Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






ТАНЕЦ СЕМИ ПЕПЛОСОВ 5 страница




 

Тут у Стратиса кончились сигареты. Он перечитал свои бумаги, пожал плечами и отметил в конце:

«Здесь опускается занавес, дорогая Саломея.

 

ЗАНАВЕС».

 

Он взял конверт, запечатал бумаги, написал адрес, выпил стакан воды, запер ставни, снова улегся и погасил свет.

 

 

СТРАТИС:

 

Воскресенье

В полдень пришел чистильщик-вестовой от Сфинги. «Лонгоманос вернулся, ты должен узнать его по-настоящему. Он живет в Кефисии. Не видится ни с кем, кроме самых верных. Я рассказывала ему о тебе с большой симпатией. Если хочешь, пойдем вместе. Мы могли бы, я это ясно вижу, стать очень близкими друзьями».

Подчеркивания — еще одно безумие. Рельсы Хлепураса.

С тем же чистильщиком я отправил Саломее вчерашнее.

 

Понедельник

В кабинете до 9 вечера. Между стопками бумаг отрывки из бортового дневника. Речь идет о кочегаре, который не хочет работать. Характер у него (согласно заявлению капитана) неплохой. Он предан своей семье (жене и трем детям, которые ждут его заработка), но вдруг не может или не желает работать. Он сидит на куче угля и мечтает. Я почувствовал себя солидарным с этим человеком. Думаю, у него могло появиться в своем роде два господина: один — корабль, а другой… Кто этот другой, нежданный ангел, поразивший его? «Никто не может служить двум господам».[96]Боже мой!

Все записи в дневнике начинаются так: «Остаемся на месте, ожидая распоряжений».

 

Вторник

Во второй половине дня, после обеда пришел Гиоргис, который был распорядителем у нас на винограднике. Я не виделся с ним тринадцать лет. Однако я всегда помнил его благородные манеры, когда он выходил встретить нас, его фиолетовые шаровары и расшитый жилет, его манеру повязывать желтый платок вокруг головы. В европейской одежде он казался человеком, над которым измываются. Ему принесли кофе. Я угостил его сигаретой и дал прикурить.

— Как поживаешь, Гиоргис?

Он обвел взглядом стены, вздохнул и, сделав глубокую затяжку, сказал:

— Трудно быть беженцем, господин Стратис. Боремся. Только бы с сыном было все в порядке. Видишь ли, тот удар штыком: голова у него так и не зажила. Теперь он кричит и днем, ни с того, ни с сего. А тут еще и Риго рядом: напоминает ему о позоре. Нельзя так, не то потеряю и мою девочку.

Его дочь Риго изнасиловал целый взвод на глазах у семьи. С тех пор сын его бредит и днем, и ночью. Глаза Гиоргиса наполнились слезами. Некоторое время мы говорили о лечении его ребенка. Затем я спросил:

— Что-нибудь удалось спасти?

— О чем ты спрашиваешь, господин Стратис? Мы-то кем были? О том добре, которое вы потеряли, — вот о чем я думаю.

— Только бы здоровье было, Гиоргис. Не пропадем!

— Вот и я так думаю. Кольца потеряли, да пальцы целы. Конечно же, не пропадем, нас-то вон ведь сколько. Лишь бы дети были здоровы, и Бог от нас не отвернется. Только мы так вот и помрем.

Он поглядел на свою европейскую одежду, как на саван. Его прекрасные усы показались мне лохмотьями. Я подумал, каким он был тогда: высокий, коренастый, такой энергичный и авторитетный для окружающих. Он вынул табакерку и нежно погладил ее. Старую, черную, блестящую табакерку.

— Это все, что удалось спасти, — сказал он, улыбнувшись.

Я хотел было угостить его сигаретой.

— Лучше сверну. Привычка у меня такая.

Он взял табак и пристроил его на папиросной бумаге.

— Видишь ли, — сказал он, словно разговаривая сам с собой, — земля здесь бедная, а народ голодный. Здешним-то что делать? Думают, что мы пришли нарочно, чтобы отобрать у них кусок хлеба.

Я смотрел, как его толстые пальцы крутят сигарету. Целая вереница позабытых жестов прошла перед моими глазами: руки эти развешивали виноград, тянули веревку, сияли; пальцы перебирали трубки волынки или мылись под нашим краном; затем — северный ветер, бивший в оконное стекло, освежающий смех под листвой, пещера Святого Иоанна.[97]

— А что случилось с Великоблагодатной?[98]

— Что с ней могло случиться? Или зарезали, или бежала на чужбину.

У меня было такое ощущение, будто мне принесли любимое дерево, распиленное на дрова для растопки.

 

Среда

По несколько строк каждый день: без порядка, без последовательности, просто так. Только чтобы удержаться на поверхности. А что еще остается?

 

Четверг

Возвращаясь домой, я бродил по некогда знакомым кварталам. Темные улицы, самые пыльные на земле. Спутницей моей была печаль. Она приняла обличья людей, которых я знал до отъезда. Некоторые из них были уже мертвы: таких я насчитал пять или шесть. При свете фар небольших автобусов Форда я пытался отыскать прежние дома, но видел только развалины, закрытые ставни, женщин в черных одеждах. Я увязал по щиколотки в пыли и щебне.

Как мало выдерживают наши нежные чувства и наша добрая воля на жерновах судьбы! По крайней мере, если бы можно было работать — отдать всего себя, как одержимый ремесленник, скромно. Не нужно этого расточительства, дающего средства к существованию.

 

Пятница

Страшное пробуждение на рассвете. Тело мое стало желать столь же сильно, как и разум, обезумело. Кажется, будто воображаемое избороздило его, словно мозг.

 

Суббота, 2 часа дня

«Остаемся на месте, ожидая распоряжений».

Утром, перед тем как открыть глаза, я увидел вот что.

Неожиданно все автомобили принялись сигналить мне, и я поспешно свернул в узкую улочку. Я слышал, как позади вопят, словно совещаясь, как найти меня. Я забился в дверной пролет и смотрел на проходивших мимо людей. Каждое их движение оставляло за собой камни. В конце концов улица оказалась завалена обломками скал и булыжниками всевозможных очертаний. Их было так много, что если бы я вышел из моего убежища, то вряд ли смог бы пройти.

Я вошел в букинистический магазин. Сутулый человек в очках сидел на низком стуле и курил, держа в одной руке сигарету, а другой поигрывал янтарными четками. Он казался блаженным и вовсе не замечал меня. В магазине царил полумрак. Стопки книг поднимались до самого потолка и, казалось, поддерживали его. Эти скорбные колонны были расположены таким образом, что напоминали античный храм. Другие книги валялись на полу. «Барабаны», — произнес я и поднял одну из них, совершенно истрепавшуюся. Я раскрыл ее наугад и прочел:

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ТАНЕЦ СЕМИ ПЕПЛОСОВ

 

Саломея подняла руку и посмотрела на часы. Рука ее упала к ногам.

И больше ничего. Со все нарастающим волнением я перелистал книгу. Все страницы были чистыми. Я перелистал книгу снова. От белизны бумаги мне стало дурно. Тогда я смутно разглядел, как блаженный человек поднимает голову, смотрит в моем направлении и говорит: «Вы ошиблись, господин. Это — не книга. Это — клепсидра».

 

Вечер

Сообщение от Саломеи. «Занавес. Согласна. Но буду ждать тебя завтра, в пять, на площади Элевфериас, за занавесом. Если у тебя есть что-нибудь лучшее, не страшно. Не нужно даже сообщать. В любом случае, дома меня не будет».

 

Понедельник

Вчера я ожидал ее на этой площади, которая держит курс в сторону Сахары, у треугольного фронтона дома, который был когда-то моей гимназией. Никаких воспоминаний о тех годах: функционирование моей памяти прервалось.

Саломея пришла вовремя. Мне она показалась ускользающей, почти воздушной.

— Ты изменник, — сказала она.

— Одних губит измена, другие чахнут от верности, — ответил я (или изрек какую-то другую глупость в этом роде).

Я ощущал себя сосудом из необожженной глины. Небо было облачно, ветер закручивал всепроникающую пыль.

— Тем не менее, поскольку ты пришел, прошу тебя — по крайней мере, сегодня — быть щедрым.

Я промолчал. Мы прошли по унылым улицам, мимо жалких строений: такова безысходность нового в Афинах. Закрытые окна, присыпанные пылью, вызывали в памяти белые глазные яблоки слепых. Только одно из них позволило разглядеть девочку с черными волосами, очень большими глазами и чересчур размалеванную. Увидав ее, Саломея хотела было что-то сказать, но сдержалась. В Керамике[99]мраморы под низко нависшим небом были бледны и далеки. Только то высокое здание, которое, словно пугало, возвышается над античным некрополем, обладало еще какой-то упрямой старческой живостью. Я прошел вперед и стал рассматривать его вблизи, сделав круг, словно был один. Его веранды и балконы были из почерневшей древесины. За разбитым окном виднелись занавески, словно компрессы на теле больного. Саломея следовала за мной. Наше молчание было невыносимо.

— Когда-то девушки, должно быть, читали здесь со слезами на глазах Папарригопулоса,[100]— сказал я.

— Кто это? — спросила она.

«Будущее — слово, означающее отсутствие настоящего»,[101]— ответил я. — Так он писал.

Она засмеялась, но без радости. Уличный мальчишка бродил, расставляя смазанные клеем жерди для ловли птичек.

— Спроси его, не знает ли он, кто живет теперь в этом доме, — сказал я.

Она охотно прошла вперед и спросила.

— Служащ И е, — ответил мальчуган и ушел подальше.

— Служащ И е, — равнодушно повторила Саломея.

Затем без всякой связи и не глядя на меня она спросила:

— Ты любишь свою Грецию?

— Не знаю, любовь ли это или тяжба с моей гордыней, — ответил я.

— Гордыня — большая опасность, если…

Так и не закончив фразу, она глядела мутным взглядом.

Я сказал еще:

— А затем, в каком еще месте пребывает наше тело? Все остальные нас гонят прочь…

Глаза ее оживились, но она не ответила. Мы пошли к Тесейону.[102]Когда мы поднялись к перистилю, какие-то совершенно русые иностранцы бросились гурьбой к аппарату бродячего фотографа, налетев на него, словно рой мух на сладкое. Пыль щипала глаза и сушила губы. Я чувствовал, как тоска медленно и уверенно закрывает все пути.

— У меня дома мы были бы более защищены, — робко проговорила она.

Я взял машину. Дома у нее был целый лабиринт признаний. Невыносимых. Затем она сказала:

— Тела умеют лучше находить взаимопонимание.

Я не сдержался. Она была невероятно глубока, с упрямой страстью, всюду. Затем были страшные слова и все исчерпалось. Я расстался с одним из призраков со всей моей жаждой.

 

Вторник

Весь день было унижение. Теперь призрак воплотился. Он там.

 

Среда

Ее дом. Я его желал.

— А! — сказала она. — Я и не думала, что ты придешь так скоро. Позавчера я хотела дать тебе ключ от моего дома. Ты ушел такой сердитый. Возьми его. Можешь приходить, когда хочешь…

Я бросил ключ в карман.

— …Когда у тебя будет потребность в женщине, все равно в какой женщине.

— Саломея, — сказал я. — Мне нужен человек.

На лице у нее появилось жестокое выражение. Она устремила взгляд в потолок.

— Не знаю, где ты его найдешь, — проговорила она отрешенно.

— Я хочу, чтобы ты поняла.

— Не знаю, могу ли я понять. Знаю, что не хочу потерять свободу.

Словно усталая или равнодушная, она разделась и легла.

— Это все, что я могу дать тебе. Не нужно расплачиваться даже билетом на Акрополь.

Я ушел, не прикоснувшись к ней.

 

Четверг

Этеокл и Полиник сражались всю ночь. Силы их были совершенно равны. Кто из них был прав? Утром я поднялся совершенно разбитый, будто по мне прошел кавалерийский эскадрон.

 

Суббота

В четыре утра я зажег свет и увидел на мраморе, рядом со мной, ее ключ. Я поспешил к ней. В слабом свете вещи казались оцепеневшими в ее сне. Я прошел в ее комнату. Она спала спокойно, как малый ребенок. Глаза она открыла без удивления:

— А, это ты. Иди сюда, ложись. Ты, должно быть, устал.

Я почувствовал, как она постепенно просыпается. Затем устрашающая вспышка взметнулась и вернулась обратно с волнообразными движениями безумия. Так продолжалось до семи. Тогда она подняла голову.

— Пришел все-таки? Ты прогрессируешь…

— Спеша сюда, я задавался вопросом, застану ли тебя одну, — ответил я.

— Если бы со мной был кто-то, ты подождал бы, пока он кончит, не так ли?

— Тогда следовало бы допустить, что я увидел дурной сон.

На утренних улицах каждый человек, каждый предмет казался мне еще влажным от ужасной купели его ночи.

 

Воскресенье

Не иметь возможности работать — еще одно мучение. Едва выйду из механической жизни, едва перо коснется бумаги, является это тело и сокрушает все преграды. Никогда грудь ее не была столь живой, как в тот раз: в ней бурлили силы весны в разгаре.

Недобрая ночь. Игла вышивала ее имя на моей коже, словно на матросской тельняшке. Я пылал. На рассвете сон был тяжелым и без снов. Едва проснувшись, я вышел и отправился в Маруси.[103]Бараки туберкулезников. Их доски даже не обструганы. Запах теплой земли вместе с ужасом человеческого тела. Скрипка и пианино в кафе разучивали «Валенсию». Вдали — невероятно присутствовала линия Гиметта.

Позорящие деньги, отвращение оттого, что мы — люди, красота и благость жизни — все это вместе, неразрывное, соразмеренное, и есть подземный механизм.

Я проходил целый день. Под вечер, в автобусе, когда я смотрел на молодую луну, казалось, что меня переселяют вместе со всеми водолюбивыми организмами в какой-то аквариум.

 

Понедельник

Трудно, трудно. Мысли о ней — словно гвоздь в мозгу. Утром все в порядке. После полудня начинаю думать, что каждый день, когда не вижу ее, прожит зря. Ночью сменяют друг друга порывистые и грубые картины. Ощущение, что кто-то из двоих должен сломаться.

 

Вторник

После жалких слов — минувшая ночь. После ужасной ночи оцепенения сегодня утром я думаю, что у нее есть, в сущности, все, что мне нравится, словно те вожделенные предметы, которые лежат за витриной. Вся трудность — в стекле, которое нужно разбить: это великое решение, которое погубит нас обоих.

 

Среда

Мы вышли под звезды, в места беспризорные. Живительный ветерок. Мы присели на каменном выступе. Не могу вспомнить, о чем я безудержно говорил. Помню только ее голос: «Перестань… Перестань…». Она была близка мне как никогда. Затем, как у человека, возвращающегося в свое естественное состояние, было обычное. Кого же она желает наказать? Кого из нас двоих?

 

Четверг

Если бы минувшей ночью я остался с ней дольше, то стал бы избивать ее до тех пор, пока не понял, что стал совершенной скотиной. Возможно, это было бы очищение. Что случилось теперь? Все занемело от боли. Куда девались это свежее тело и пылающие уста? Куда они девались? Снова головокружение, готовое залаять. Довольно.

 

Пятница

Сон в течение всей недели по три-пять часов. Даже после полудня не могу успокоиться. Едва закрываю глаза, снова является она — вся, до самых своих корней.

Ощущения, распространившиеся по всему телу, по всему разуму, проходящие сквозь здоровье и болезнь, выдержку и погибель, под опущенными ресницами, вместе с подъемом руки, словно жидкость в вате.

Возможно, я уже представляю собой объект медицинского исследования. Несмотря на существенное уменьшение мыслительных способностей, чувствую огромный подъем телесных сил, иногда приближающийся к ликованию.

 

Поздно ночью

Тело ее опять предстало неодолимо. Я пришел к ней домой. Она приводила в порядок небольшую столовую. Пальцы ее пробегали по различным предметам, словно безумие. Я молчал. Она исчезла из комнаты, появилась опять, затем снова и снова. Я ждал. Чувствовал в крови моей множество шипов. Она протянула руки.

— Сегодня я не успокоилась, — сказала она. — Прилягу немного, а затем выйду.

Освобожденные тела и шепот среди борьбы.

Вдруг она сказала:

— Я — не место, в котором пребывает твое тело.

Я ударил ее. Она разозлилась. Несносные подробности.

— Остановимся здесь, — сказал я.

Она поднялась, закуталась в простыню и села.

— Да, — сказала она, — остановимся здесь, ты прав. С самого начала, узнав тебя, я задавалась вопросом, та ли я женщина, которая способна дать тебе то, чего ты желаешь. Ты всегда весь вместе и стремишься, чтобы и другой был весь вместе… — Она засмеялась: — Ты не оставляешь в карманах ничего, даже когда снимаешь одежду… Я думала, что покончила с сомнениями, но ты снова ставишь меня перед вопросами. Это — начало нашего несчастья. Не нужно спрашивать…

Я попытался было заговорить, но она остановила меня:

— Это я виновата. Я знаю это. Впрочем, разве имеет значение, кто виноват? Мы не идем вместе — вот и все. Я приду на Акрополь и на этот раз, а затем сделаем так, чтобы время прошло. Если нам суждено встретиться снова, встретимся снова…

Говорила она тихо.

Она вышла, чтобы собраться. Когда она вернулась одетая, я пожелал ей спокойной ночи.

— Всего доброго, — ответила она. — Знаешь, завтра я уеду на несколько дней с Лалой. Мне необходимо выйти из этого болезненного состояния.

«Так лучше», — подумал я.

Это было все.

 

Воскресенье

Под вечер я углубился в узкие улочки Плаки. Я оказался перед побитыми оспой ликами домов. На балконе с покрытым ржавчиной металлом сидел молодой человек в пижаме, безучастно-страстный, рядом с двумя сморщенными и надменными дамами былых времен. Справа, на возвышенности, — почти развалившиеся низенькие домики. В окнах — множество лиц, обращенных к сцене, которую я не мог видеть. Затем я услышал крики. Двое мальчишек толкнули коляску с инвалидом к центру небольшой площади и убежали. Инвалид был вне себя: он орал, что имеет полное право сунуть руку в брюхо этим ублюдкам и вытащить оттуда кишки. Усы у него были седые, а лицо покрыто бледностью убийцы. В тапках и домашнем халате, с огромными грудями и бурно вздымающимися бедрами и животом, семеня крошечными шажками, появилась его дочь. На помощь ей вышла старуха с большим камнем в руке. Другая старуха, с тарелкой плавающих в масле соленых сардин и с беззубым ртом, перерезала ей путь, громко обзывая ее шлюхой, неизвестно кем обрюхаченной. Старуха с камнем заорала:

— Дочь мою, если хочешь знать, когда она родила, муж повел под венец и так уважил, будто она — настоящая королева. Посмотри лучше на свою, голодранку, которая шляется по улицам и дает… лучше не буду говорить что. Как же ей не обрюхатиться за такими делами?…

— А вот и он! — закричал с балкона молодой человек в пижаме и захлопал в ладоши.

Венчанный зять вышел на возвышенность со свирепыми запавшими глазами под шляпой, с идиотским лицом и в штанах, свободно спадавших вокруг тощих ног. Он медленно сошел вниз, остановился перед толстухой, смерил ее взглядом, закатил ей пару крепких оплеух и потащил за собой в одну из лачуг у подъема. И даже не взглянул на оставшийся валяться тапок.

Вот что было дано Мне сегодня. Я был в ее квартале, и только теперь думаю об этом.

 

Понедельник

Гвоздики такие красные, такие соответствующие тому, что там. Я прекрасно помню все предметы — каждый в отдельности. Помню блеск ваз, древесину двери, вешалку. Она не сделала ни одного движения, чтобы удержать меня.

 

Вторник

Голос ее в медленном, нерушимом ритме. Ее колени, ее плечи. Этот ритм завораживает меня — совсем не в смысле движения определенного тела, а так, как сосны на ветру (характерно движение ветра в сосновой хвое), в смысле многих людей, которые любили до нас и будут любить, когда мы уже истлеем в земле, — все эти вздохи.

 

Ночь

Пытаюсь быть правдивым. Какова правда безумия?

Постепенно она перестает быть женщиной и становится текучим лабиринтом, который меняет свои углы и изгибы, обретая очертания кипариса, колонны, шагающего желания.

 

Среда

И вот однажды на рассвете забирается в наши простыни несчастье и охватывает наше тело. Сегодня на рассвете.

Еще до того, как рассвело, я пошел бродить по улицам. Они привели меня к ее дому. Таково веление рока. Я остановился перед дверью, испытывая неодолимое искушение открыть ее. Страх долго удерживал меня. Я был уверен, что в этом доме обитают привидения. В буквах реклам, в запертых лавках, в немых дверях уже двигались призраки: один из них был украшен увядшим майским венком.[104]Я осмелел, когда пальцы мои коснулись ключа. Пустые бесполезные кубы. В комнате отсутствия ложе еще не убрано, с замерзшими крохотными волнами сна. В соседней комнате — шкаф. Мое отражение в зеркале раздражало. Там висели ее платья — былые бездушные формы. Я попытался прикоснуться к ним: их словно наполнило тело из воздуха. Меня ударило ее благоухание. Я опустил взгляд и увидел сандалии с развязанными ремнями. Я подумал о ногах, которые ушли, и тогда почувствовал, как меня душит кошмар оттого, что все это пусто, что во всем мире не было никого, кто наполнил бы для меня это вновь.

Я увидел конец — завершенную смерть. Безотрадность.

 

Пятница, июнь

Письмо Сфинги:

«Дорогой Стратис. Уже почти месяц, как я ожидаю от тебя хотя бы пару слов. Завтра, в субботу, пойду к Лонгоманосу вместе с Лалой. Они возвратились сегодня утром. Л. ждет нас. И тебя ждет. Если ты согласен принять нас, зайдем за тобой в шесть в „Платан“. Всегда с надеждами, твоя подруга».

И рядом подчеркнутый post scriptum:

Саломея необычайно счастлива!

 

Суббота

Мы пошли к Лонгоманосу. Лала впервые.

Дом его находится за станцией. Комната, в которой он принял нас, выходит во внутренний двор. Он сидел на диване и беседовал с бледным, почти прозрачным молодым человеком с пышными волнистыми кудрями, такими светлыми, что казались белыми. Сфинга сказала мне, что он — не то литовец, не то латыш, не помню точно. Увидав нас, Лонгоманос поднялся. Он был без пиджака, в расстегнутой рубахе оливкового цвета. Сфинга сделала реверанс и прикоснулась губами к неопределенного вида амулету, висевшему у него на груди.

— Добро пожаловать! — сказал ей Лонгоманос. — Ты, которая попускаешь вводить в заблуждение рабов моих и любодействовать, и есть идоложертвенное.[105]

Голос у него был сальный. Он обвел взглядом окружающих, чтобы оценить произведенное впечатление. Сфинга раскраснелась, белокурый юноша ловил каждое его слово с глубочайшим благоговением. Лала не знала, куда ей деться. Комната была настолько затемнена, что глаз должен был привыкнуть, чтобы различать предметы. Стол из трех досок, брошенных на треножник, был завален книгами и бумагами. Среди них выделялась резная деревянная рука сверхъестественной величины, показывавшая кукиш, и глиняная чаша, наполненная всякого рода чубуками и резцами для ваяния.

— Моя новая подруга Лала, — с гордостью изрекла Сфинга. — Со Стратисом, думаю, вы знакомы.

— Весьма польщен, весьма польщен! — сказал Лонгоманос, повернувшись в мою сторону и искоса взглянув на меня. — Конечно же, мы уже встречались. Познакомьтесь с моим другом Кнутом.

Кнут подал каждому поочередно руку, резко наклоняя при этом голову, и снова занял свое место.

— Я слышал, Вы едете с ним в Африку, — сказал я Лонгоманосу.

— Да, едем, — ответил он. — Несмотря на болезнь, он преданно следует за мной. Он не выдержит невзгод и умрет в пути. Я знаю это, и сердце мое разрывается от горя, но ничего не могу поделать.

— Если бы он остался здесь, у него было бы больше надежды выжить, — заметил я.

— Надежды? Нет, юноша, мой бог — не бог надежды. Воля его должна свершиться. Мой бог голоден.

Кнут следил за разговором с улыбкой безгранично сладостной и, казалось, одобрял.

— Вы знаете греческий? — спросил я.

Он ответил фразой, которая предположительно была греческой, и продолжил с трудом по-французски:

— Понимаю, но говорить мне еще трудно. Я очень предан учителю. — Он вынул из кармана блокнот для заметок и спросил меня, понизив тон: — Может быть, Вы знаете, откуда взяты слова, которые произнес учитель, приветствуя даму.

— Какой-то церковный текст.

— Весьма любопытно. А откуда именно?

— Не знаю.

Лонгоманос что-то говорил Сфинге и Лале, искоса поглядывая на нас.

— Из Писания, — торжественно изрек он.

— Откуда именно? — робко повторил свой вопрос юноша.

— Не помню, однако следовало бы выяснить это, — ответил Лонгоманос. — Вообще же, полностью это место очень глубокомысленно.

— Нет ли здесь поблизости какого-нибудь митрополита, чтобы послать к нему и спросить? — очень серьезно произнес Кнут.

— Верная моя подруга, — сказал Лонгоманос, — не знаешь ли ты какого-нибудь владыку?

Он затрясся от смеха, широко разинув рот. Сфинга, дождавшись, пока он успокоится, сказала проникновенным тоном:

— Нашей юной подруге очень хотелось бы, чтобы ты как-нибудь принял ее и прочел что-нибудь свое.

Лонгоманос испытывающе поглядел на Лалу, а затем в пустоту:

— Что-нибудь мое… Что-нибудь мое! Весьма польщен…

Лала сделала жест, желая сдержать Сфингу. Лонгоманос заметил это и спросил:

— Прошла ли моя юная подруга через аскезу?

— Она учится, учится, — сказала Сфинга.

Теперь Лонгоманос разглядывал Лалу более дерзко:

— Вижу, вижу. Это сосуд, предопределенный для великого учения. Наступит время, когда я посвящу ее, и мы вместе пожнем обильные плоды.

Сфинга посмотрела на Лалу с гордостью, Кнут — взглядом весталки. Лала нервно поглаживала себе шею: было очевидно, что ей неприятно. Лонгоманос глубокомысленно улыбнулся и обратился к Сфинге:

— Знаешь, верная моя подруга, сегодня на заре мне пришла в голову мысль назвать тебя Киркой.

— Как тебе угодно, Сокол, — ответила Сфинга.

Она глянула на меня с каким-то испуганным подозрением и покраснела. Взгляд Лонгоманоса заиграл снова, и он сказал:

— Кирка была богиней — заявляю это со всей ответственностью.

— Да, была, — согласилась Сфинга.

— Великой богиней. Ей мы обязаны метаморфозами созидания.

Я пришел в недоумение, не удержался и спросил:

— Созидания?

— Конечно же, созидания, юноша. От низшего — к высшему, к преддверию бога.

— Простите, но мне казалось, что все было как раз наоборот, — заметил я.

— Вижу, юноша, вижу. Ты тоже в плену вековых предрассудков.

— Так, по крайней мере, говорил Одиссей, — добавил я.

— Ха! Этого я и ожидал. Хитроумный Одиссей, — сказал Лонгоманос таким тоном, будто у них были старые счеты. — Именно ему нравилось держать народ в неведении!

— Понятно, — сказал я, желая прекратить этот разговор.

Однако Лонгоманос больше не обращал на меня внимания — он был уже в ударе:

— А сестрой Кирки была Пасифая, родившая Минотавра — этот прадавний символ заключенных.

— Да, Сокол, — ритуально изрекла Сфинга. — Минотавр — это настоящий Прометей.

Мне уже порядком надоела эта закодированная беседа, и я поднялся.

— Прощай, юноша, — сказал Лонгоманос, — и не верь тому, чему учат благоустроенные имена.

Я не ответил. Сфинга снова совершила еще одно такое же поклонение его амулету. Лонгоманос проводил нас до двери, ведущей во двор. Кнут, делавший во время нашего разговора записи в блокноте, последовал за ним.

— Прощай, прекрасная Пасифая, — сказал Лонгоманос Лале. — Не бойся метаморфоз: они делают душу шире.

— Она постепенно научится, — покорно произнесла Сфинга, — научится, Сокол.

— Пасифая — вот кто истинная Афродита!

С этими словами Лонгоманос повернулся к нам спиной.

На улице я облегченно вздохнул. Я почувствовал в Лале поддержку. Кожа ее приобрела легкий бронзовый оттенок.

— Как прошло ваше путешествие? — спросил я ее.

— Превосходно, — с жаром отозвалась она. — Мы были на Пелионе. Все дни напролет — море и горы. И прибрежные гроты, где никто не мешает.

Саломея, всецело обладающая тем, что я любил, предстала передо мной в морских бликах. Мне стало больно.

— Могу себе представить преклонение Саломеи перед природой, — недобрым тоном произнесла Сфинга.

— Почему ты называешь Лонгоманоса Соколом? — спросил я ее.

Перемена темы ошеломила Сфингу. Она взглянула на меня угрожающе и сказала:

— Потому что он хищный, как сокол. Совсем не такая дохлятина, как некоторые.

Настроения продолжать у меня не было.

Автобус вмиг набился битком. Сфинга устроилась впереди. Я сел рядом с Лалой.

— Саломея — такая хорошая подруга, — сказала Лала. — Не могу понять неприязни Сфинги.

Я не ответил.

— Ты тоже странный, — сказала она, немного погодя.

— Странный? Почему же?

Она попыталась объяснить:

— Пафос у тебя странный. Скрытое пламя. Другие понимают это слишком поздно, что вполне естественно. Так вот и начинаются драмы.

Я заподозрил, что Саломея рассказывала ей обо мне. Мне стало неприятно:

— Может быть, я совсем без пафоса. Знаешь, что мне было бы нужно, Лала? Тело без чувственности, без отравляющих слов и всего этого жалкого пепла. Если бы дерево могло стать женщиной, это было бы как раз то, что мне нужно.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных