ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
ТАНЕЦ СЕМИ ПЕПЛОСОВ 7 страница— Ничего, — снова настойчиво сказала Лала. — Поэтому я и взяла эти дурацкие бумаги. При свете свечи скользящая улыбка блуждала на лице статуи. Теперь глаза статуи напоминали растерянный взгляд Саломеи. Она погасила сигарету, кашлянула. — Это правда, — сказала Саломея. — Когда мне не хватает всего, я чувствую утешение в твоем теле. — Так, как думает Сфинга? — Может быть… Не знаю… Ее руки стремительно поднялись к шее и снова опустились на простыню. — Почему ты ждала до сих пор, чтобы сказать мне это? — Ты еще ребенок, Лала… Почему?.. Потому что я не была уверена. Не уверена… в себе… в тебе… ни в ком… Последние слова она произнесла с хриплой безнадежностью. Лала встала перед ней на колени и опустила голову ей на грудь. Стратис попытался вспомнить, где он видел это рельефное выражение нежности у высокой груди. — Знаешь, — медленно сказала Лала. — Иногда мне кажется, что мое тело больше не принадлежит мне. Золотые отблески перекатывались по ее голове, которую гладила Саломея. Затем Саломея спросила: — Кому же оно принадлежит? — Тому человеку, которому принадлежит и твое тело, — сказала Лала, словно в бреду. Рука Саломеи судорожно дернулась: — Хочу понять это. — У меня нет никого ближе, чем ты, Саломея, — тем же голосом сказала Лала. — Иногда я чувствую, что моя судьба — это и твоя судьба. Мне больно, когда тебе больно, и радостно, когда тебе радостно… — Лала!.. Саломея взяла покоившуюся у нее на груди голову и повернула ее лицо к своему: — Куда ты, Лала? — Туда же, куда и ты. Руки Саломеи безвольно упали вниз. — Все мне в тягость, я иду ко дну, — сказала она со вздохом. Лала поднялась и спросила: — Хочешь персик? Она взяла с подноса персик и протянула Саломее. Ладонь Саломеи изогнулась отрешенно поверх плода. Она улыбнулась: — Наступит его черед, не спеши. Подожди немного. Прошло неизмеримо много времени. Вдруг Саломея резко встрепенулась, взметнулась вверх, и руки ее опустились на грудь Лале. Персик покатился на пол. «Нижинский», — подумал Стратис. — Так вот крадут яблоки дети, — сказала порывисто Саломея. — Ты ничего не крадешь, — ответила Лала. — Я думала о ком-то другом. Для него это было бы тяжело. — Да, тяжело, — словно эхо, отозвалась Лала. — Откуда ты знаешь? — вдруг резко спросила Саломея. — Вчера, во сне, я видела тебя с ним… Саломея отдернула руку, словно от терний. — Может быть, это была и не ты. Может быть, я видела только саму себя… — испуганно, заикаясь, сказала Лала. — Хочу пить![121]— вскрикнула Саломея. Стратису показалось, что голос ее взлетел высоко до самых звезд и пупал сверху прямо на него. Саломея наполнила стакан, осушила его одним духом и сказала: — Давай почитаем бумаги, которые помогают исповедям. Она взяла свечу со стола. Статуя исчезла во тьме. Саломея поставила свечу рядом с другой, на красной скатерти, снова уселась на диване, взяла бумаги и развернула их. — Иди ко мне, — сказала она, принимаясь за чтение. Лала уселась рядом, ближе к окну. — Ближе. Будешь читать вместе со мной. — Жарко, — нехотя сказала Лала. — Еще согреешься! Голос Саломеи совершенно изменился. Слушая его, Стратис различал тот хрипловатый тон, который ранил его, когда он упрямился. Читали они, не шевелясь. На последней странице раздался голос Саломеи: — «…И она искала, как можно глубже, в сущности своей тот язык, приличествующий испорченной девочке, которой она хотела стать…» Она бросила бумаги на пол: — Замечательная сводня Мариго! Сделала меня такой, какой я и должна была стать. Стратису казалось, что Саломея упрямо позорила себя. Сидя рядом с Лалой, она протянула руку и обняла ее за плечо. Пальцы ее, извиваясь, медленно поползли к колену, примерились и раздвинули желтую ткань. — Куда ты девала персик? — сказала она. — Думаю, пришел его черед. Лала попробовала подняться, но руки Саломеи удержали ее. Она сухо засмеялась: — Ну, давай, поцелуй меня! Чего ты ждешь? Все притворство уже исчерпано. Лала покорно склонилась. — Не так… Я — испорченная девочка, а ты — ее пара… Теперь никаких тайн между нами! Долой стыд! Этого ты хотела, Лала. В голосе ее под конец стало слышно протяженное тяжелое дыхание. Она продолжала сухо: — Вначале нужно немного воображения. Затем, когда чувства разыграются, они сами прекрасно сделают все, что нужно. Тишина сдавила Стратису горло. Показалось медовое бедро Лалы. Как у всадницы-амазонки. Раздались всхлипывания. Где-то совсем далеко за городом продолжали звенеть сверчки. Саломея грубо бросила Лалу на постель и поднялась. — До чего я дошла! Ты невыносима, — сказала Саломея. — Моя судьба — иметь дело с такими вот созданиями. Она стала у распахнутого окна и вдохнула воздух полной грудью. На лице Саломеи было выражение, появлявшееся в недобрые ее минуты. Оно было так знакомо Стратису: весь май он боролся с ним и наяву, и во сне. Саломея сделала еще один глубокий вдох, а затем обеими руками сорвала с себя платье. Было слышно, как катятся оторванные пуговицы. Саломея отбросила платье и, тяжело дыша, опустилась на окно во всей своей наготе. — Лала! — громко позвала она. — Лала! Появилась Лала, вытирающая глаза. — Если ты снова будешь вести себя, как младенец, я уйду. — Ты голая, тебя могут увидеть, — сказала Лала и взяла Саломею за плечи, пытаясь увести ее. — Пусть меня видят. И тебя пусть видят. Так будет лучше: разве не про то написано в ваших бумагах. В том же безумном порыве, в котором она обнажила себя, она обнажила и Лалу и отступила на два шага. Казалось, ее бил какой-то невидимый ветер. — Пусть тебя видят так… Грудь Лалы обладала невообразимой мощью. Ее высокие плечи прочно соединялись с руками. Линия груди сочеталась с непропорционально узкой талией и роскошно расходилась затем в бедрах. Когда она застыла, словно пораженная громом, казалось, будто рука человеческая, двигаясь всюду, создавала ее. Где-то по соседству тишину ночи разорвали звуки граммофона. Лала спряталась. Саломея тут же взяла свечу, поставила ее на деревянный подоконник и привлекла Лалу как можно ближе к неподвижному пламени. — Я хочу, чтобы ты привыкла, — сказала Саломея. — Хочу, чтобы ты поняла, что ты — голая. Голая, без ничего. Ты знаешь, что это значит? — Я знаю, что мне страшно, — ответила Лала. — Все начинается со страха, — сказала Саломея. — Смотри, как это будоражит. Она подошла к Лале, стиснула ее руками и стала продвигаться к самым началам бедер, медленно ощупывая сочленения. Затем она засмеялась все тем же саркастическим смехом: — Силен мой мальчик. Совсем меня с ума сведет, если только захочет. Лала молча позволяла все. Саломея скользнула рукой вокруг талии и захватила ее, прижавшись грудью к груди. Изгибы ее тела выгнулись и исчезли в тени. В мощных впадинах Лалы изголодавшиеся волчата показали свои зубы.[122]Словно дикарь, которого оставили ночью одного в большом городе,[123]смотрел на это Стратис. — Ты говоришь, что эта статуя похожа на мое тело — откуда ты знаешь, какое у меня тело, Лала? Теперь голос ее казался одурманенным. — Так мне пригрезилось, — прошептала Лала, словно стараясь не проснуться. Медленным движением сновидения Саломея оставила ее, взяла свечу и поставила рядом со статуей. — Смотри на меня. Смотри на меня руками: глаза не видят. Руки Лалы задвигались. — Разве грудь у меня такая, как эта? Разве живот у меня такой, как этот? — Нет, не такой… Не такой… — шептала Лала, непроизвольно прикасаясь к частям тела, которые называла Саломея. — У тебя все так, как я видела во сне… Саломея встрепенулась. — Во сне? — воскликнула она. Саломея в недоумении посмотрела на свои руки и опустила их на Гермафродита. Пальцы ее вздрагивали, и это было заметно на гипсе. — В твоем сне! — воскликнула она снова. — А это? К чему это в твоем сне? Это отвратительное пресмыкающееся. С проворством хорошо натренированной спартанки Саломея подняла статую и бросила ее в окно. Гипс разлетелся на куски перед Стратисом, словно груда упавших звезд. Граммофон умолк, снова стали слышны сверчки. — Саломея, пожалуйста, успокойся. Саломея впилась взглядом в смотревшее на нее лицо. — Так ты не знаешь, кого видела во сне — себя или меня? — Не знаю. — А мужчина, который был со мной, знал это? — Но ведь это же был сон. — Он знал? Ярость ее голоса разлилась всюду по ее коже. Ответа не последовало. Она схватила мощные груди Лалы. — А они его не чувствовали? — Чувствовали. — А я где была? — И ты тоже была мной, внутри меня. Саломея мучительно застонала: — Я хочу освободиться. Я задыхаюсь. — Саломея, Саломея, — умоляюще звала Лала. — Не хочу быть в чужой коже,[124]— сказала Саломея. — Хочу быть в своей коже, вот в этой, которая пылает. Ты это видишь… Она бросилась к пламени свечи и опустила на него руку. — Вот! Вопль ее раздался в ночи. Лала обняла ее и прижала к себе. Свободной рукой она ласкала ей волосы, шею, плечи, спину, побежденную грудь. — Лала! — воскликнула еще раз Саломея и упала без чувств. Лала подняла ее — бесчувственное тело. Затем она осторожно положила Саломею на постель и легла рядом. При слабом свете свечи, обе неподвижные, они выделялись на белой простыне, как рельеф на крышке саркофага. Тогда с ужасным звоном загремел будильник. Лала поднялась, остановила его, погасила свечи и закрыла ставни. Стратис собрался было уходить, но ноги ему не повиновались. Он ухватился за ствол орехового дерева. Послышался треск. Он повернулся и посмотрел на лицо совсем темного дома. Дверь открылась и отдала Лалу, совершенно нагую, звездному свету. Теперь тяжелые косы падали ей на плечи. Она протянула вперед ладони, словно пробуя воду в водопаде. Она обладала удивительным влиянием на пустынный мир вокруг нее, но только не на людей. Легко, словно не касаясь земли, она подошла к дереву. Стратис даже не пытался спрятаться надежнее. «К чему? — подумал он. — Она должна знать, что я здесь». Она подошла очень близко, взялась за ветку и опустила голову между локтей. Страстность объяла ее талию с нескончаемой нежностью. Стратис почувствовал, как ее дыхание сливается с дыханием орехового дерева, которое вызывало у него головокружение. «Что болит у этого дерева?» — снова подумал он. Шепот среди листвы ответил ему: — Боже, помоги мне. Помоги мне, чтобы я помогла ей. Стратис удержался от порыва пасть к ее ногам. Бесшумно, как и появилась, Лала снова исчезла внутри дома.
СТРАТИС:
Воскресенье, июнь Прошла неделя. То солнце никак не уходит из моих мыслей. После невероятной ночи я увидел рассвет позапрошлой субботы, возвращаясь из Кефисии. В вечерних сумерках я постучался к ней. Она была одета и принаряжена. В доме было темно. — Не ожидала этого, — сказала она. — И я не ожидал. — Но сейчас ко мне придут друзья. С минуты на минуту постучатся. — Ты им не откроешь. Достаточно виделась с ними. — Нет, не сегодня. Не сегодня. Прошу тебя. Завтра я сделаю все, что ты пожелаешь. Ключ торчал во входной двери. Я повернул его дважды и бросил под сундук. Она разозлилась. Мы стали бороться. На рассвете было великое спокойствие. Затем, вдруг, словно плод, который падает и ударяется о землю в пустом саду, мы перешагнули через порог. Мы вышли в час. Я пошел прямо на Акрополь. Она следовала за мной. Мы видели сияние солнца. В полдень солнце точило свои зубы о раскаленные мраморы, которые искрились бесконечно малыми вспышками песка, не оставаясь на месте и не исчезая. В одном содрогании явилось внезапное волшебство, ослеплявшее меня в детском моем мире, когда все — дома, лодки, берега и острова — казалось подвешенным на шелковой нити, готовой оборваться и во мгновение ока погрузить все в Эреб.[125] В течение одного сгустившегося мгновения я был там и она была там — мы были там целиком, и ничего не было в тени. Небольшие узлы пота выступили у нее на шее. Сердце ее сильно билось. У меня была уверенность, что оно стучало бы так же где угодно: под этим мрамором или же тогда, когда плоть нашу поглотит пламя, которое оставит только наши голые кости. — Это было так просто, — сказал я и сжал ее руку. — Ты сделал мне больно, — сказала она. — Я думал, что здесь никто не сможет сделать больно, — ответил я безо всякой мысли. Я увидел ее обнаженную руку в пламени свечи и то, как Лала поднимает ее бесчувственное тело. — Ты думаешь, что Лала держала бы тебя здесь? — спросил я, словно разговаривая сам с собой. Она посмотрела на меня. — Думаешь, что она выдержала бы среди этого пламени? — Что ты хочешь сказать? — Знаешь, я был там позапрошлой ночью — у нее в саду. — А! — сказала она. — Это избавляет от множества бесполезных слов. В движении хитона ее тело с бесчисленными колыханиями медленно легло на мраморы, пульсировавшие под пламенным ткацким челноком солнца, неся всюду колени и впадины — неудержимое желание. — Хочу тебя! — воскликнул я, не зная, к кому обращаюсь. И из солнечной утробы откликнулось эхо: — Хочу тебя. Мы бежали, словно за нами гналось пламя. Дух мы перевели только у ее двери. Ритм танца — того, наверху, — был еще с нами. Только когда мы упали на разбитую кровать, сквозь щели ставен проник голос с улицы: — Покупаю старье! Любое старье! Старьевщик!
Вторник, поздно ночью Мы пошли на Акрополь еще раз. Сегодня ночью. Совершенно круглая луна струила свой свет, который был бледным и легким. Скала плыла в воздухе, а мы ступали по палубе огромной галеры, идущей под всеми парусами. Мы стояли там, у храма Ники. Я держал ее за талию. Я чувствовал, что жажда больше не разделяет нас. — Саломея, я впервые почувствовал рядом человека… Человека моего племени. Она посмотрела на меня. На лице ее было выражение, которое я полюбил тогда, когда мы возвращались из Астери. Я пожалел, что луна освещала ее. — Знаешь, меня ведь зовут не Саломея. Меня зовут Бильо. Целый сонм мифологических образов пронесся передо мной и исчез. Целая стая крыльев. — А что еще важнее, — продолжила она, — что теперь мы больше не расстанемся. Мне показалось, что наш корабль проходил через канал; я почувствовал тесноту. — Теперь, — сказал я, — расставание безразлично. — Тем лучше… Знаешь, жить мне осталось недолго. Сильная дрожь пронеслась по лунному морю, подкатываясь ко мне все ближе. Затем, словно глаза животных на ночных улицах, засияли в памяти мраморы того дня. — Будем жить вместе на солнце, — сказал я ей. — Да, на солнце, — ответила она. — Для меня Акрополь кончился. И компании больше нет. Осталась только Лала. Я слушал ее. Она сказала еще: — Кто знает: на краю каждого вожделения может находиться та или иная Лала. Раздались свистки. — Впервые что-то приходит вовремя. Кажется, мы все сказали. Я молчал. Мы дошли до вершины мраморной лестницы. — Оставь меня одну. Я так хочу. — Прощай, — сказал я. — Прощай. Не забывай меня.[126] Она пошла по ступеням. Она спускалась. Спускалось тело, которое я удерживал весь день с такой радостью. Саломея исчезла, а я пытался согласовать это тело с его новым именем. Она спустилась еще ниже. Остались всего две ступени. Она миновала их. Теперь длинная лестница была совершенно пуста. Я смотрел на нее. И вдруг мне показалось, что мрамор поглотил весь свет и скатился вместе с ним в совершенный мрак. «Кто я?» — спросил я себя, словно во сне. И тогда сверкнуло ослепительное солнце,[127]держа на кудрях своих эту любовь.
НОЧЬ ПЯТАЯ
Стратис поднялся с остатками послеполуденного сна, которые мешали движениям, словно накрахмаленное нижнее белье. Он облил себе водой голову и почувствовал, как она выходит из черепа. Затем он вышел на улицу и, свернув за угол, увидел на остановке трамвай. Стратис побежал и едва поспел: трамвай уже отправлялся, когда Стратис вскочил в него уже весь в поту. Трамвай был безнадежно переполнен. Стратис кое-как втиснулся между сгрудившихся на площадке тел. Какая-то барышня в ритме движения касалась его руки то одной, то другой упругой грудью. Губы ее были похожи на свежевыкрашенное оранжевое сердце, а веки изгибались, перегруженные черной копотью. Барышня сошла на следующей остановке, и Стратис увидел, что она хромает. Господин справа носил монокль, воротничок у него был грязный и твердый. Он курил отвратительную сигару и читал газету «Слово Божье». Через одну остановку сошел и он, оцарапав Стратису щеку своей зазубренной соломенной шляпой. Стратис вынул платок: на лице у него была кровь. На третьей остановке сошел он сам. Асфальт был горячим и мягким. Он прошел немного и постучался в дверь к Нондасу. Нондас сидел за столом и очень сосредоточенно строгал карандаши. Подняв глаза, он сказал: — Добро пожаловать, твердолобый Йоханан! И, вздохнув, добавил: — А теперь, когда мы пребываем еще… — …в первом дне творения, Акрополь закончился, — прервал его Стратис. — Пора уже, — сочувственно проговорил Нондас. — Пора перестать разыгрывать из себя моллюсков на этих камнях. Мы зашли в тупик. Видишь ли, проблемы коммуникабельности всегда были самыми сложными в Греции. Впрочем, теперь, когда Лонгоманос здесь, Сфинга поступила на службу, Лала переехала в Кефисию, а Саломея… Саломея где? — Пропала. — Как это пропала? — Не знаю. Не появляется, — поспешил ответить Стратис. — Что же касается Акрополя, ты, возможно, прав. Жаль только, что пропадает случай встретить, найти того надежного сутенера. — Что это ты вспомнил о нем? Ты говорил, что познакомишь меня. — У него есть итифаллические монеты. И светильники со всеми позами классической древности. Голова у Нондаса задрожала, словно падающий лист. — Нужно познакомиться с ним, — сказал он и неожиданно добавил: — Знаешь, меня ожидает Сфинга. Там будут Клис и Николас. Возможно, и Лала тоже. Приходи и ты. — Надоело, — сказал Стратис. — Зря ты недолюбливаешь ее. Конечно, идеи у нее странные, но разве она виновата? Это все проделки Лонгоманоса. В сущности она — просто несчастная женщина. — А я-то думал, что счастья у нее с избытком. — Со стороны осуждать легко. Лонгоманос — настоящий сатана. Он использовал ее, как только мог и насколько мог. А теперь готов выбросить, словно износившуюся одежду. — Это невозможно, — сказал Стратис. Напустив на себя вид посвященного в некую тайну, Нондас сказал почти шепотом: — Послушай, думаю, что теперь я могу рассказать тебе. Лонгоманос желал Саломею. Два года назад. Сфинге это не удалось устроить — отсюда первый серьезный кризис в их отношениях. Теперь он желает Лалу. Сфинга вся извелась, пытаясь привести ее на алтарь, но это у нее не получается — отсюда второй серьезный кризис и, как мне кажется, окончательный. — Откуда тебе все это известно? — Эх!.. Бывают минуты, когда исповедуются, — гордо намекая на что-то, сказал Нондас и устремил взгляд в потолок. — Бедняжка! Он поступает с ней так жестоко, почти с ума ее свел… А ведь она вовсе не дурна собой… Он надел пиджак и сказал: — Пошли! Он стал торопливым и гурманом. Стратис последовал за ним. Несмотря на то что окна были распахнуты настежь, в комнате, где их приняла Сфинга, стояла духота, а слишком массивная готическая мебель делала комнату еще теснее. В глубине комнаты стояли стол и два кресла того же стиля. На стенах висели старинные музыкальные инструменты, напоминавшие крупные вздутия, а между ними — выцветшие копии картин Дюрера и Брейгеля. Далее, в углу, у застекленной двери стоял низкий диван афинского типа, казавшийся легким, словно скорлупа ореха. Все были в сборе. Лала сидела на самом краю дивана. Калликлис увлеченно рассказывал: — …Газет я не брал в руки с тех пор, как демобилизовался в двадцать втором. От одного вида толстых букв, которыми набраны передовицы, меня тянет на рвоту. Никогда не мог понять, почему частному лицу, которым, как правило, оказывается какой-нибудь подлец, дозволено распоряжаться столь грозной силой, но ни тебе, ни мне не разрешается иметь личное артиллерийское орудие. Сфинга была довольна оживлением, с которым проходила встреча в ее доме. Она была в «рясе» и разносила угощение — узо[128]и маслины. — Хотелось бы мне иметь персональную пушку, — серьезным тоном отозвался с другого края Николас. Все повернулись в его сторону. — Да, мне хотелось бы иметь возможность вывозить ее на прогулку по воскресеньям от дома до Глифады,[129]делая время от времени остановки и отдавая обслуживающему персоналу приказ лелеять ее, начищать до блеска и заряжать, а затем, когда собравшаяся толпа уже приготовится к залпу, — приказ разрядить! — А если бы тебе пришла в голову мысль пальнуть, что тогда? — резко спросил Калликлис. — Бросил бы монету. — С ума сошел! Из того же угла раздался голос Лалы: — Пушка Николаса кажется мне забавной. Я ехала бы за ней на двуколке, выкрашенной в яркие цвета, и держала бы веревочку… Как она называется?… Ну, та, которую дергают для выстрела? — А если бы монета упала так, что нужно открыть огонь? — спросил Николас. — Я бы закрыла глаза, дернула за веревочку и — как Бог положит. — Молодчина, Лала, только ты меня понимаешь, — сказал Николас. — Пушки убивают, — сказал Калликлис таким тоном, будто разговаривал с несовершеннолетними. — Все убивает, — сказала Лала, и глаза ее снова потускнели. Теперь Сфинга сидела у стола, а рядом с ней — Нондас. Стратис подошел к ним. — Хорошо, что ты пришел, — сказала Сфинга. — А я уже думала, что мы тебя больше не увидим. — Почему же? — спросил Стратис. — У каждого свои трудности, — сказала Сфинга, стараясь говорить как можно более приятным тоном. — Да, иногда бывает Голгофа, — сказал Нондас с выражением солидарности. — Я не знаю, что такое Голгофа. Знаю только, что восхождение на вершины требует мужества. Сфинга строго взглянула на Нондаса и снова обратилась к Стратису: — Действительно, ты уже несколько дней не показывался у Лонгоманоса. Сегодня он спрашивал о тебе. Лонгоманос к тебе весьма расположен. Развлекаясь шутками Николаса, ты ничего не достигнешь: нужно совершенствовать высшие духовные силы, которыми мы обладаем. Нондас меланхолически поднял глаза к потолку. — Высшие! — произнес он со вздохом. Пальцы Сфинги нервно застучали по столу: — Принеси мне вон тот стакан воды, — сказала она Нондасу таким тоном, каким отдают приказания слуге. На столе перед ней стояли три чистых стакана. Нондас повиновался. Лицо у него было в поту. Сфинга продолжила разговор со Стратисом: — Да, сегодня утром я виделась с ним. Он отправился за покупками на улицу Афинас. Представь себе: Лонгоманос за покупками! Мир, ты попираешь меня, так и я тебя попираю! Нужно было послушать его. «Выживет тот, — говорил он, — кто сумеет смотреть в глаза завтрашнему дню, невзирая на эту человеческую грязь. Мы живем во времена апокалиптические. Борьба тяжела. Только тот достоин спасения, кто сумеет заковать свое сердце в железо». Нондас вернулся со стаканом и ждал. Сфинга не обращала на него ни малейшего внимания. Подошел и Николас. — Кажется, пора, — сказал он Стратису. Нондас утер пот со лба, продолжая держать ненужный стакан. Стратис поднялся. — Я пойду с вами, — сказала Лала. — Поеду в Кефисию на автобусе. Сфинга проводила их до двери. — Мне хотелось бы, чтобы мы стали близкими друзьями, — сказала она Стратису. — А разве мы не близкие? — Я хотела бы почитать что-нибудь вместе. И чтобы эта девушка была с нами. — Пусть будет, — сказал Стратис. — Только не нужно чтений. Он пожалел, что сказал так и что при этом посмотрел на Лалу. Лала искала свой платок. Сфинга продолжала: — Вот увидишь, какое платье я ей создаю! Одушевленное и преданное. Как верная рабыня. — Если бы ты создала мне такой пиджак, — сказал Николас, — ему нужно было бы дать имя, чтобы звать его. — Звать? — удивилась Сфинга. — Да, звать, потому что он постоянно убегал бы от меня. Когда они вышли, Николас пробормотал: — Завтра, завтра! А о сегодня кто позаботится? Они взяли такси, чтобы подвезти Лалу до площади Канингос. Она была в хорошем настроении. — Как там этот новый персонаж? — спросил ее Николас. — Какой еще персонаж? — Платье. — Это гороскоп. Николас и Стратис широко раскрыли глаза. — Да. Лонгоманос велел ей опасаться августовского полнолуния, поэтому с каждым днем она проявляет все больше беспокойства. Все новые вещи придумывает, чтобы занять чем-нибудь мысли. — Хорошо, что Акрополь закончился, — сказал Стратис. — Хорошо, если бы он закончился и для нее, — сказала Лала. Машина остановилась. Народ кишел муравейником вокруг автобусов. — В следующий раз поедем на твоей пушке, Николас: удобнее будет… Ой! Глядите! Новая луна! На какое-то мгновение Лала застыла, вглядываясь в синеву, затем засмеялась и попрощалась. Она была такой подвижной в своем льняном платье. Когда Сфинга вернулась в салон, Калликлис сказал ей почти резко: — Надоело. Не могу больше сидеть здесь взаперти. — Хорошо, выйдем, — ответила Сфинга. — Возьмем и господина Нондаса, чтобы он развлекал нас своими ироническими замечаниями. Улыбка исчезла: Нондас понял, что, возможно, придется обороняться. — Ты несколько преувеличиваешь, когда говоришь о Лонгоманосе, — проговорил он как можно вежливее. — Лонгоманос — гигант! — взорвалась Сфинга. — А ты что думаешь, Калликлис? — Скажу, когда выйдем на улицу. Внутри не скажу ни слова, — ответил тот. Сфинга пристально посмотрела на Нондаса и сказала: — Он — величайший мистик, которых знала когда-либо Греция. — Для меня мистик — это человек, который старается соединиться с Богом, — сказал Нондас. — Конечно. — Не вижу никакой связи между богом и Лонгоманосом. — Естественно, поскольку ты видишь только бога евреев. — Его бог представляется мне в большей степени идолом дикаря. Тут Нондас прикусил язык, почувствовав, что оступился непоправимо. Сфинга взвилась, словно ее ударили плетью. Звук «с» засвистел в ее словах: — Да, соберите скопцов и покажите им героя — как они назовут его? Они назовут его людоедом! — …идолом чудотворца, который распространяет вокруг себя истерию. — Конечно же, истерию мы принимаем только в том случае, если ее преподносят еврейские книги. — В конце концов, есть вещи, которые должно уважать. — Ах, должно!.. А ты не должен? И чернявая красотка величайшего Саломона — церковь свинцовокровельная, а груди ее — звонницы! Очень трудно было человеческому языку не запутаться в словах, извергнутых в воздух устами Сфинги, и потому она стала заикаться. Калликлис перестал пыхтеть и подавил приступ раздиравшего его судорожного смеха. На лице у Нондаса отобразился апоплексический удар. — Зуд распутства охватил тебя. Мы не можем разговаривать серьезно, — сказал он. Но Сфинга уже отдалась вихрю безумного красноречия: — Что ты сказал, господин Нондас? Что ты сказал? Это мы-то не серьезные? Может быть, мы даже не достойны разговаривать с глубокомысленнейшими остолопами? Пусть лучше придут мальчики из семинарии, которые так прилежно изучают Писание, пусть придут и скажут, что они делают, когда читают… Нечленораздельный звук вырвался из горла у Нондаса. А Сфинга стала в театральную позу и принялась декламировать:
Я скинула хитон мой; как же мне опять надевать его? Я вымыла ноги мои; как же мне марать их? Возлюбленный мой протянул руку свою сквозь скважину, И внутренность моя взволновалась от него…[130]
Последний стих она повторила нараспев дважды, огляделась вокруг, словно примадонна, и поглотила установившееся в комнате полное молчание, крикнув прямо в лицо злополучному Нондасу: — Что делают мальчики в семинариях, когда прелюбодействуют взглядом при этом совокуплении? Что они делают? Что? Бордель или что-то другое? Она села на диван и стала отрывисто смеяться. Раскатистый смех Калликлиса отозвался с другого конца. Это напоминало звездное небо, отражающееся в болоте. Не попрощавшись, молчаливый и бледный, Нондас направился к выходу. — Через четверть часа в кондитерской, — сказал ему Калликлис. Нондас вышел, пошатываясь, и отправился на улицу Патисион. Там он зашел в кондитерскую, заказал пирожное, к которому даже не притронулся, и осушил один за другим три стакана воды. Через час появился запыхавшийся Калликлис. — Послушай, что ты натворил? — сказал Калликлис. — Эта женщина сумасшедшая. Ее нужно лечить. — Согласен. Сумасшедшие не сидят в Дафни,[131]сумасшедшие разгуливают по улицам. Но ты-то как мог? Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|