Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






ТАНЕЦ СЕМИ ПЕПЛОСОВ 1 страница




Йоргос Сеферис

Шесть ночей на Акрополе

 

…trattando l’ombre come cosa salda.

Я тени принимаю за тела.

(Данте. «Божественная комедия», «Чистилище», XXI, 136.)

 

НОЧЬ ПЕРВАЯ

 

Стратис поднялся из-за стола и подошел к окну. Только что миновал полдень. Ветер изорвал облака в клочья. Стратис снова сел за стол и сделал запись в тетради, которую оставил открытой:

«Среда. Март. Сегодня я впервые вспомнил Грецию, небеса Доменика Критского».[1]

Когда он снова поднимался из-за стола, переполненная окурками кофейная чашка упала и разбилась. Даже не глянув на это, Стратис снова подошел к окну и долго простоял там. Пальцы время от времени поигрывали по стеклу. Окоченелость мысли спустилась в ноги, он снова вернулся к столу и, не садясь, записал:

«Чашка упала и разбилась. Примечательно, что это нисколько меня не огорчило».

Затем он вышел из дома и прошелся до Синтагмы.[2]

Там он увидел Николаса, Нондаса и Калликлиса. Они играли в чет-нечет. Торговец фисташками, высокий старик благородной наружности с белой бородой, рассказывал о том, что он был когда-то очень богат, но проигрался вконец на бирже. Компания была всецело поглощена игрой. Некоторое время Стратис наблюдал за их движениями, затем направился к улице Акадимиас.

Дул слабый ветер, было прохладно. Мимо прошла блестящая дама; от ее парфюмерии свело в горле, и Стратис удивился, что она даже не извинилась. Залитые ярким светом, решительно катились трамваи. Небольшие автобусики, каждый из которых вмещал тринадцать сидящих пассажиров, водителя и повисшего в хвосте кондукторишку, сновали, словно огромные тараканы. Назывались они: «Катинаки»,[3] «Ах-вах!», «Пактол»,[4] «А я так хочу!», «Куколка», «Северный полюс», «Кидонии»,[5] «Прекрасная Эллада». Пытаясь запомнить их «крестные имена»,[6]Стратис натолкнулся на торговца жареным горохом, который прохаживался с горящей печкой на животе. Пробормотав пару слов, с глазами, слезящимися от дыма, который шел из крохотного дымохода, Стратис купил в качестве умилостивительной жертвы гороху на две драхмы и бросил горячие горошины в карман. Возможно, потому что кожу жгло при ходьбе, в ту самую минуту, когда он подходил к площади Канингос, в голову пришла мысль, насколько одинок был он Афинах. Он поднял глаза к небу. На стене, испещренной, словно сыпью, рекламами, толстыми буквами было начертано:

 

Б… ИМПЕРАТРИЦА

 

Ускорив шаг, он прошел к улице Ахарнон и в восемь часов постучался к Саломее.

В крохотной гостиной Саломея беседовала с каким-то господином и дамой, которая была старшее ее, очень смуглая, среднего роста, ненормально полная, с толстыми лодыжками и крохотным, словно окончание трубки, ртом. Лала тоже была там, но участия в беседе не принимала. Когда Стратис вошел, дама объясняла, как функционирует горло певицы, помогая себе короткими движениями большого и указательного пальцев, напоминавших петушиный клюв. Когда клюв остался открытым, Стратис спросил:

— Вы поете?

— Да, изучала вокал и филологию в Германии. А Вы, как полагаю, пишете. Что Вы пишете?

Стратис почувствовал, что свет у Саломеи слишком тускл.

— Мне хотелось бы писать стихи и эссе, — тихо сказал он так, словно с ним вели себя беззастенчиво.

Лицо у дамы помрачнело от разочарования:

— Разве сейчас пишут стихи? Место поэзии занял роман. Этим Вы заняться не пробовали?

Стратис почувствовал себя так, словно он был подсудимым. Рядом Саломея готовила мастику,[7]господин глядел свирепо, Лала шевельнулась за тусклым стеклом. Он ответил очень медленно, прерывающимся голосом:

— Пробовал, но думаю, что повествование у меня не получается. А что еще хуже, описывать я совершенно не умею. Мне всегда казалось, что, если что-либо назвать, этого уже достаточно для существования. Что оно есть в действительности, это нечто само покажет своими поступками. Поэтому мне кажется, что, когда я приступаю к описанию, слова теряют свою весомость и исчезают, находясь на кончике пера. А чем заполнить книгу, если нет описаний?

Дама выказала то ли удивление, то или нетерпение:

— Но если это нечто — не человек, а, например, пейзаж, некая вещь без поступков — или, лучше сказать, не действующая, как же тогда понять, о чем идет речь, если не пользоваться описаниями?

— Мне кажется, все, что существует, действует, — сказал Стратис.

Это изречение прозвучало для него самого как-то странно, словно говорил кто-то другой, и он засмеялся.

Саломея наблюдала за ним, время от времени бросая взгляды искоса. Дама решила, что Стратис издевается над ней, и заговорила резко:

— Стало быть, Вы полагаете, что безделки поэтишек обладают какой-то значимостью?

— Искусство сложно, и многие оказываются неудачниками, — апатично ответил Стратис. — Однако другого способа выразить свои переживания я не знаю.

От презрения рот дамы показался теперь невообразимо крошечным:

— Да кого волнуют Ваши переживаньица? Истинную поэзию способен творить лишь пророк, который даст миру новую веру!

— Мне кажется, это нечто совсем иное, — ответил Стратис. — Однако я полагаю, что если кто-нибудь может выразить по-настоящему переживание, которое вызывает у него мир, он тем самым помогает другим людям не утратить веру, которую те хранят в душе.

— Какое переживание Вы имеете в виду? Какое угодно?

— Думаю, какое угодно.

— Стало быть, у Вас нет мировоззрения?

— Мое мировоззрение появится, — если оно вообще кому-то нужно, — когда мой труд будет завершен.

— То есть шиворот-навыворот, — ответила дама. — Ужасно, что есть еще молодые люди, которые мыслят так даже сегодня. СЕГОДНЯ.

Большой и указательный пальцы снова стали сжиматься и разжиматься, словно отрезая куски веревок, ниток, целых ремней, окружавших сегодня. Сделав глубокий выдох, она спросила:

— Вы знаете Лонгоманоса?[8]

— Весьма смутно. Он меня пугает. За те пару раз, когда мы виделись, он произвел на меня впечатление, будто разговаривает, взобравшись на воображаемый стул.

По ходу развития беседы Саломея все чаще искоса поглядывала на Стратиса. Неожиданно она сказала:

— Да скажите же, в конце концов, что-нибудь забавное.

— Я полагаю, дорогая моя, — сказала дама, весьма задетая, — что все это, пожалуй, выдает ромея,[9]который никого не признает выше самого себя. Таковы уж мы: был у нас великий король, так и того мы отправили умирать в изгнание.[10]

Господин в другом углу курил и слушал с безразличным презрением. Время от времени он исподлобья поглядывал на Лалу, резко приоткрывая рот, чтобы выпустить дым на свободу. Наконец он заговорил:

— Воображаемый стул. То есть стул, который я бы нарисовал.

— Да, Фустос, — сказала Саломея. — Как и Мариго, которую ты рисуешь для своего Эдипа, — воображаемая Сфинга.[11]

— Естественно, — сказал г-н Фустос.

Польщенная Мариго смягчилась.

— Дело-то продвигается? Продвигается? — спросила Саломея. — А Иокасту ты нарисуешь?

— Конечно же, нет. Поскольку картину заказал Университет, это будут Эдип и Сфинга.

— Жаль! — сказала Саломея. — Мне бы хотелось, чтобы ты нарисовал Иокасту в постели, а вверху, на прозрачном пологе — Эдипа и Сфингу, которых она словно видит во сне.

— Действительно, сон и есть трагедия, — сказала Лала.

Это были единственные слова, произнесенные ею. Она сделала нервозное движение, подобрала платье и погрузилась в облако, в котором царил спокойный рассвет ее лица.

— Видишь ли, дорогая, — продолжал г-н Фустос, — Университет ни за что не принял бы такой картины. А кроме того, боюсь, что тебе вскружили голову все эти современные фантазии, которые уже успели поистрепаться.

— И все же мне кажется, — сказала Саломея, — что Эдип — это человек с устремлениями, которые могла бы вполне удачно отобразить находящаяся под ним крепкая баба Иокаста, погруженная в кошмар знойной фиванской ночи.

Взгляд ее прошелся по комнате и стал отрешенным.

— Неужели вас ничего не волнует? — спросила она так, словно разговаривала с пустотой.

— Я занимаюсь серьезным искусством и настаиваю на этом, — ответил г-н Фустос. — Возьми себе, коль они тебя забавляют, всех этих неуравновешенных, в том числе Эль Греко, о котором в последнее время стали трубить, будто он — наш праотец.[12]

Наступила тишина. Г-н Фустос закурил новую сигарету, аккуратно погасил спичку, выпустил струю дыма в сторону Стратиса и обратился к нему с вопросом:

— Вам нравится Эль Греко?

— Феотокопулос — одна из моих проблем, — сказал Стратис. — Каково его значение для Греции, мы еще не знаем.

— Он был болен, — сказал г-н Фустос и сделал жест, словно вычеркивал кого-то. — В настоящее время наукой уже доказано, что свои вытянутые тела он рисовал потому, что страдал болезнью печени.

Стратису захотелось сломать что-то. Он сломал зубочистку из масличного дерева, которую держал в руке. Только Саломея заметила это.

— Несомненно, — ответил он медленно, — что у него был и другой очень большой недостаток: он был необщителен.

— Необщителен? — в один голос спросили госпожа Мариго и г-н Фускос.

— Потому что он убрал из Толедо больницу,[13]— холодно ответил Стратис.

— Какую больницу?

— Дона Хуана Таверы.

Наступило холодное молчание. Только Саломея пробормотала:

— Конечно же, больным-то что делать?

— Произошло нечто значительно худшее, госпожа Саломея, — сказал Стратис. — Страшно то, что все бездомные больные из Толедо приехали в Грецию — калеки и безумные, и все вместе они шатаются по улицам. Как теперь собрать всех этих беженцев?[14]

Голос Стратиса прозвучал теперь на диссонантно высокой ноте. Г-н Фустос нервным движением погасил окурок и поднялся. Вместе с ним поднялась и г-жа Мариго.

— Нужно будет зайти к тебе в мастерскую, — сказала ему Саломея. — Мне нравится видеть вещи еще до их завершения.

— Конечно, конечно. Договорись с Мариго.

Госпожа Мариго повернулась и попрощалась со Стратисом.

— Спокойной ночи, г-жа Сфинга, — ответил он.

Это ей польстило:

— Так говорит поэт. Правда, советую Вам заняться Лонгоманосом. Теперь он в Тибете. Как только вернется, я сообщу Вам, чтобы Вы узнали его получше.

— А я дам Вам воображаемый стул, — сказала, смеясь, Саломея.

Они ушли. Осталась только Лала. Саломея нежно взяла ее под руку. Стратис собрался попрощаться.

— Разве моя подруга не восхитительна? — спросила Саломея, опустив голову ей на плечо.

Глаза Лалы заиграли, словно листья тополя.

— Восхитительна, — сказал Стратис. — И молчать умеет. Если бы я тоже обладал этим даром, то не испортил бы вам вечер.

Он вышел. Тротуар был в полнейшем беспорядке. Он споткнулся и покачнулся всем телом. Облака ушли с неба. Было полнолуние. Он вынул лист бумаги и записал:

«Ноги наши путаются в нитях, сплетенных нашими сердцами».

После этого он пошел домой.

 

 

СТРАТИС:

 

Четверг

Сегодня на рассвете я видел сон. Я был в деревне, перед нашим домом. Тогда. Погода отвратительная. Вокруг ни души. Я смотрел на море и следил за пароходиком с колесами, который дал задний ход, чтобы развернуться к Монопетро.[15]Должно быть, было два часа дня — обычное время. Меня охватило неизъяснимое волнение, которое приходит, когда ищешь что-то, чего не хватает. Глядя на корабль все время сбоку (помню четко краски, затянутое тучами небо, взбитую колесами пену), я заметил Ф., которая стояла, наклонившись, на капитанском мостике. Я не смог разглядеть ее четко, но чувствовал ее каштановые волосы, словно поднимал тяжкую ношу. Едва корабль двинулся вперед, я проснулся в тревоге.

Кажется, будто уже несколько лет я не прикасался к этой тетради. После моего возвращения в Афины и до осени прошлого года я пытался хранить ее, насколько это было возможно, для Ф., чтобы помочь себе в пути, который искал на родине. Она еще больше толкала меня к самому себе. Я оставил ее. Я стал мрачным растением из одичавших чувств и ощущений. Нужно было остановиться или пойти ко дну. Впрочем, Ф. больше не пишет. И я перестал писать ей с тех пор: а разве могло быть иначе? Вместо меня был теперь Никто.

Я не удивился, что вчерашние люди не встревожили меня еще больше. Их глупость показалась мне естественным выводом из моих размышлений.

 

Пятница

«Тщетное стремление к торжественности, драмы на сцене, стада и табуны, сражения копьями, кость, брошенная псам, и хлеб — рыбам в водоемы, мучения муравьев, перетаскивающих тяжести, мельтешение мух, СИГИЛЛАРИИ, ПРИВОДИМЫЕ В ДВИЖЕНИЕ СУХОЖИЛИЯМИ. К этому нужно относиться благожелательно и без пренебрежения, отмечая, что каждый достоин именно того, чего достойно то, в чем он усердствует». [16]

Старайся описывать что угодно как можно чаще, упражнения ради, благожелательно и без пренебрежения.

 

Суббота

Племя, атавизмы, Греция. Я снова пережевал все это. Боль невыносимая.

Роман «Неумелый». Сюжет, возникший под влиянием следующей цитаты из Балтасара Грасиана, которую я прочел вчера вечером перед сном: «Обычное несчастье людей неумелых состоит в ошибочном выборе профессии, друзей, жилища».

Трагизм здесь в том, что у них нет права выбора.

 

Воскресенье

Проснулся я до рассвета. Луна из шелковистой бумаги приклеена к стеклу моего окна. Слезы зари. Фиалковый час. Фиалковое — это древнегреческое.[17]Горький вкус пробуждения. Солоноватый привкус неуверенности. Отвращение. Я шагаю по узкой прибрежной полосе, которая есть мое желание плакать. В тот вечер она ждала меня в тумане. Такого густого тумана я не видел нигде, разве что в Лондоне. На ней было темное платье и красный шарф, который ни на мгновение не оставался на месте. Она все поправляла шарф, а я говорил ей: «Кровавые раны тумана…».[18]

 

Понедельник

Вот, что я услышал сегодня от одного беженца. Гонимые, добрались они до одного из греческих островов. Лавки, дома, двери, окна — все сразу же закрылось. Он и его жена были в толпе. Ребенка не кормили шесть дней, и он плакал, поднимая невообразимый шум. Женщина просила воды. В конце концов в одном из домов ответили: «Франк за стакан». И отец продолжает: «Что тут поделаешь, господин Стратис? Я плюнул моему ребенку в рот, чтобы утолить его жажду».

 

Вторник

«Только об одном прошу я вас: сыновей моих, когда они вырастут, наказывайте и мучайте, афиняне, как мучил вас я, если вам покажется, что они пекутся о деньгах или о чем-либо ином более, чем о добродетели. Если же они будут полагать, что есть нечто, тогда как ничего нет, порицайте их, как я вас, потому что в таком случае они не заботятся о надлежащем и считают, что представляют собой что-то, тогда как в действительности они не достойны ничего. Если вы сделаете это, то будете справедливыми по отношению и ко мне, и к моим сыновьям. Впрочем, пора нам идти: мне умереть, а вам жить. Кто же из нас направляется к лучшему, никто того не знает, разве что бог».[19]

В Греции всегда было две породы: порода Сократа и порода Анита[20]и его компании. Первая создает величие страны, вторая помогает ей в негативном смысле. Однако теперь, мне кажется, осталась только вторая — первая исчезла бесследно.

 

Среда

Взрыв рыданий поутру, когда я читал какие-то совершенно дурацкие стихи. Не знаю, какова цель искусства, но, конечно же, не это есть переживание.

 

Четверг

Сегодня после полудня было ощущение, что мысль совершенно покинула мой разум, а место ее заняли два незнакомца, совещавшиеся и ссорившиеся друг с другом, принимая решение о моей душе.

 

Суббота

Вчера вечером я был с Николасом. Мы беззаботно бродили по улицам. Он, несомненно, достоин любви более всех, с кем я познакомился после возвращения. Странно, что этот человек, родившийся и выросший в одном из селений Малой Азии, обладает такой критической проницательностью. Он изучал математику в одном из провинциальных университетов Франции, когда катастрофа заставила его прервать занятия.[21]Он много читает, т. е. читает и думает. Его отношение к литературе напоминает механика, который разбирает механизм, а затем заново собирает его, помещая внутренние части снаружи. Он обладает такой способностью изменять пропорции, что самое нежное или почитаемое может сделать чудовищным, а чудовищному может придать оттенок сострадания. Таков его юмор. Он словно делает свои наблюдения из какого-то никому из нас неизвестного места. Он никогда не говорит ни о себе самом, ни о своей семье.

На Синтагме, у центра союзного блока партий, собралась толпа. Солдаты с ружьями наизготовку, пожарники, готовые пустить в ход насосы, красноречие и глупости, берущие за горло. Какой-то коротышка кричал с балкона: «Чувства мои, дорогие сограждане, вам известны…». Николас взял меня под руку и сказал:

— «Отдал приказ тут такой Крутаг, бывший царем бургаров…». [22]

Подчеркивание «т» у него получалось смешно. Несколько человек позади зашикали на нас: «тссссс!». Мы ушли и присели у Захаратоса. Поначалу мы молчали. Николас уставился на свой стакан с водой, а затем вдруг сказал:

— Le silence éternel de ces espaces infinis m’effraie…[23]

Он засмеялся. Никогда не знаешь, какой смысл сокрыт в его смехе, который, тем не менее, всегда мягкий и чистый.

— Я думал об этом, — продолжал он, — когда выступал тот, на балконе, и чувствовал, что в насосах пребывает молчаливая вода, которая может прийти в возбуждение и быть выброшена на нас потопом вследствие некоей роковой неуравновешенности.

— Нашим политикам следовало бы хранить молчание в течение олимпиады после постигшей нацию катастрофы, — сказал я.

— Нация — неизвестный солдат: такой вывод нужно сделать, если вдуматься в то, что говорил человек на балконе, — ответил он, помолчал, а потом вдруг спросил уже совсем другим тоном: — Помнишь?

Я попытался вспомнить. Он вытащил из кармана скомканный газетный листок, положил на стол, распрямил ладонью и быстро прочел:

— «Чувства мои, дорогие сограждане, вам известны: Любовь — Волнение — Тревога — Приключение — Богатство — Салоны — Dancing — Интриги — Муки — Развлечение — Роскошь — Трагедия — Боль — Слезы — Дворцы — Моды — Неделя наслаждения — Кинотеатр „Splendid“».

Мы прошлись еще немного. Прощаясь, он сказал:

— Этот клочок я преподнесу Саломее в качестве проекта устава дружеской компании.

— Какой еще компании?

— Неужели ты не знаешь?! Госпожа Саломея считает, что мы слишком разобщены и должны обрести связь.

— А ты что думаешь? — спросил я, засмеявшись.

— Что я думаю? Это математическая задача. Постановку вопроса я нашел, теперь пытаюсь найти решение. Постановка же вопроса следующая…

Он снова пошарил в кармане, вытащил лист бумаги, стал под уличным фонарем и прочел:

— Должны обрести связь: «les êtres étendus qui sentent, les êtres étendus qui sentent et qui pensent, les êtres pensants qui n’ont point d’étendue, ceux qui se pénétrent, ceux qui ne se pénétrent pas…»[24]

— Это еще что такое? — спросил я.

— «Микромегас», — ответил он и пожелал мне спокойной ночи.

 

Воскресенье, вечер

В соответствии с ее запиской, я ожидал ее на остановке Агиу Лука. Мы поднялись к Галаци[25]и направились к Прекрасной Церкви.[26]Мне нравится ее походка, хотя язык, на котором она говорит, мне еще неизвестен. Иногда она хватается за какую-нибудь из моих фраз, делает несколько гимнастических упражнений и останавливается в трех шагах от меня, я бы сказал, захваченная врасплох и гордая. Иногда меня удивляет, что она помнит мои совершенно незначительные слова, сказанные ей.

— Японское изящество Аттики… — говорил я ей.

— Я была уверена, что наша прогулка Вам понравится. Я была перед Вами в долгу за тот глупый вечер.

— Тем не менее, он меня поразвлек.

— И Мариго?

— А! Г-жа Сфинга!

Она засмеялась:

— У нее есть и положительные качества. Она, хоть и работает, но согласилась позировать для Эдипа. В Афинах очень трудно найти хорошую натурщицу: люди обнажаются с таким трудом. Порой кажется, будто петля каждой пуговицы закрыта на ключ, который утерян. Когда я вижу, как они хмурятся, мне всякий раз кажется, будто они ищут потерянные ключи, а ключей этих так много…

— А г-жа Сфинга ключей не теряет?

— Нет, она позировала обнаженной в Германии.

Мы вошли в небольшую византийскую церковь. Глаза на фресках были выдолблены, лица повреждены. Словно головы мертвых. Вокруг снаружи — лачуги и убогие домишки. Голуби со взъерошенными перьями, цесарки и индюки, коза, шерсть которой напоминала черный жилет.

— Равнодушное население, — тихо сказал я.

Саломея указала мне на парня, который курил и картинно стряхивал мизинцем пепел с сигареты с таким расчетом, чтобы продемонстрировать кольцо беседовавшей с ним размалеванной пышнотелой девице. Затем она спросила:

— А это население не равнодушное? По крайней мере, для меня они исчерпаны.

— Я не представлял себе Вас такой, — сказал я.

— А я вовсе не такая. Просто предпочитаю эту вот козу тому красавчику с большим кольцом на пальце.

Она подошла к животному и стала гладить его. Руки ее на черной шерсти казались эмалевыми.

Когда мы возвращались, уже стемнело. Он принялась рассказывать о своей жизни — о том о сем: в Румынии, несколько лет во Франции, здесь. Вдруг она резко прервала свой рассказ:

— Вы и вправду пытаетесь выразить свое переживание?

Я смутился.

— Мне кажется, да, — ответил я.

Она остановилась, задумалась.

— Трудно. Очень трудно. Как это Вы выразились когда-то? Бесстыдно. Да, мне кажется, большее бесстыдство обнажать собственное переживание, чем собственное тело.

Затем тон ее голоса изменился снова:

— Вы тоже придете в четверг?

— Я? А кто еще?

Она продекламировала:

— Николас, Нондас, Калликлис, Сфинга, Лала, Саломея. Основание дружеской компании. Разве Николас Вам не сказал?

— Ах, да, «Микромегас», — ответил я. — Он говорил о проблеме обретения связи.

Она захлопала в ладоши:

— Николас — самый замечательный из всех вас. Мы пойдем в кино.

— А что показывают?

— «Покойного Матью Паскаля».[27]

— Вот как! Вы про него знаете? — спросил я рассеянно.

— Нет, совершенно не знаю. Кто это такой?

— Человек, который умер и не умер.

— Ну и хорошо, что не умер совсем, — сказала Саломея. — Сходим на него.

 

Вторник

Вчера я ходил проведать Нондаса. Он читал Клоделя.[28]Я спросил:

— Ты тоже из компании?

Он посмотрел на меня как на что-то странное. Я снова спросил:

— Ты тоже считаешь, что мы слишком разобщены и что нам нужно обрести связь?

Он снова посмотрел на меня удивленно, словно с неба свалился, и сказал почти строго:

— Связи нас лишает то обстоятельство, что в этой стране отсутствует ощущение греха. Как нам при этом преуспеть? Только это ощущение и возвышает человека, позволяя ему превзойти самого себя.

Неожиданно он спросил:

— Ты ходишь в публичный дом?

— Ходил всего два раза, — ответил я. — Первый раз — после окончания гимназии, второй — значительно позже, из солидарности, чтобы не оставлять друга одного. К сожалению, должен признать, что в этих вопросах я вовсе не отличаюсь безразличием.

— А я хожу регулярно, — сказал он. — Минута наслаждения, после которой все оставшиеся дни пытаюсь искупить грех… Какая Голгофа!

— Почему ты не женишься? — спросил я.

— Мне слишком трудно жить, обеспечив себя одной женщиной: жизнь моя не имела бы стимула.

— Тогда заведи любовницу.

— Это было бы невыносимо, — запротестовал он. — То же самое: постоянное распутство свело бы меня с ума. Кроме того, мне не по душе общественные скандалы.

— Ты хочешь сказать, что любовница не оставляла бы тебе времени для искупления?

— Возможно, именно это.

Наступило молчание, которое он же затем нарушил:

— Видишь ли, ценность религии состоит в том, чтобы не оставлять человека в покое.

— А я думал, что она способна обеспечить нам спокойствие.

— Не думаю, что можно завидовать моему спокойствию… Ты читал Паскаля?

— Читал.

— Ну, и как?

— Не знаю. Как-то у меня возникла мысль, что и без Бога Авраамова столь пылкое сердце пылало бы тем же огнем.

— Глупости! — заметил он со вздохом. — Христианство открыло человечеству смысл страдания. Я имею в виду смиренное христианство, а не то, во что мы его превратили.

— Как раз то, о чем ты говоришь, и вызывает у меня затруднения. Мне кажется, что смысл страдания не может быть чьей-то личной монополией.

— Чьей-то личной! — воскликнул он, словно желая защитить меня. — Так ты говоришь о церкви?!

— Церковь я уважаю и прошу не навязывать мне обсуждения этих вопросов, — ответил я. — Однако я решительно против той страшной разделяющей стены, на которой начертано: внутри люди страдают и очеловечиваются, а снаружи — страдают и воют или вопят, словно собаки или кошки. Ты читал Фукидида? Помнишь афинян в сицилийских каменоломнях? Эти люди знали наизусть Еврипида: были ли они животными, когда страдали? Или они были животными в большей степени, чем какой-нибудь дрянной профессор философского факультета, родившийся после Христа?

— Ты слишком уклонился от темы, — сказал он, словно защищая меня.

— Может быть, и уклонился, однако объясни, пожалуйста, почему во время пребывания на чужбине, находясь в комнате, куда не проникал солнечный луч, совсем окоченев от холода, я брал «Илиаду», читал VI песнь и верил, что это помогает. Не все, то есть не декорации и красота стиха, но эта теплота, эта горькая теплота отношения к судьбе человеческой, это ощущение человечности, которое испытывает каждый, не будучи в силах определить ее, и тем не менее чувствует ее настолько своей в душе того незнакомца, которого мы называем Гомером. Так почему же, скажи пожалуйста, этот Гомер не имеет права войти даже в ад, почему вы заставляете его блуждать у лимба, обладая только страданием, но не надеждой,[29]без причастности, о которой мы только что говорили, хотя всем этим обладает вышеупомянутое ничтожество? Вот мой вопрос.

Я разошелся. А он ответил с еще большим огорчением:

— Видать, тебе хорошо запомнились наши школьные книжки. А я не могу прикасаться к ним. На вопрос же твой отвечу, что, когда Гектор занимался любовью с Андромахой, у него не было моих проблем.

Я не ответил, и он сказал с блаженной улыбкой:

— Впрочем, видать, на тебя повлияла Саломея. Я слышал, ты часто видишься с ней. Опасная женщина. Не желает признавать никаких преград: amorale.[30]Вот видишь, до чего мы дошли: слово это на греческий не переводимо и, стало быть, нам ни к чему. Смысл его чужд нашему сознанию. Возвращаясь снова к твоей прекрасной компании, я советовал бы Саломее позаботиться прежде всего о составлении некоего общего словаря, чтобы, по крайней мере, мы, семеро, могли понимать, что именно говорим друг другу.

Улыбка его стала лукавой. Он потрепал меня по плечу. А затем, словно повинуясь какому-то внутреннему звонку, вдруг сказал, что должен уйти. Думаю, это был один из дней, когда он посещал публичный дом.

 

Последняя тень удалилась. Кинотеатр был забит до отказа. Зажгли свет, оцепенение прошло, и человеческая масса потекла по проходам на улицу.

В этот момент стоявший во весь рост Николас сделал круговое движение головой, вытянул руку, хотя он и не имел привычки делать жесты, и сказал:

— Смотрите! Смотрите! Через восемьдесят лет никого из них не будет в живых! А пока что пойдем поедим!

Казалось, будто тот вечер был подчинен единому обязательному распорядку. Они взяли два такси и отправились в таверну — в подвал на улице Агиу Мелетиу.

Дела не складывались так, как нужно: Николас был прав. Эти семеро молодых людей в Афинах, почти при диктатуре Панкалоса,[31]казались вялым Вавилоном. Всякая вспышка разговора тут же угасала в частных междометиях.

Саломея проявляла особую заботу о стакане Николаса. Платье Лалы время от времени совершенно неожиданно меняло местоположение, словно золотая рыбка. Рот Сфинги напоминал точку, в которой оканчивалась вселенная. Николас смотрел на него, вздыхал, опорожнял стакан и делал что-то дотоле неслыханное: болтал, не умолкая. Он сказал:

— Дорогие друзья! Стратис намедни говорил мне, что прочел в какой-то исключительно важной книжке о чудаке, одержимом манией коллекционировать воду из разных рек. Точь-в-точь как коллекционируют марки.

Саломея посмотрела на Стратиса, который впился в нее взглядом. Быстрым движением она наполнила стакан Николаса.

Николас продолжал:

— На полках у этого странного человека можно видеть Ганг, Волгу, Темзу, Сену, Дунай, Нил и т. д., и т. п. Видеть в бутылочках с этикетками.

Госпожа Саломея проявила достойную всяческих похвал инициативу, предложив нам время от времени расставаться на несколько часов с одиночеством или чрезмерным многолюдьем и встречаться в компании. Надеюсь, она простит, если я скажу, что она состоит в некоем таинственном родстве с вышеупомянутым коллекционером.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных