

— А ты чего язык на привязи держала, он у тебя, слава богу, не отсох, почему не сказала, что они не одни на этой улице живут?

— Так именно я и сделала! И думаешь, помогло? Послала Эржу растолковать ей, что не годится выносить на улицу веялку, есть у них двор, что твоё поле; грохочет, мол, на всю улицу, оглохли все. Уж она бесновалась, уж она орала, прямо я думала, удар её хватит. Скачет, точно гуттаперчевая. И, дрянь этакая, бестия, аспид проклятый, василиск, передала с Эржей: «Кланяйся, говорит, своей уважаемой тейшасонке[64], и пускай она не суёт свой нос в моё хозяйство; кому бог дал пшеницу, тот и веет. Так ей, говорит, и передай, что я ей кланяюсь!» Да чуть было нашу Эржу, бедняжку, за здорово живёшь не поколотила.

— Вот это мне нравится! — сердито заявляет поп Чира. А попадья норовит подлить масла в огонь гнева преподобного отца и продолжает:

— Мало того! «Пусть, говорит, присматривает она, — то есть я чтобы присматривала, — пускай смотрит, — передаёт она мне через Эржу, — за своей принцессой… — за нашей, значит, за Меланьей… — пусть смотрит за этой своей Геновефой[65], пока сельские парии не стали о ней по улицам частушки распевать!»

— Ого! — рявкнул поп Чира, и брови у него полезли под самую скуфейку. — Ого!

— Подумай только, пожалуйста, какова подлость и каково нахальство этого аспида, — осмелиться сказать такое мне! Она, видите ли, будет оберегать мой дом; она — и мой дом! Но и я в долгу не осталась, ответила ей как следует, — с блаженной улыбкой говорит матушка Перса. — Вместе с приветом послала ей совет: получше приглядывать за своей тетёхой, не сбежала бы, мол, с каким сиволапым из тех, что пляшут на перекрестках в коло.

— А-а-а! Ну, это уж они через край хватили! Так больше не может продолжаться, нельзя этого терпеть.

— Вот завтра полюбуешься! Наверняка опять подымут грохот на всю улицу. А господин Пера с тех пор форменным образом отвернулся от нас, редко, редко когда заглянет. Выйдет, несчастный, с Меланьей прогуляться перед домом и не может и словом перекинуться из-за проклятого решета!.. Горе одно. Вот сам увидишь!

— Ну, это ещё как сказать! Пускай только попробуют! — гневается поп Чира.

— Да… сейчас, по-моему, самое время, чтобы ты, как отец… будь я на твоём месте, всегда это твержу, я бы уж…

— Ну, довольно, довольно! Сам знаю, что нужно делать! — сердито оборвал её поп Чира. — Уж я его отчитаю…

— Непременно отчитай, да как следует, — подзуживает матушка Перса. — Эх, мой бы язык тебе занять!

— И ещё как отчитаю! Куда это годится! Соседи мы и священники — и такую вражду развели! Чем виноват я или моя дочь?

— Или я? — подхватила матушка Перса. — Ведь он первый подцепил его и затащил к себе в дом.

— Ну и не выпускал бы из рук.

— А к девушке, как говорится, пути никому не заказаны.

— Дитя он малое, что ли, не знает, чего хочет!

— Или опекун ему требуется, опекать его?

— Всё ему выложу! До чего дошло, прошу покорно, — в собственном доме человеку нет покоя! — негодует поп Чира и принимается сердито разгуливать по комнате.

— А попрекать начнёт, скажи ему: всякий, мол, по себе выбирает; у молодого человека, скажи, есть голова на плечах, он сам видит и разумеет, где апельсин, а где свёкла.

— Не беспокойся! Заткну ему глотку, на всю жизнь этот диспут запомнит.

— Можешь ему ещё сказать, что поздно спохватился. Молодой человек уже говорил со мной, да и Меланья мне призналась… С этим покончено… И всё это сейчас ни к чему.

— Не беспокойся. Приглядывай за кухней и положись на меня. Завтра, кстати, мы и без того должны с ним встретиться — обсудить кое-какие дела нужно.

На следующий день преподобные отцы встретились и беседовали довольно долго. Поздоровались, разумеется, холодно. Бывало, непременно справятся о здоровье, хотя оба дальше своей улицы и шагу не ступили, а теперь, возвратясь из поездки, ни тот, ни другой и словом об этом не обмолвились! Разбирают служебные дела молча и даже глаз друг на друга не подымают, а если приходится сказать что-нибудь, так говорящий уткнётся в написанный акт, или вертит карандаш, или вставляет в ручку перо, или ещё чем займётся, лишь бы не остаться без дела. Наконец, с делами было покончено, и уже казалось, что поп Чира, передумав, не затеет неприятный разговор и они мирно разойдутся. Поп Спира уже взял было свою трость и шляпу и, поглаживая её рукой по ворсу, собрался уходить, как вдруг поп Чнра его окликнул:






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных