Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Книги И.В. Дроздова 3 страница




– Даже если журналист талантлив?

Шумилов отечески-снисходительно, с заметной дозой иронии смотрит на меня.

– Талантливый?.. Это бывает редко. Талантливые журналисты обычно в писатели выходят – Чехов, Горький, Шолохов. Я думаю, талант живописания словом ещё реже встречается, чем талант певца. Это из моих наблюдений. Но, может быть, я ошибаюсь.

Мой шеф, очевидно, этой философией старался погасить во мне порывы к творчеству, к бесплодным и мучительным попыткам пробиться к читателю, громко заявить о себе. Мне нелегко было смириться с судьбой «раба-невидимки», я не хотел всю жизнь рыться, как червяк, в бумагах, выгребать мусор из чужих писаний, быть вечным парией газеты. В то же время я видел вокруг себя и над собой, на шестом этаже, где располагалось начальство, что и они, как и Розенберг, тоже парии, они тоже не печатаются. Я понимал: они-то уж вскинутся до потолка, начни я протискиваться на страницы. Они такую возведут преграду – лоб расшибёшь!

Приходилось смиряться. Но… на время. Бежали дни, недели, и мысли о собственных громких статьях, фельетонах, очерках, о славе маститого журналиста вновь заползали в голову и вновь появлялись планы один другого смелее. Вот только говорить об этих планах ни с кем не хотелось, даже с Николаем Дмитриевичем. Слишком нескромными и несбыточными казались эти мои мечты.

Но однажды открылась щель, и я устремился в неё сломя голову.

В четвёртом часу дня – мы только начали работу – раздалась команда: «Свистать всех наверх!» Мы собрались в кабинете Главного, в «каминном». Здесь сидел когда-то первый редактор «Известий» Н. И. Бухарин. Кабинет небольшой, мебель старинная, над камином фотографические портреты с дарственными надписями коллективу «Известий» – М. Горького, Ромена Роллана и Михаила Шолохова. За столом главного – Константин Александрович Губин, высокий, сухощавый, всегда вежливый, готовый выслушать сотрудника и дать обстоятельный ответ на все вопросы. Его подводит голос: высокий, почти женский. Он только что приехал с совещания, – с самого верха, – говорит быстро, сбивчиво:

– К нам просьба… от самого Никиты Сергеевича: дать очерк о металлурге, сварившем нос атомному ледоколу «Ленин».

– Как нос? – спрашивают из рядов.

– Ну, планку, ту часть… которой режут льды. Нос ледокола. Он из особой стали совершенно невероятной прочности.

Губин обращает взгляд к Розенбергу, и все к нему поворачиваются. Он знает, он по части металла всё знает, и Семён Борисович уж готов разъяснить, но Губин поднимает руку:

– Очерк большой – на подвал, и сделать его надо за четыре часа – чтоб в номер.

– Четыре часа! – визгливо выкрикивает Шагинян. – И ещё куда-то ехать!

Она вскидывает руками, точно хочет вылететь из кабинета, – полная, низенькая, с прямыми торчащими во все стороны седыми волосами, чем-то напоминающая взъерошенную сову. В правом ухе слуховой аппарат с белым шнуром. Все к ней поворачиваются и тоже пожимают плечами: как же так, очерк за четыре часа?!.. И надо ещё куда-то ехать, кого-то искать!

– Вы бы ему сказали…– подаёт голос важно восседающий в кресле у камина Евгений Кригер – журналистский волк с мировым именем.

– Кому сказать? Никите Сергеевичу? Нужен очерк, а мы теряем время. Металлург – тут, недалеко, к нему сорок минут езды.

Главный оглядывает сотрудников:

– Кто возьмётся? Кто?

И тут меня словно бес за язык дернул: «Я!» – крикнул на весь кабинет. И зачем-то как школьник поднял руку.

– Вы?.. Ну, хорошо, вы так вы! – неожиданно просто разрядил обстановку главный. – Вот фамилия сталевара… Завод «Электросталь», – это рядом, под Москвой. Внизу вас ждёт машина.

Я поднялся и почти выбежал. Как на меня посмотрели все сотрудники редакции, что подумали – я мог только догадываться. Но думать об этом было некогда. Выйдя в коридор, я ощутил весь ужас своего положения. «Не успею!.. Не смогу!..» – горячечно колотились в голове мысли. А всё тело покрылось потом. Холодным ли, горячим – не знаю, но только хорошо помню, что весь я был мокрый. И ещё помню: шёл по коридору и не знал, куда иду, зачем. Наконец вспомнил: «Электросталь». Зашёл в какой-то кабинет, позвонил на «Электросталь». Мне ответили, что сталевар Н. – в цеху, он во второй смене.

Заказал пропуск, сбежал вниз, в автомобиль.

На улице Горького было тесное движение, и мы, к моему ужасу, принуждены были то медленно ехать, то, в местах пробок, совсем останавливаться. Завод «Электросталь»! Это даже не в Москве, а где-то за городом, – всё более охватывал меня ужас. И я вспоминал физиономии наших «зубров» – Кригера, Галича… Галич и вообще-то был пересмешником; армянин низенького роста очень походил на Мефистофеля, только обленившегося и разжиревшего.

Он был попроще всех других «зубров», поближе к нам, смертным. Смущало в нём одно: он всё время улыбался. Жмёт тебе руку, таращит свои чёрные выпуклые глаза и улыбается, прямо даже смеётся. И так, будто ты у всех на виду плюхнулся в грязную лужу, всех насмешил, а он теперь снисходительно тебя подбадривает: ничего, мол, обойдётся.

Татьяна Тэсс, шестидесятилетняя красавица, любившая сидеть в глубоких креслах и закидывать нога на ногу, – так, чтобы круглая её коленка, похожая на сдобную непропечённую булку, была видна из всех углов комнаты, – Тэсс презрительно, плотно сжимала губы, смотрела так, будто я и не сотрудник промышленного отдела, а внезапно упавший с потолка лягушонок.

Кригер и совсем не смотрел на меня – тот самый Кригер, который перед войной называл себя немцем, во время войны – евреем, а после войны вдруг стал потомком австрийских баронов, – так этот самый еврей-немец-австрийский барон не удостаивал меня даже мимолётного взгляда. Я на одну минуту представил себе их физиономии после возвращения в редакцию в двенадцатом часу, когда газета будет напечатана и мой очерк никому не понадобится.

Авантюризм – свойство характера, в принципе дурное, но есть всё же в этом свойстве черты привлекательные: смелость, риск, напор…

В моём решении за четыре-пять часов написать очерк не было авантюризма. Я мигом рассчитал: три часа на дорогу и встречу с героем, два часа писать. К тому времени я работал в дивизионке, в центральной газете «Сталинский сокол», в Румынии – в «Советской армии». Написал сотни статей и очерков. Писал и в номер за два часа. Есть журналисты-тугодумы; пишут долго, мучительно, часами высиживают абзац, страницу. У меня склад другой: мне бы знать материал, и тогда перо не поспевает за мыслью. Не говорю, что это хорошо, но говорю, что это так, что пишу я быстро.

Но это известно мне, а что же думал главный редактор – такой опытный и умудрённый во всём человек? «А что ему думать? – возражал я себе. У него не было другого выхода – сыграл вслепую».

Все эти мысли явились мне в тот короткий срок, за который мы не успели доехать от площади Пушкина до площади Маяковского. А впереди ещё целая вечность. Я вдруг стал ощущать, что очерка я не напишу – помешает волнение, которое мной овладело. В голове не было ни одной мысли. Сердце колотилось, в висках стучало. Конечно же, никакого очерка не будет, сплошной конфуз – надолго, может быть, навсегда. Я буду приходить в редакцию раньше всех и уходить позже всех, чтобы никого не видеть. А на совещаниях забиваться в угол и молчать, как мышь. И это в том случае, если задержусь в «Известиях». Могут и уволить.

Сейчас я вспоминал эпизод, толкнувший меня в журналистику. Это было в январе 1945 года – в разгар битвы за Будапешт. Я стоял со своей зенитной батареей у переправы в районе Чепеля, районе заводов. Вражеские самолёты летали ночью. Всё больше с грузами продовольствия для окружённой группировки. Самолеты тяжёлые, трёхмоторные – «Юнкерсы-52». Низкая облачность прижимала их к земле, и они летали низко. Мы били со всех стволов. И за одну неделю сбили шесть самолётов. К нам приехал корреспондент дивизионки Олег Бушко, стал писать очерк. Однажды он растолкал меня, – к утру я засыпал в окопе, – сунул кипу листов, сказал:

– Прочти. Нужна твоя подпись.

– Зачем?

– Патрон требует. Говорит, чтоб не было ошибок.

Я прочёл и меня прошиб озноб. Если бы этот очерк был напечатан, я бы превратился в полкового шута!.. Надо мной бы смеялись до колик.

В очерке я был представлен этаким храбрецом, хватающим за хвост тяжёлые бомбовозы и швыряющим их наземь. Автор писал: «Зорко всматривается в пылающее огнями прожекторов небо командир. Но вот он слышит ноющий гул "юнкерса". Взмах рукой – и воздушная громада, пылая огнём, валится в Дунай. И это на глазах всего фронта. По полкам, по всему берегу Дуная, разносится: "Ура-а-а!.." А комбат стоит на пригорке. Ему всего двадцать лет, а он стоит. Вот снова тревожный гул. Снова взмах руки – и гигант-стервятник валится с неба…» Я подошёл к Бушко, сказал:

– Не пойдёт! Так нельзя. Это ужасно, меня засмеют.

– Да почему? Вы же сбили шесть самолётов!

– Сбили, но не так… Это все не так просто. Вам бы стоило у нас побывать, посмотреть.

– Самолёты падали?

– Падали, но не так. Не все сразу, не в один день. И я не стоял на пригорке – наоборот, в окопе, на командирском пункте. Нет-нет, я возражаю. Нужно иначе.

– Как иначе?

И тогда вот так же, как теперь, меня словно кто-то подтолкнул. Я сказал:

– Оставьте мне, я поправлю.

– Пожалуйста! Но только не тянуть. К вечеру я должен быть в редакции.

Я очень хотел спать – сколько ночей бессонных! – но делать нечего, присел в окопе, стал поправлять. Но вскоре понял: как ни поправляй, но тон этот дурацкий, бахвальский, остаётся, он прёт из-за каждой строки, позорит, представляет не командира фронтовой зенитной батареи, а беспардонного и глупого хвастунишку, Мюнхаузена. Удивительно, как печать личности автора ложится на всё написанное: если он наивен, то не в одной какой-либо строке, а всюду, во всех словах, стоит лишь к ним присмотреться.

Я отложил исписанные листы и повернул к себе обратную, чистую сторону одного из них. И стал писать на нём, как однажды утром, после боя, в котором первый орудийный расчёт сержанта Касьянова сбил вражеский самолёт, к нам на позицию пришли два солдата. Это были бойцы соседнего батальона. Один из них подал мне маленький серебряный самолётик и сказал:

– Это вам подарок от нашего батальона. Мы видели, как вы ночью сбили самолёт…

Описав этот эпизод, я стал писать дальше, брал листы и их чистую сторону заполнял мелким чётким почерком. И когда закончил рассказ о своей батарее, о бойцах и сержантах, сбивших только за последнюю неделю шесть самолётов, и поставил последнюю точку, стал думать: как же назвать этот первый в моей жизни очерк. И вверху первого листа написал «Фронтовой сувенир».

– О-о!.. Прекрасно! – воскликнул Бушко. – Мы его и напечатаем.

Очерк был напечатан, меня заметили в политуправлении фронта, а когда настало время демобилизоваться, предложили работу в дивизионной газете.

Мне сейчас невольно вспоминался тот эпизод, лезли в голову шапкозакидательские строки бушковского очерка. Сам я себе вдруг представился в роли Бушко – бездумным, несерьёзным журналистом, взявшимся за пять часов собрать материал и написать очерк о человеке, профессия которого мне никогда не была знакома. И куда, в «Известия»! В серьёзную и ответственную газету, которая считалась тогда органом верховной власти.

Вспомнил Пушкина: для творчества требуется спокойствие души, психическая уравновешенность. И я сделал над собой усилие: «Успокойся, думай и пиши!» Вынул блокнот, стал набрасывать очерк.

К проходным «Электростали» подъехали внезапно. Я взглянул на часы. Было начало пятого.

Минут через десять я стоял у электропечи и беседовал со своим героем. Это был мужчина лет сорока, роста чуть выше среднего, сухой, жилистый. Он смотрел на меня свысока, добродушно улыбался – почти так же, как Галич, – и, казалось, спрашивал: удивляетесь, что именно я сварил нос для ледокола?.. Но, разумеется, ни о чём подобном мы не говорили; он, подвигая какие-то рычаги на панели, всё время заглядывая через синие очки в глазок, где бушевала огненная стихия, рассказывал о своей печи, о товарищах по работе и о том, какой у них завод, почему именно им и именно ему дали почётное задание сварить сталь для режущей части атомного ледокола. К тому времени я уже овладел почти стенографической скоростью записи устной речи, а тут, на моё счастье, оказался человек, говоривший неспешно и так, словно заранее знал план и композицию моего будущего очерка.

Пышущая жаром печь грозно урчала, точно зверь, к которому приблизился незнакомец. По измождённому лицу сталевара летали багровые сполохи, он время от времени прерывал беседу и, протянув руку к щиту управления, поворачивал какой-то рычажок, от которого гул в печи усиливался, пространство цеха прорезал угрожающий свист, и всё вокруг ярко освещалось, точно в печи что-то ослепительно и мощно взрывалось. Сталевар рассказывал…

На обратном пути я уже ничего не видел, даже не знал, сколько времени у меня осталось до сдачи очерка. Писал на коленке.

К сроку поспел. Очерк был напечатан. И назывался он простенько и даже плоско – «Теплота большой души». Не знаю уж, кто дал такое название. С авторами в те времена считались мало. Долго потом братья-литераторы и особенно сокурсники по литинституту при встречах подсмеивались: «Ну как, "Теплота большой души"?..» Однако именно этот очерк явился моим первым заметным выступлением в большой газете и втиснул меня в узкий круг журналистов, имевших привилегию печататься в «Известиях».

Лишь позднее я навсегда усвоил истину, что без хорошего заголовка нет ни газетной статьи, ни фельетона, ни даже порядочной заметки. Ведь даже книга, как её ни насыщай красотой и содержанием, не полетит к читателю, если автору не удалось найти удачного, звонкого заглавия. И потому я всегда мучительно искал крылатые заголовки статей и очерков: «Размах и расточительство», «Город без хозяина», «Никулинские жернова», «Жест, означающий: валяй!», «Операция "холод"», «Шлагбаум самодура», «Шестая профессия Донбасса», «Заботы чёрного великана», «Шестьсот персональных дел Василия Пленкова», «Отнимите у них карандаши», «Потеряли завод» и т.д.

И к своим книгам, к каждой из них, долго и трудно искал заголовки. Но одна из повестей названа ужасно. «Шахтёрская династия». Я писал повесть о шахтёре, у которого большая семья и многие сыновья продолжают его дело. И дал название «Егоров пласт». А редакторы – без моего ведома и согласия – вон как переделали! Мне и теперь совестно показывать друзьям книгу из-за такого заглавия, будто я позаимствовал его в местной горняцкой газете, где под такой выцветшей и облезлой шапкой едва ли не каждый день появляются заметки.

Трудное дело – найти удачное название. Кажется, Горький сказал, что заголовки ему не даются. И многие свои книги он называл по имени главных героев: «Васса Железнова», «Чел-каш», «Фома Гордеев», «Клим Самгин» и другие. И даже такие гиганты, как Л. Толстой, И. Гончаров, зачастую не могли справиться с этим делом: «Обломов», «Анна Каренина», «Отец Сергий», «Хаджи-Мурат». Есть, впрочем, у Толстого и удачные: «Воскресенье», «Живой труп».

Хороший заголовок – редкая удача! Удивлялся Губину: вежливый и внимательный, он мне представлялся интеллигентом из прошлых времён, этакий дворянин, забредший в наше грубое, лохматое время. Может быть, из вежливости он перестал и требовать звонких заголовков, привык к стёртым, как медные пятаки, словам, сидел в своём каминном «бухаринском» кабинете и мирно, без разносов и возражений, подписывал газетные полосы, на которых пестрели, переходящие изо дня в день заголовки: «К новым успехам», «Рабочий контроль», «Слово передовика», «Размах соревнования», «Живое дело», «Живые родники» и т.д.

Мы, рядовые сотрудники, готовя статьи для набора, пытались оживить в них язык, придумывали броские заголовки, однако уже в то время газетные редакторы и начальники, сами, как правило, далёкие от журналистики и ничего не писавшие, пуще огня боялись прослыть несерьёзными, небдительными и потому беспощадно «резали» всё живое, выбрасывали смелые и, как им казалось, рискованные обороты.

На стол главного уже попадали привычные, проверенные временем, не вызывавшие сомнения материалы. Боже упаси, если в них вдруг забьётся живая мысль, новая проблема, новый взгляд на явление жизни. Старое, привычное, устоявшееся – это был стиль мышления, такая, устраивающая всех, в особенности начальников, погода. Все катились по наезженной дорожке, ямщики дремали, седоки спали глубоким сном, за всех думал и всё решал сидящий в Кремле богоносный.

Лишь изредка какой-нибудь забавный казус или курьёзный случай оживит сонное царство редакции, да затейливая фантазия газетчиков что-нибудь придумает. Как-то заведующий литературным отделом Виктор Полторацкий принёс главному заметку, в которой редактор прочёл: «До революции в Туле был всего лишь один писатель, а сейчас сорок два, и среди них такие, как Фомкин, Голядкин, Бейненсон, Вольфсон, Цеперович». Главный подписал заметку. Но когда Полторацкий был уж на пороге кабинета, Губин своим тоненьким голоском остановил его:

– Позвольте, а кто этот один писатель, который был там, в Туле, при царе?

– Лев Николаевич Толстой.

– А-а…– упавшим голосом протянул главный, – Толстой!.. Понимаю.

И протянул руку:

– Дайте-ка вашу заметку.

И бросил её в корзину.

С ним же, с Губиным, произошла будто бы история, едва не стоившая ему жизни. Печатали какой-то документ – то ли приказ, то ли выдержку из него – с подписью: «Верховный главнокомандующий, Маршал Советского Союза И. Сталин». И в слове «главнокомандующий» буква «л» выпала. И когда К.А. Губин пришел на работу, ему показали на ошибку. Он прочёл и похолодел. Газету уже развезли по городам и весям. Исправить ничего нельзя.

Сидит наш Константин Александрович, ждёт. Вот, думает, сейчас откроется дверь, и на пороге покажутся двое военных. Скажут: «Пошли!» Час сидит, два. Вдруг звонок. Поднимает трубку телефона.

– Это Константин Александрович Губин?

– Да.

– Здравствуйте, Константин Александрович! С вами говорит Сталин.

Следует пауза.

– Что же это вы, товарищ Губин, так меня величаете? Нехорошо величаете, прямо скажем, – нехорошо.

И снова пауза.

– Простите, товарищ Сталин, маленькая неувязочка получилась.

– Хорошенькая неувязочка! Так представить перед всем миром, а вы говорите: неувязочка.

Снова пауза. И затем:

– Вы, наверное, беспокоитесь, ждёте встречи с Лаврентием Павловичем? Не беспокойтесь. Продолжайте выпускать газету, а я позвоню Лаврентию Павловичу.

Видно, Лаврентий Павлович внял просьбе Иосифа Виссарионовича, не пригласил Губина на свидание.

Другой раз я слышал о фотокорреспонденте Когане. Быль или небыль, а только рассказ этот в разных вариациях передавался не однажды.

Было это уже после Сталина, при Маленкове. По редакциям прошлись с очередной чисткой – увольняли евреев. Нескольких уволили из «Известий». За братьев своих решил заступиться Аркадий Коган, – когда-то он снимал семейство Маленковых, делал для него фотоальбом, – и надумал обратиться в Кремль по старой дружбе. Подкараулил, когда из кабинета вышел ответственный секретарь газеты, подошёл к телефону-«вертушке», набрал номер Маленкова.

– Георгий Максимилианович, здравствуйте, пожалуйста! Я – Коган, был у вас на даче, делал фотоальбом. Вы меня послушайте, пожалуйста, и помогите. У нас уже такой нехороший случай: уволили Лёву Файнберга, Гошу Анаховича, Мишу Флоксермана и всех наших. Ну, скажите, пожалуйста, чем они виноваты? Я тоже Коган, ну так и что же?.. Я не должен жить и кушать хлеб? Другие хотят кушать – я не хочу? И Миша Флоксерман, и Гоша, и Лёва… А? Что вы сказали?

Говорил он и ещё что-то. Потом услышал в трубке длинные гудки. И долго ещё стоял над телефоном, думал о превратностях судьбы, о Мише Флоксермане, с которым был дружен. И сколько, и о чём он думал – не помнил, а когда повернулся к двери, там стояли офицер и два солдата.

– Пройдите! – сказал офицер.

Аркадий прошёл. Куда прошёл – неизвестно. И с тех пор никто не видел Аркадия Когана. И даже был ли он в редакции или нет, никто не помнит. И были ли Миша Флоксерман, Лева Файнберг – тоже никто не знает, но рассказ о незадачливом защитнике еврейского братства в «Известиях» передавался из уст в уста.

Повальная замена русских иудеями во второй газете страны началась с воцарения на посту главного редактора Аджубея Алексея Ивановича.

Поднимаясь на шестой этаж редакции, не знал я, что ступаю в мир, который вскоре, с приходом Аджубея, станет одним из заповедных мест нашего диссидентства, неофициальной оппозицией – мощным, вещающим на всю страну рупором, из которого беспрерывным потоком будут изливаться новости – важные, правительственные, «единственно верные», – и толкование событий, и мнение о фактах, делах, людях – тоже правительственное, не подлежащее сомнению.

Я всходил на борт корабля, плывущего сквозь шторм и непогоду, вливался в команду, которая не раз сменялась, в семью матросов и командиров, которые часто подпадали под подозрение и им безжалостно рубили головы. Н.И. Бухарин, бывший главным редактором «Известий», получил пулю в затылок – от своих же, да и тесть его Лурье был пристрелен в подвалах Лубянки.

К тому времени я уже знал, что не однажды случалось в нашей послереволюционной истории, когда в борьбе за власть и влияние вчерашние соратники отстреливали своих же, как бешеных собак.

Прежде чем подняться на шестой этаж, в отдел кадров, я завернул на пятый, к Шумилову. Он пригласил меня в «Известия», и я шёл к нему, как к своему, родному человеку. Он и действительно был родной по духу – русский, открытый, понятный. Вот наш разговор:

– Вы сейчас подниметесь к Бочкову, начальнику отдела кадров, – он человек хороший, вы его не бойтесь. От него пойдёте к членам редколлегии, они разные, отвечайте на их вопросы сдержанно, делайте вид, что еврейский вопрос вам неведом, для вас всё одно – что еврей, что русский. И когда у главного будете, тоже делайте вид… Вам всё равно. И только у Баулина, у заместителя главного, можете позволить чуточку откровенности, – он такой же, как я, но – тоже будьте сдержанны.

Уже в тот первый вечер я понял, почему тут надо было разыгрывать простака – американского оболтуса, как называют в Америке людей, не понимающих еврейскую проблему.

Бочков мне говорил примерно то же, что и Шумилов. Он, как и Шумилов, был пожилой, из ветеранов партии, и тоже занимал в прошлом важный партийный пост. По тому, как он со мной говорил, по тону голоса и выражению лица я понял, что человек он русский и хотел для меня добра. Осторожно, деликатно советовал, как и с кем надо разговаривать.

Первым меня принял ответственный секретарь – начальник штаба редакции Александр Львович Плющ, – большой, грузный, с почти облысевшей головой, на которой редко кустились седые кудряшки. Смотрел тяжело, исподлобья, – он был, как я узнал позже, еврей, рядившийся в украинца, а точнее, в «запорожского хохла». С ходу напал на меня:

– Слышал, какую линию вы гнули в «Журнале молодых». О вас уже вся Москва знает. Мне звонили из Союза писателей.

– Не понимаю, о чём вы говорите. Журнал у всех на виду, его многие читали. Шолохов нам письмо прислал, хвалил, одобрял.

– Нас не интересует, что вам писал Шолохов. Хотел бы предупредить: у нас не «Журнал молодых», а серьёзная газета, и тут царит дух интернационализма, согласия и уважения ко всем нациям.

Я хотел встать и выйти, но тут же сообразил: может быть, он на это и рассчитывал. Вдруг я понял, что и тут, как и у нас в Литературном институте, как и в Союзе писателей, идёт борьба русских с евреями, и было бы глупо сорваться на первой ступеньке и тем обмануть надежду русских на вновь прибывающего бойца.

Я молчал. Зазвонил телефон, Плюща звали к главному. Он поднялся и мирно, даже тронув меня за плечо, сказал:

– Хорошо, товарищ Дроздов, я возражать не стану. Надеюсь, мы с вами будем друзьями.

От Плюща я пошёл к Севрикову Константину Ивановичу. Это был высокий, красивый мужчина с серыми насмешливыми глазами. Из тех, кто «словечка в простоте не скажет». Я представился, назвал себя.

– Ну! – откинулся он на спинку кресла. – И что же?.. А я вот Севриков… Константин Иванович. И что же из этого следует?

Я понял: в волнении забыл сказать о цели своего визита. Сказал:

– Хотел бы работать в отделе промышленности. Николай Дмитриевич не возражает.

– А я хотел бы работать в Совете Министров – Председателем, на худой конец – замом, а?

Я был растерян. С виду человек умный и важный, а изображает из себя клоуна. Не послать ли его подальше?

Севриков склонился над статьёй и минут пять чертил, дописывал. И потом, не поднимая головы, сказал:

– Я вас не знаю. Голосовать за того, кого не знаю, не буду.

Он был человеком русским, в прошлом работал секретарём обкома комсомола, кажется, в Москве. Женат на еврейке, и в отделе у него – почти одни евреи. Позже я узнал, что Севриков на редколлегии сказал так же, как и мне: «Я его не знаю, а с виду он мне не понравился. Молчит, как бычок, я таких боюсь».

Хорошо, что Севрикова на редколлегии не воспринимали серьёзно. Впрочем, кое-кто знал подоплёку его истинных побуждений: будучи русским, он при случае не прочь был завалить русского автора, русского сотрудника – и тем косвенно угодить евреям, на службе у которых, видимо, давно состоял. Маска же скомороха позволяла ему легко выходить из ситуаций, которые для всякого другого человека могли дорого стоить.

От него пошёл к Юрию Филоновичу, заведующему отделом пропаганды. В просторном кабинете за большим столом сидел и что-то писал неказистый сутуловатый еврей с жиденьким пучком волос неопределённого цвета. Он, видимо, ждал меня, изредка взглядывал, щурился. Вдаль он плохо видел, но меня разглядел и вопросы задавал ядовитые.

– Вы из Литературного института, редактором журнала там были?

– Да, был.

– Вот видите, – редактором, главным, а к нам в рядовые сотрудники. Чего так, а?

– Журнал закрыли. В стране бумаги мало. Не хватает типографий.

– Кому-то хватает, а вам – не хватает. А? Неспроста это – журналы закрывают. Неважный журнал-то у вас был, видно, не тех печатали.

– Претензий к нам не было.

– Как же не было? А Фриду Вигдорову как приняли? Она вам – повесть детскую, а вы её – пинком из редакции.

– Журнал для студентов был создан, а Вигдорова…

Филонович не слушал, продолжал править статью, говорил.

– Илью Сельвинского огорчили. Старик за женщину заступился, а для вас и он не авторитет. А с ним плохо стало, умер скоро. Хорошенькие дела там у вас творились.

Я понял: в дискуссию с ним входить не следует. Вспомнил чью-то фразу: «евреи – сообщающиеся сосуды, они всё знают». Юра Филонович – его так звали в редакции – долго ещё таким образом читал мне нотации, затем сказал:

– Ну, хорошо, идите. Посмотрим на редколлегии.

Для него я был чужим, ненужным, заранее постылым, и он не скрывал своих антипатий. Тут даже и для элементарной вежливости места не оставалось. Я же помнил наказы Шумилова и Бочкова: не хотелось их подводить.

Уныло я брёл по коридорам редакции, надежд у меня не оставалось. Открыл дверь заведующего отделом науки. Здесь меня принял Бронислав Колтовой, временно исполнявший должность заведующего. Колтовой не был членом редколлегии, и я мог к нему не заходить, но зашёл – больше из любопытства. Ему было около сорока лет, он был исполнен важности и величия. Перебирал на столе бумаги, на меня не смотрел, но меня видел, и я это чувствовал. Смурной, недовольный, он сидел за большим начальническим столом, нехотя спрашивал:

– Раньше где работали? До журнала, значит, в военной газете? Вам будет трудно у нас: тут от каждого требуется государственное мышление.

– Да, конечно, я понимаю…

– Понимаете, а идёте.

– Буду постигать. Николай Дмитриевич Шумилов обещал помочь.

– Странный народ! Не понимаю вас, сразу и на вышку – в «Известия».

В этом роде и продолжался разговор. Я терпеливо отвечал, не задирал, не провоцировал других вопросов – явная недоброжелательность, нетерпимость и неприятие выводили из себя, но я был смиренен и всё больше теплел душой к Николаю Дмитриевичу, потому что видел, как нелегко ему было брать в свой отдел русского парня.

Рядом с отделом науки располагался отдел литературы, там был заведующим писатель Виктор Полторацкий, известный мне по замечательному фронтовому очерку «Москвич». Но он болел, и его замещал Цюрупа – сын наркома продовольствия в ленинском правительстве. Он сильно походил на еврея и не скрывал к ним своих симпатий, а каждого русского автора встречал в штыки. Я знал это и знал также, что он не член редколлегии, а потому с пятого этажа пошёл наверх, к заместителю главного редактора Гребневу Алексею Васильевичу.

Слышал о нём много забавных рассказов. Его называли «тишайшим» за мирный, незлобивый нрав, за тихий, постоянно ровный голос, неторопливую манеру вести беседу. Кажется, в повести «Радуга просится в дом» или в романе «Покоренный атаман» я писал с него черты редактора областной газеты – это после того, как много лет с ним проработал. Но тогда я шёл к нему со священным трепетом и очень боялся, как бы не сказать лишнего.

Алексей Васильевич, как всегда, читал гранки. В кабинете пахло свежей типографской краской, зам. главного сидел за массивным редакторским столом и лишь на мгновение сверкнул на меня крупными, сильно увеличивающими очками.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных