ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
IV -- у о. настоятеля. -- ЧудесаИван Сергеевич ШМЕЛЕВ Старый Валаам Очерк
В поминальном очерке -- "У старца Варнавы" -- рассказано, как, сорок лет тому, я, юный, двадцатилетний студент, "шатнувшийся от Церкви", избрал для свадебной поездки -- случайно или неслучайно -- древнюю обитель, Валаамский монастырь. Эта поездка не прошла бесследно: я вынес много впечатлений, ощущений -- и вышла книжка. Эта первая моя книжка, принесшая мне и радость, и тревоги, давно разошлась по русским городам и весям. Есть ли она за рубежом -- не знаю; вряд ли. Перед войной мне предлагали переиздать ее, -- я отказался: слишком она юна, легка. Ныне я не писал бы так; но суть осталась и доныне: светлый Валаам. За это время многое переменилось: и во мне, и -- вне. Россия, православная Россия -- где? какая?! Да и весь мир переменился. Вспомнишь... -- а Троице-Сергиевская лавра? а Оптина пустынь? а -- Саров? а Соловки?!. Валаам остался, уцелел. Все тот же? Говорят, все тот же. Слава Богу. Ну, конечно, кое в чем переменился, -- время, новая судьба. Говорят, -- туристов принимает, европейцев. Это не плохо, и для него не страшно: "да светит миру". Как-то я читал в "Матэн" о Валааме. Журналист-француз, конечно, многого не понял "в Валааме", но -- уважением проникся. Помню, писал: "своей идее служат... мужики-монахи". Не плохо, если "мужики" -- идее служат. Сколько перевидал французский журналист, что может удивить его? А Валааму удивлялся. Не плохо это. Да, стал другой немножко Валаам. Но жив и ныне. Раньше -- жил Россией, душой народной. Ныне -- Россия не слышна, Россия не приходит, не приносит своих молитв, труда, копеек, умиленья. Но он стоит и ныне, Светлый. Его не разрушают, не оскверняют, не взрывают. Суровая Финляндия к нему привыкла. Ведь и в прошлом он не был в ее границах -- природа их объединила. Помню, сорок лет тому, "полицейский надзор" над ним держали те же финны. Валаам чужим им не был; такой же, как и они -- суровый, молчаливый, стойкий, крепкий, трудовой, -- крестьянский. Валаам остался на своем граните, -- "на луде", как говорят на Валааме, -- на островах, в лесах, в проливах; с колоколами, со скитами, с гранитными крестами на лесных дорогах, с великой тишиной в затишье, с гулом леса и воли в ненастье, с трудом -- для Господа, "во Имя". Как и св. Афон, Валаам, поныне, -- светит. Афон -- на юге, Валаам -- на севере. В сумеречное наше время, в надвинувшуюся "ночь мира", -- нужны маяки. Я вспомнил светлую страницу -- в прошлом. Недавно, как бы в укрепление себе, узнал, что два послушника, кого я мимоходом повстречал на Валааме, пометил в книжке, совершили за эти годы подвиг. Узнал, что стали "светом миру", что они живут. Валаам дал им послушание. И вот, живые нити протянулись от "ныне" -- к прошлому, это прошлое мне светит. В этом свете -- тот Валаам, далекий. И я подумал, что полезно будет вспомнить и рассказать о нем: он все такой же, светлый. I. -- К Валааму ...В половине 3-го часа утра разбудил меня звонок в коридоре гостиницы. Было еще совсем темно. Видно только, как бегут в небе тучи, то открывая, то заслоняя звезды. Очертания собора высятся над березами. Озеро гремит, шумят березы. На колокольне ударили к полунощнице. Стучат сапоги монахов по каменной дорожке -- тянутся иноки к собору. -- Во имя Отца и Сына и Святаго Духа... -- Аминь. -- "Александр" через час отходит, -- говорит брат Тихон, послушник, -- с вечера еще пришел, волны берегся. -- Неспокойно озеро? -- Да не так чтобы... волнисто. Большой бури не будет, а покачает. Опять это "покачает". Из Шлиссельбурга вышли на "Петре Первом" -- так трепало, что мы сошли на Коневце, отсиживались, приготовлялись к Валааму. И вот, теперь, и на "Александре" покачает. -- Это ничего-с,-- успокаивает нас брат Тихон, -- для испытания вам, наше озеро дух смиряет, а потопления вам не будет, преподобный Арсений сохранит. Я смотрю на его простоватое лицо: нет, он не шутит, он твердо верит, что "потопления не будет". Вспоминаю шутливые слова гостинника -- "а потому вас и раскачало, чтобы мимо Преподобного не проезжали... вот и привелось к нему заехать,.. а теперь хорошо вам будет". Да будет ли? Я слышу, как накатывает море. Идем в собор -- проститься. Охватывает сырость и особый, глубинный, запах разбушевавшейся Ладоги. В небе бегут разорванные тучи. У святых ворот преп. Арсений, в схиме, благословляет нас из полутемного залома. В двери собора видны редкие огоньки свечей. Мы входим в пустынный храм и слышим проникновенный возглас служащего иеромонаха: "Услыши ны, Боже Спасителю наш, упование всех концев земли, и сущих в мори далече" -- и я вспоминаю о бурном море,-- "и милостив, милостив буди, Владыко..." И я молюсь о милости и вспоминаю, как петербургский извозчик-хозяин, ехавший на Валаам на "Петре I", приговаривал: "кто в море не бывал -- тот Богу не молился". Разноцветные лампады над ракой преп. Арсения Коневского мерцают сонно. Над ними, в красивых сборах, малиновая бархатная сень. Старенький, едва двигающийся монах, разинув от слабости рот, ставит обеими руками дрожащую в них свечку. Накрытый складчатой мантией, неподвижно простерся перед ракой монах в молитве. Под сводами мрак, в темноте алтаря цветными огоньками теплится седьмисвечник, а кажется мне, что стою за полунощницей на Светлый День, только тогда бывает такая тишина и сумрак. И вдруг, с озера, загудел грозно пароход, -- звал в путь. Бросив прощальный взгляд на тихие лампады над серебряной ракой Преподобного, я пошел к выходу. "Доброго пути..." -- сказал мне кто-то. Я оглянулся. На дощатом полу чернела мантия, складки закрыли голову. "Спасибо", -- сказал я с чувством невидимому иноку. Начинало светать. Старичок-гостинник уже отправил на пристань наши вещи. Мы сердечно простились с ним, расцеловались даже -- "На Валаам съездите -- нас и забудете... далеко нам до Валаама". И я вспомнил, как он рассказывал с сокрушением, что не стало у них нынче схимонахов. -- "А каждому желательно схимонаха видеть... всякому хоть поближе быть к высокому подвигу желается". Мне жаль было этого старичка, обиженного за свою обитель, полного веры, что захочет Господь -- и покажет славу обители -- дарует и им подвижника. Второй гудок. Мы сбегаем под гору, к пристани. Монашек сбрасывает причал и смотрит вслед. Дальше и дальше уходит лесом поросший Коневец. На неспокойных водах поднимается огненное солнце, огромное в тумане. "Сартанлакс!" -- кричит штурман. Перед нами -- "Чертов залив" -- "Сартанлакс" по-фински, куда опустилась некогда черная стая воронов, изгнанных Преподобным из-под страшного "Коня-камня", где было капище. Это глубокий залив, окаймленный лесом. Видны домики, пристань, бочки, белый маяк-игрушка на косе. Небо ясно, солнце уже в полнебе, и видно, как на водах лежит, весь освещенный солнцем, покинутый нами Коневец. Бросив на пристани ящики и бочки, "Александр" идет финским берегом. Березки, елки, каменистые косы с белыми маячками у воды. Озеро не бушует. Говорят -- камни не допускают, а вот как свернем в открытое -- молись Богу! -- На Валаам изволите ехать? -- спрашивает краснощекий парень в лаковых сапогах и пиджаке. -- Молиться... это хорошо-с. Я вот десятый раз подвизаюсь. По железной части. Великие мастерские у монахов, мы и скупаем которое железо остается, оковку из кузниц ихних, пудиков по триста. По опасному месту едем, камни невидимые, чуть прошибся капитан -- прощай. Но только они не прошибаются. И потом -- по священному делу едут, не для гулянок. Я спрашивал себя -- а я, по какому делу? И -- не знаю. Плывем в тихих проливах, среди целой щетины "шхер". Это надводные камни, гряды, поросшие тощей елкой. В береговых утесах виднеются деревни, крытые светлой дранью, желтые тощие полоски -- овес, ячмень. "Кронобор!" -- кричит штурман. Деревянная "лютерова" церковь с тонким шпилем. Сумрачные финны, в куртках и крепких, тяжелых сапогах, курят трубки; ни улыбки под их разухими шляпами. Кончились остановки. "Александр" поворачивает в озеро -- к Валааму. До него, говорят, верст семьдесят. Прибегают матросы, крепят паруса потуже: ветер! Черные волны будто маслом подернуты, кажутся мне расплавленным графитом. Паруса щелкают. Пароход теперь мчится, склонившись набок. Нас качает и бортом, и килем, руль вплетает к падает с треском, и вспоминаются мне качели. Старик финн, шкипер, обходит борт, что-то тревожно смотрит. Говорят -- следит, как бы цепь не порвало, рулевую, -- "тогда -- куда затащит, на камушки выкинет -- сушись". Паруса рвет и щелкает. Матросы бегут крепить. -- Не Валаам ли? -- спрашиваю я шкипера, что-то как будто видя. -- Нэйт Валямо... трисать вэрстэ. Капитан высматривает в трубу. Налетает туча, сечет дождем. Теперь ничего не видно. Говорят -- как бы туманом не хватило, тогда -- прощай. Вон, матросы уж слушать стали -- не позывает ли? Что позывает? А колокола валаамские: как видимость пропадает, монахи позывают, "сюда, в тихую пристань, к Преподобным!". Серебряный звон, хороший, ясный. Нет, не слышно серебряного звона, не синеют острова валаамские. Томительные часы проходят. Дождь переходит в ливень, визжит ветер, хлопают паруса. Богомольцы, в кучке, поют -- "Не имамы иные помощи... не имамы иные наде-э-жды... разве Тебе, Владычице...". "Валаам видать!.." -- слышу я. Слава Создателю... показался! Перед нами высокий темно-зеленый острое. Пеной кипит округ него озеро-море. На гранитную стену бежит "Александр", вот ударит! Ближе -- остров дробится на острова. Видно проливы, камни, леса. Древностью веет от темных лесов и камней. Из-за скалистого мыса открылся Монастырский пролив, великолепный. Слева, совсем на отлете, каменный островок, на нем белая церковка, крест гранитный, позади -- темный бор. Это маяк и скит, страж Валаама и ограда -- Никольский скит. Чтимый Святитель бодрствует на водах, благословляет входящих в тихие воды монастырские, указывает путь "и сущим в мори далече". Входим в пролив, двигаемся в отвесных скалах. На них, высоко, леса. Воздух смолистый, вязкий. И -- тишина. Чувствуются лесные недра. Покой. Богомольцы как бы передают охватывающие их чувства. Поют -- "Свете тихий, святы-ые славы... Бессме-э-ртного Отца-а Небесного..." Сердце дрожит во мне. "В раю вот так-то... -- слышится чей-то возглас. -- Лучше и быть нельзя". Острый гудок катится по проливу. Отвечают ему леса и скалы. Влево, на отвесной скале, высоко, -- собор. На голубых куполах, без солнца, кресты сверкают -- червонным золотом. По высоченной скале лепятся клены, висят над фруктовым садом. -- "Сады у них... нигде таких нет садов!" На скале черная ниточка-- решетка. Точками смотрят на пароход монахи. На соборе благовестят к вечерне. Спускается по горе повозка. На деревянной пристани встречают богомольцы. Монахи-певчие выступили вперед и ждут. "Воскресение Христово видеаше, поклонимся Святому Господу Иису-усу..." -- поют на пароходе и крестятся на кресты Собора. "Единому безгре-ещному..." -- вливаются с пристани монахи и огромная масса богомольцев. Я вижу слезы, блистающие глаза, новые лица, просветленные. Стискивает в груди, восторгом. Какая сила, какой разливающийся восторг! И -- чувствуется -- какая связанность. Всех связала и всех ведет, и поднимает, и уносит это единое -- эта общая песнь -- признанье -- "Единому безгрешному". Все грешные, все одинаки, все притекаем, все приклоняемся. Такого не испытывалось ни от Штирнеров, ни от Спенсеров, ни от Штраусов, ни от Шекспира даже. Я чувствую -- мой народ. И какой же светлый народ, какой же добрый и благостный. Не предчувствую ничего. -- Потрепало маленько, -- говорит встречающий знакомец, питерский извозчик, -- а мы на "Петре" чисто как по стеклу доехали. Намаялись, теперь будет утешение душе. На пристани гранитная часовня. Перед иконой Богоматери служат благодарственный молебен. Небо дождливое. На всем -- серая пелена ненастья. Но -- благодатное на душе. Крепкая низкорослая лошадка быстро несет нас в гору, к величественному зданию гостиницы. На этих скалах, в лесах -- такое! Не ждал, не думал. И я вспоминаю -- дорогой говорили: "такие чудеса увидите..! И все -- они все, своими трудами, и все сами, до последнего гвоздика!.." II. -- Новый мир Навстречу, с горы, спускаются к пароходу богомольцы. Валаам вчера праздновал Преображение Господне, было большое стечение народа: новый собор, сияющий нам крестами, -- во имя Преображения. На пароходе говорили, что весь Валаам полнехонек, народу со всех краев. Я спрашиваю возницу, подростка в скуфейке, -- много ли богомольцев. Он не отвечает. Я спрашиваю громче, уши его краснеют, плечи чуть ежатся, но он не оборачивается, молчит. Спрашиваю еще громче, почти кричу. Уши его краснеют еще больше. Я понимаю, что он слышит... и вспоминаю, -- рассказывали нам на пароходе: "там все на послушании... не благословлено кому -- от того слова не добьешься". Пожалуй и наш возница не благословен разговаривать. Ему, видимо, хочется ответить, но он несет послушание и потому, от скромности, краснеет. Да и вид наш, пожалуй, его смущает. Мы совсем не похожи не богомольцев. Встречные больше простой народ, с котомками и мешками, или мещане-горожане, с узелками и саквояжами, народ положительный, "сурьезный", а мы -- "ветром подбиты", как назвала нас на пароходе одна пожилая женщина, питерская, сказавшая про себя: "у меня сынки по торговой части, большая у нас рыбная лавка в Апраксином". И определила метко: поклажи у нас только чемоданчик, и одеты мы налегке, словно вышли "пройтись для воздуха". Жена, девочка совсем, -- в летней шляпке с вишенками и в "живой" тальмочке, по локоть, модной: тальмочка в круглых дырках, и через эти дырки сквозит серебристая подкладка. Я одет несколько солидней, в студенческом кителе, шинель внакидку, фуражка на -- ухо. Выехали из Москвы в жаркую погоду, а тут, на озере-море, "на севере", вдруг завернули холода. Женщина нас жалела: "Да как же это вас так пустили! у нас тут, милые, в августе и снежок бывает... ишь вы какие несмысленные". И всю дорогу укутывала жену платком. Встречные богомольцы смотрят во все глаза, -- кажется, говорят: "богомольцы, тоже... гулять приехали!". Я думаю смущенно: и монашенок не отвечает, и уши у него краснеют,-- от непристойности. Подъезжаем к белой величественной гостинице. На ее вышке, в "гнезде", написана икона валаамских чудотворцев, преподобных Сергия и Германа. Преподобные стоят, в золотых венчиках, и держат свитки с писанием. Юные глаза остро видят, и мы читаем: на левом свитке -- "Братие, покоряйтеся благоверному царю...", а на правом, у преп. Германа,--"Три-Солнечный свет Правосла...". У ног Преподобных -- озеро, над ними, в лазурном небе, -- Преображение, за ними -- между ними -- белая валаамская обитель, пониже их. На широком каменном крыльце встречают несколько человек гостиных служек, в белобумажных подрясниках, стянутых кожаными поясами, и во главе их коренастый, низенький старичок, -- в потертой камилавке, испытующе вглядывается в нас: видно -- не ожидал таких. Это "хозяин" гостиницы, о. Антипа. Взгляд его серых глаз смущает; я вспоминаю, как та женщина опасливо говорила нам: "Вот и Бог соединил, а как бы не разлучили вас! вас в одну келейку, а супружечку в другую. Лет тридцать тому были мы тут с покойным мужем, нас разлучили... такой уставный закон у них, старца Назария, Саровского, очень строго". Жена измучена морской болезнью, я тоже едва держусь, как же ее оставить? Это меня пугает, и я даю слово, если это случится -- с первым же отсюда пароходом! -- Благослови, Господи, доброе пребывание... Дело хорошее, Преподобные радуются на вас... -- ласково, но с сомнением, встречает о. Антипа, а глаза смотрят строго -- Из Питера быть изволите..? Взгляд испытующий. Я ожидаю в тревоге, что "разлучит". Почтительно ожидают служки. -- Нет, из Москвы... -- отвечаю я и вижу общее удивление. -- Из Мо-сквы-ы?! -- с сомнением говорит о. Антипа, -- сдалека вы... -- в голосе нерешительное что-то. Надо сказать, что московские богомольцы на Валааме редки; большинство -- питерцы, псковичи, новгородцы, олончане, финны. А теперь -- какие?.. ' Ответ не удовлетворяет мудрого о. Антипу. Пронизывая взглядом, он задает "роковой" вопрос. -- Вы кто же... братец и сестрица..? -- Нет, муж и жена! Мой, несколько вызывающий, ответ -- о, юность! -- производит сильное впечатление. О. Антипа озадачен, даже поправляет камилавку. Послушники -- как изваяния. -- Вон кто-о..! из Москвы, сдалека... Он смотрит на нас над нашими головами, вдаль. Что думает? Думает ли о юных, кто перед ним, о далекой Москве, где не был, о строгом ли уставе старца Назария... или вспомнил слова молитвы -- "яже Бог сопряже, человек да не разлучает"? Видно, как он колеблется. Мы растерянно смотрими ждем решения. Но он не решает сразу. -- Минутку обождите, милые...--говорит он не строго, и в широкие двери видно, как он поспешно идет по лестнице, на второй этаж. С кем-то советоваться будет..? Мы остаемся с немыми служками Они смотрят на наши ноги, мы на их рыжие сапоги с гвоздями. Играют часы на колокольне, кричат стрижи. Рыжие сапоги переступают. Слышится бег шагов: это о. Антипа. Он спускается с лестницы, подбирая под камилавку седые пряди, скрывается за дверью, гремит ключами, и -- приказывает вести нас в келью N 27, в первом этаже, подать самоварчик, "с далекой дорожки упокоить". Чудесный, светленький старичок. Мне хочется рассказать ему... кого-то он мне напоминает, кого уже нет не свете. Послушник берет наш чемоданчик, ведет по исхоженным беловатым плитам. -- Пожалуйте, Господи благослови... в келейку. Чудесная келейка. Белая, светлая, узковата немножко, правда, -- но как чудесно! Две чистые постели. В углу икона знакомых Преподобных. Теплится розоватая лампадка. Окно -- в цветник. Там георгины, астры, золотисто-малиновые бархатцы, петуньи. И -- тишина. Направо -- собор, над монастырскими кровлями, за корпусами. Прямо -- дикие скалы за проливом, на них леса. Новый, чудесный мир, который встречал я в детстве, -- на образах, -- стелющийся у ног Угодников: голубые реки, синеющие моря, пригорки, белые городки, озерки, плоские и кривые сосны, похожие на исполинские зонтики, и все -- под белыми облачками-кудерьками... мир, в котором живут подвижники, преподобные, неземные... -- мир Ангелов и небесных человеков. И этот забытый мир, отшедшии куда-то с детством, -- пришел, живой. Помните, в раннем детстве видали в церквах иконы "с пейзажами"? На первом плане -- большой Святой, и свиток в его руке белеет над синим морем, над бурыми холмами, над городком? Таинственный мир, чудесный, детскому глазу видимый, детскому сердцу близкий. Нам очень нравится. В келейке пахнет елеем от лампадки, свежевымытым еловым полом, чем-то душисто-постным, черными сухарями богомолья. Вызванивают часы на колокольне и потом отбивают мерно -- четыре раза. -- Молитвами Святых Отец, Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй на-ас..! Смотрю на дверь: почему же никто не входит? Опять кто-то позывает: -- Молитвами Святых Отец... Господи Иисусе Христе Боже наш... Дверь тихо подается, просовывается большая книга, а за ней намасленные власы, падающие с плеча на книгу, и вступает благообразный послушник. -- Уж извините, для порядку наставлю вас. На возглас приходящего поаминить надо, без аминя у нас не входят. Я поражен, обрадован. Какое "уважение к личности"! Мне, студенту, не думалось встретить такое "у святошей"! Я уже разрешил вопросы о "тунеядстве монахов", о "ханжестве", о "ненужности этих пустяков". Чернышевский, Белинский, Добролюбов и все, доказавшие мне "свободу человека от этих предрассудков", такого никогда не говорили: "Без аминя у нас не входят"! Я готов горячо пожать руку этому новому учителю, но она держит книгу. -- Позвольте, запишу ваше имя-звание в гостиничную тетрадь, по полицейскому правилу... мы под финской полицией. Мы паспортов не смотрим, по виду верим... -- говорит по слушник. -- Гостиница наша не мирская, а по благословению от Преподобных. Нет, у нас за постой не полагается, -- ни за трапезу, ни за постой... что вы-с!.. Почитайте наши правила, у нас полная душе свобода. Как силы будет, так и дают, кто может, по достатку... от Преподобных уставлено. Я -- в изумлении. "Корыстные монахи?" Да что же это, почему про это не говорил ни Бебель, ни... "Как силы будет... по достатку... полная душе свобода"!.. -- Студент? -- говорит послушник, -- значит, науки происходите? У нас редко они. Говорят вон, студенты... Да не надо праздное говорить, Господь с ними. Я спрашиваю, есть ли у них подвижники и схимонахи. Десять схимонахов, обитают по всем скитам. А прозорливцы есть? Он улыбается. -- Все у нас прозорливцы: знаем, что завтра будет. Смиренно кланяется и уходит. Почему он мне так ответил? Должно быть, показалось, что спрашиваю я из любопытства. Может быть, думает, что я не знаю, что значит -- прозорливец? Не знает, что я видел прозорливца на днях, у Троицы, -- батюшку Варнаву, благословившего нас "на путь". Может быть, думает -- студент, все у них так, в насмешку. -- Молитвами Святых Отец, Господи Иисусе Христе Боже наш, по-ми-луй нас! Я говорю --"аминь". Послушник, новый, бухает в дверь ногой и вносит бурлящий самовар на медном подносе, с чашками. Он -- простоватый, толстоносый, круглое лицо его сияет, как самовар -- буду вам служить. А зовите меня брат Василий. Земляки мы с вами, тоже из Москвы я, с Сухаревки... посудой папаша торговали. Ну как Москва, все еще стоит, не провалилась? Как так не может провалиться? Может провалиться. Греха так много. Грешные города всегда проваливаются... Содома--Гоморра провалилась! Ну, вкушайте на здоровье. По коридору проходят служки, напевают вполголоса стихиры. От праздника осталось много богомольцев, но их не видно: стоят вечерню. А нам снисхождение, с дороги -- самоварчик. Как мышки тихо ложимся мы отдохнуть на каменные валаамские постели. Глаза закроешь, и -- будто укачивает в море. Отбивают часы на колокольне, и вспоминаются на пароходе "склянки". Из окошка веет вечернею прохладой, дыханьем Ладоги. Сон крепкий-крепкий... Открываю глаза -- где день? Мутно белеет занавеска, пузырится от дуновенья -- веянья валаамской ночи. В щелку от занавески видно: лес за проливом смутен, небо зеленовато-бледно, точками намекают звезды. Вспоминаю, что я на Валааме, в чудесной дали. Радость поет во мне. Тихо иду к окну, чтобы не потревожить спящую, отдергиваю тихо занавеску. Какая тишина! Темная глушь на скалах за проливом, в ней ничего не видно, -- острые пики елей? Где-то, чуть слышно, Ладога -- еще тревожна. Это направо, у Никольского островка -- скита, зоркого стража Валаама. Там, говорят, маяк. Там, говорят, Святитель -- "зовет огнем". Пахнут петунии. Падают сонные удары -- три, семь... восемь... Восемь. -- Молитвами Святых Отец, Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас... Это брат Василий. В келье розовый свет -- от дремлющей лампадки. Брат Василий зажигает стеариновую свечку в красно-медном подсвечнике. Приносит на подносе миски. -- О. Антипа благословил, с дорожки, а то общая у нас трапеза. Завтра о. игумен как возвестит, а покуда уж в келейке вкушайте. В мисочках щи с грибами, с лавром и перчиком, каша с конопляным маслом, винегрет, посыпанный семечками тмина и укропцем; стопа душистого хлеба валаамского, ломтями, -- черный хлеб монастырский в славе, а "валаамский" -- "в преславности", -- пузатый графин темно-малинового квасу. -- Отведайте нашей пищи, во славу Преподобных. Наша пища секрет имеет. -- Секрет..? -- Даже два секрета. Поначалу она не вкусна для чистого богомольца. Хлебнет, понюхает и положит ложку. А как подберется в чемодане, глядишь -- и привыкает, да так привыкает, что и мыть мисочку незачем. Другой? А другой секрет вот какой. Поначалу с нашей пищи слабнуть начинает непривышный человек, похудает, побелеет... и тут будто что переломит в нем! Пойдет и пойдет в силу входить, и такая в нем сила объявляется, в миру не было такой силы, когда всякую снедь вкушал. Наша пища благословленная, с молитвы. Над ней песнопения поют, дух-то силу и набавляет. Сами дознаете -- поживете. 10 часов. Богомольцы потрапезовали, помолились в соборе и спят давно. Монахи еще в храме, слушают правило. Собор темнеет громадой на сумеречном небе. Блистают кресты -- от месяца? Дремлет суровый Валаам на камне, водами от мира огражденный. Спят леса на святых горах, укрытые скиты -- по островам и дебрям. Светлеет за проливом: из-за черных еловых пик разливает сиянье месяц. III.-- Глас в нощи Уставши от впечатлений дня, я бездумно заснул на каменном валаамском ложе. Резкий звонок пробудил меня на пороге глубокой ночи. Странное ощущение -- тревоги, радости, что-то знакомое..? Будто бы я в гимназии, и старик швейцар, прозванный за кругло-лысую голову "Цезарем", возвестил радостным звонком, что латинский урок окончен и можно бежать домой. Но кто-то, таинственный, мешает... будто учитель пения, призывает на спевку -- "после уроков -- в зал!" И знакомое чувство -- как-нибудь увильнуть от спевки, от трудного "Бортнянского", где никак мне не удается "соло", а дома у нес, в саду, дожидается недоделанный каток, -- остро меня тревожит. "Пе-нию вре-мя..." -- слышится заунывный голос,-- "мо-ли-тве ча...а-ас!" -- и резкий звонок, за дверью, говорит мне неодолимо, что от спевки не увильнуть. И вот где-то уже поют... и, как будто, отец диакон, церкви Николы в Толмачах, приходивший в гимназию служить панихиды и молебны с гимназическим батюшкой, почему-то грустный, уже возглашает в зале. "Господи Иисусе Христе.., Бо-же наш..."--и умолкает. Я хочу спать, но о. диакон не уходит. Я чувствую, что я ему очень нужен, и он где-то стоит за дверью и ждет меня, и опять начинает возглашать: "...поми-луй на-ас..!" И звонит, и звонит за дверью. Сколько же лет прошло с той валаамской ночи? Со-рок лет! А я еще слышу этот звонок и возглас. Думалось ли тогда -- что будет?! Думал ли я, что о. диакон от Толмачей -- не простой диакон, а знаток творений Отцов Церкви и Достоевского, что он станет иеромонахом, примет схиму, примет великий подвиг русского старчества, как о. Варнава у Троицы, как старец Амвросий Оптинский, как старец Макарий Оптинский, послуживший для Достоевского прообразом старца Зосимы в "Карамазовых"! Думал ли я тогда, в прочной российской безмятежности, что придет страшная година, и этот о. диакон призван будет из крепкого затвора, из Смоленско-Зосимовой пустыни, как почитаемый православной Русью подвижник иеросхимонах о. Алексий, на Всероссийский Собор и ему выпадает высокий и строгий жребий -- вынуть из-за иконы "Владимирской Богоматери" написанное на бумажке имя Святителя -- Патриарха -- Мученика Тихона? Думал ли я, что этот звонок и возглас "о. диакона" -- "время пению, мо литве час", -- как бы приснившийся мне, станет и для меня знамением чего-то! Но вот кто-то, ожидающий за дверью, перестает звонить. Я слышу знакомый голос -- и вспоминаю, что нет никакой гимназии, я студент, я на далеком Валааме, вчера приехал, что я женат, что будят к полунощнице и ждут от меня ответа -- "аминь". На молитвенный возглас -- здесь надо "поаминить". Так вчера наставлял меня послушник, и это ему, пожалуй, голос о. Антипы, гостинника, говорит негромко: "не буди, Федор, пусть отдохнут с дороги... следуй дале". Я слышу, как скребут по плитам коридора шаги "будильщика", печальный напев уходит дальше, звонок отдается глуше. Слышно неторопливые шаги по коридору, похлопывают двери келий, проходят богомольцы и служки, напевают вполголоса "Се Жених грядет в полунощи", "Заутра услыши глас мой". Я чиркаю спичкой, смотрю на свои часы -- только без пяти час, самая ночь глухая -- и слышу, как ударяют в колокол, будто Святой Ночью! Радостное во мне волнение. Все уходят, надо и мне -- но сон обрывает мысли. Ясный, голубоватый день. Бледно-голубое небо, молочные облачка, тонкие, как кисейка. На выбеленном окне веселые полоски солнца. Может быть, от далекой Ладоги, еще тревожной, бьется бойкое отражение от волн -- "зайчик" на потолке. Я раскрываю окно, вижу бархатные леса на скалах, за проливом, вдыхаю воздух... -- не воздух, а юность, силу, надежды, радость -- вижу и чувствую, в сердце своем таю -- "улыбку ясную природы". В цветнике -- обрызганные росой астры, свежие звезды голубые, розовые и белые -- "земные звезды", пышные георгины, темные, как церковное вино, -- все освеженное росистой ночью, все бодрое и, кажется, -- все святое. И в кусту отцветающего шиповника -- август, а здесь еще не отцвел шиповник! -- какая-то пичужка бойко высвистывает короткую песенку малого северного лета. И надо всем, свежим, светлым и радостным, -- благословляющий перезвон -- к "Достойно". Я делаю перед окном привычные по утрам движения -- "комнатную гимнастику", -- дышу и дышу, вбираю в себя крепкий настойный воздух -- с великих далей, с лесов и Ладоги. Такого воздуха нет нигде. Он до того прозрачен, что видно за проливом отдельные деревья, пестрые мхи на камне, трещины и "слойки", как мотается мачта на монастырской сойме, как чертят по голубому небу черные точки ласточек, как по краю горы, над пристанью, чернью блестит на солнце чугунная решетка. -- Молитвами Святых Отец, Господи Иисусе Христе Боже наш. Мы одеты, чего-то ждем, почему-то смущаемся высунуть нос из кельи, и возглас брата Василия восхищает нас. Я кричу радостно -- "аминь!". Брат Василий, умасленный и новый, он теперь мне напоминает молодца-лавочника, -- вносит обед! А чай-то как же? -- Рано у нас обедают. Одиннадцать уж, все намолились -- наработались. А чаек бывает после ранней, кому желается. Ну, может, отец гостинник и благословит чайком. Он ставит поднос с мисками. Пахнет ужасно вкусно -- будто перловый суп? Я засматриваю по мисочкам: будто и суп -- и каша! Монастырская крашеная ложка, с благословляющей ручкой на стебельке, с написанным в выдолбке собором, стоит в похлебке -- не падает. По винегрету рассыпаны кружочки лиловой свеклы и глянцевитые рыжички. Брат Василий выглядывает за дверь, не идет ли отец Антипа: видно, хочет поговорить, -- московский! -- Хорошо спали-почивали? Это вот хорошо. Пользительный, значит, воздух...-- и губы его шевелятся, хоть он и умолкает. Я спрашиваю его, что это он все шепчет. Он почему-то запинается, но видно, что ему хочется мне ответить. -- Это и вам пользительно. От всяких забеглых мыслей и суемудрия надо творить "Иисусову молитву". Знаете?.. Я не знаю. Он говорит, раздельно: "Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй мя грешного". -- Великая от сей молитвы сила, но надо уметь, чтобы в сердце как ручеек журчал, этого сподобляются только немногие подвижники. А мы, духовная простота, так, походя пока, в себя вбираем, навыкаем. Даже от единого звучанья и то может быть спасение. Я не понимаю. Я даже спорю, что от "звучанья" не может быть спасения. Брат Василий выглядывает за дверь. -- Надо вас просветить,-- вздыхая, говорит он.-- По скудоумию нашему Господь снисходит, просвещает даже и звучаньем святого слова. Я уж вам поведаю, какое вразумление мне было. Вы и запомните, для назидания. В миру этого не понимают, а приехали на Валаам -- просветитесь для пользы души. Вот, как и вы, спервоначалу и я сомневаться стал. А это мне, значит, от него было искушение. Стал раздумывать, а уж он и поселился в душе, стал нашепчивать: "не молись походя, не шепчи пустой душой великое слово!" Стал я пугаться... может, это ересь во мне стала, страх-то? Пошел к своему "старцу"... Какому "старцу"-то? И этого не знаете?! Обязательно должны знать, как же. Это в миру у вас все беспастушные, как овцы без пригляда, а у нас нельзя. У нас враг спасения о-чень напрягается смущать, ему в монастыре-то особенно хочется победить, а в миру-то -- все под его началом. Вот, для спасения души, о. игумен каждому назначает старца, опытного в духовном делании. На всю жизнь старец назначается. А вот мы ему должны все начисто открывать, всякое помышление греховное или сомнение какое, а он и наставит. Будто всю тяготу с души на себя берет, и нам от сего облегчение, как у Христа за пазушкой. И укрепляемся против наступления врага. И пошел я к своему старцу. Мудреющий старичок, очень любвеобильный. Пришел я, а он так на меня и воззрился. И вижу я, что ему известно, что у меня в душе дух злобы гнездо вьет. И говорит мне старец: "молись, молись, и да не усумнишься!" Будто провидел, сказал-то как -- "и да не усумнишься!" Я ему в ноги пал и все ему открыл, усумнение-то мое. Он меня благословил и возвестил. Возвестил-то? А так у нас, на Валааме, всегда говорят -- возвестил. Значит -- приказал. "Кайся,-- говорит,-- И вот тебе по пятьсот поклончиков на день, за твое суемудрие. На сорокадневие. Да вот еще я тебе, говорит, во вразумление скажу одно словечко, вроде как притчу". И такую притчу сказал... сразу я проникся понятием смысла. Потому духа высокого мой старец, вроде как прозреватель. -- Какую же притчу? -- спросил я, жаждавший узнавать. -- А вот какую, но только вы уж меня не искушайте, не посмейтесь. Была, говорит, у одного архиерея ученая птица, зовомая -- попугай, потому что красные перья на хвосте носила. И знал тот попугай многие словеса кричать, наслышан был от того архиерея. А у архиерея была привычка... строгий был архиерей... все так, как кого наставляет "не дерзни!" -- так все говорил, и очень строго. Попугай и перенял, и полюбилось ему то слово. Все, бывало, его кричал -- "не дерзни!" И случилось тому попугаю отлететь от архиерея... ну, скажем, не досмотрел служка. И взвился тот попугай в самые небеса. А за побег послан был на его ястреб. Цап-царап его сверху, в спинку ему вцепился... Попугай как заверещит со страху, да и крикни, в полную свою глотку, --"не дерзни-и!.." Ястреб как услыха-ал человеческий голос, перепугался, да со страху попугая и выпустил! Вот какая притча. Понятно, никто такого не видал, а такая притча, для вразумления. Искуситель змий, враг довечный, как ястреб стерегет, и самый звук имени Господня ему престрашен. Вот он меня и смущал сомнением -- "не молись, не поминай!". Обернуть хотел; дескать, суесловлю я, легкодушно святое Имя в уме держу. И получил наставление..." -- Молитвами Святых Отец, Господи Иисусе Христе Боже наш...-- слышится за дверью, и на ответный "аминь" входит озабоченный о. Антипа. -- Чего застрял, суеслов? -- шутливо пугнул он брата Василия,-- дам вот послушание, недельку помолчать... Отдохнули с дорожки? -- спросил он ласково, и его взгляд уставился на блюдечко с окурком. Он вздохнул, но ничего не сказал. Я знал от богомольцев и читал "правила" на стенке кельи, что курить в монастыре не разрешается. Я возмущался "строгостью", но признавал, что монахи имеют на это право: они меня не звали, я сам приехал, а "в чужой монастырь со своим уставом не суются!" Это мог бы сказать о. Антипа, но не сказал, может быть, не хотелось смущать меня. Я сказал откровенно: -- Простите, батюшка... не воздержался. -- Да-да, слабость греховная. Бывает, и лба не покрестят, как проснутся -- за курево. -- Я так и делал. -- Да не в табачке дело, а в слабости, в плоти угождения. Воздержание первая ступень. Поотдохнули? -- Все очень хорошо, -- говорю, -- только жестко, бока болят. -- Же-стко?! -- укоризненно посмотрел о. Антипа.-- А там мягко нам будет? Перины пуховые пагуба. Тело нежится, а душа спит. А псалмопевец какой стих поет, а? Не знаете... "Человек, яко трава дние его, яко цвет сольный, тако отцветает, яко дух пройде в нем, и не будет, и не познает к тому места своего". -- Так что же тут..? -- А вот то же. Не ублажай тела, потому оно -- прах, а о душе пекись. Душу-то забываем. У вас дух-то и немощен, против табачку не можете, а что уж, как поважнее что будет. Я к слову так. А теперь надо вам соблюсти устав, к отцу игумену объявиться, благословления на жительство испросить. Я и поведу вас... вы московские, а настоятель наш, игумеи Гавриил, маленько московский тоже, земляки будете... вот и поведу. -- Очень рад, -- говорю, -- с благословения вашего, батюшка, и пойдем... -- стараюсь я попасть в монастырский тон, -- и чувствую, что выходит нехорошо. О. Антипа машет на меня: -- Да нет, не иеромонах я, не достоин благословлять... монах я простой, гостиничное послушание несу. Тлен, понятно, и греха много, в нельзя обители без хозяйства вот и хозяйствуем. После, приглядевшись к нам, о. Антипа немного приоткрылся, и я понял, что тут не послушание только, а подвиг, и трудный подвиг: о. Антипа поборол искушение, искушение, как он говорил, "принять наитруднейший подвиг". -- Какой я иеромонах буду, ежели все среди мирян в гостинице пребуду? Либо иеромонах, либо гостинник. А я попривык к делу. Ну, милостив Господь, потерпит грехам моим. Он надевает подрясник побелее и ведет нас, "московских-диковинных", к святым воротам, к сердцу обители, к собору. IV -- у о. настоятеля. -- Чудеса Мы проходим в монастырские ворота, которые называются -- святые -- над ними церковь Петра и Павла. Дальше -- еще ворота. Говорю: "как в крепости живете!" О. Антипа не понимает будто и говорит с улыбкой: -- Пустынножителям всегда надлежит в крепости пребывать. А, про камни вы разумеете... Это дело хозяйственное, строено на века. А на врага у нас крепость -- Крест Господень. От врага камнем не оградишься. Крестом да крепостью духа ограждаемся. Проходим еще ворота, и открывается "монастырский двор". Справа -- великолепный собор Преображения Господня. Какой лучезарный свет! какие синие купола в лазури, золотое крестов блистанье! Всплывает, от детских лет: "Лик Его был как солнце, и ризы белы, как снег". Нет, не забыл еще. Как раз об этом рассказывал на экзамене, когда поступал в гимназию. И вот, тоже 7 августа, как тогда, -- такой же солнечный день, с северной крепкой свежестью -- и вижу, как и тогда я видел, Преображение Господне. Только тогда был Горкин, рассказывал про "трех Спасов" (См. "Лето Господне"- Яблочный Спас.) и утешал: "не робей, впустят тебя в училищу". И вот "впустили", и вот уже я студент... Милого Горкина уже нет на свете, но вот почти такой же, такой же русский и ласковый, -- о. Антипа. И говорок его чуть похожий. Только не говорит -- "милок". -- А теперь, милые, проведу вас благословиться к о. игумену Гавриилу. Добрый он, не бойтесь, благословит на доброе пребывание. "Не бойтесь"... Словно, бывало, Горкин: "ты не робей, впустят". Слева, против собора, блестит на солнце широкое застекленное крыльцо -- вход в настоятельские кельи. Послушник, в белом подряснике, поклоном, молча, встречает нас. Чисто, крашеные полы, ковровые "дорожки", фикусы в кадочках, огромная лапистая арма. О. Антипа подходит к арме, снимает пальцем капельку с широкого копьевидного листа и говорит шепотком, благоговейно: -- Господом указано цветку сему возвещать погоду: как начинает плакать -- жди дождичка. Сию арму еще о. Дамаскин садил. Потолок -- сводами; по белым стенам -- картины, разные виды валаамские, труды наезжих художников, дар за гостеприимство. А вот, на портрете в раме,-- суровый хозяин валаамский, великий устроятель, о. Дамаскин покойный. Чтут его на Валааме крепко. Куда ни пойди -- везде наткнешься на дела рук его и железной воли: мосты, дороги, кресты гранитные, канавы, обложенные камнем, водопровод... Возле высоких старинных часов в футляре, мерно отсчитывающих неспешное время валаамское, стоит смиренно старушка-богомолка, в лиловых лапотках. И ее примет владыка валаамский? Всякого принимают тут: "нет у нас зрения на лица". -- Понятно, каждому свое уважение... -- шепотком говорит о. Антипа, -- Ина слава солнцу, ина слава луне... Ну, ее после примет, а вас я наперед проведу. Надобно мне к гостинице поскорей, да и московские вы, на вас слава далекая, а дальнему особое уважение -- почет. И серый глазок его смеется. Я спрашиваю про бледного послушника у двери, опустившего голову в печали, -- почему он такой, приговоренный. -- А провинился. Это место, у притолоки, -- для горького покаяния. Вот и ждет послушания себе. Вы уж на него не смотрите, он и без того сокрушается. Не велик грешник... так, маленько чего ослушался. Из соседней комнаты выходит настоятель. Старушка хочет к нему приблизиться, но о. Антипа ограждает: "Не лезь первая, тут покажи смирение -- там зато будешь первая. Ты уж другажды добиваешься, я тебя знаю, а мы в первый раз". Игумен Гавриил -- настоящий властитель валаамский: высокий, крепкий, с умным взглядам добрых и светлых глаз. Говорит неспешно, плавно, видимо -- думает, пойдет ли к делу. Благословляет нас. Провинившийся послушник земно кланяется ему и становится ждать у притолоки. О. Гавриил удостаивает нас чести: приглашает на чай, в гостиную. О. Антипа доволен, ласково мне мигает, словно хочет сказать: "говорил -- не бойтесь!" Мебель гостиной -- старинная, красного дерева, тяжелая; стол овальный и опять -- высокие часы с курантами: помнить надо -- "время пению, молитве час". Над столом картина Шишкина, писанная художником в море, "за две версты". Святые острова, дремучие леса на скалах и белый монастырь, благословляющий крестами; скит Никольский, скит Всех Святых, и над водами -- чайка. -- Знаменитый Шишкин это, --- говорит о. игумен, -- во славу Божию здесь трудился. Художники нас не забывают, любят природу Божию. У нас и свои художники, весь собор сами расписали. У нас и школа живописная. Все посмотрите, и святыни, и мастерские наши. Из Москвы вы... А Донской монастырь вы знаете? Господи, Донской!.. Там похоронен мой отец... и Горкин. О. игумен учился там: -- В духовном училище там учился, Москва -- родная мне. И грустно улыбнулся, вспомнил. -- Благословляю вас, посмотрите все. И на лошадке можно, куда подальше. И на лодке, и на нашем пароходике, по скитам. Мы получаем благословение -- "на все благое". Это здесь очень важно. Здесь без благословения ни шагу, строго. Перед нами--собор Преображения Господня, уходит в небо высокой колокольней. Тридцать и три сажени! Синие купола горят. Гранитные колонны в окнах и у крыльца. Гранитные кресты на камне. Все опоясано гранитом. Строено на века И все построили монахи, сами. Не верится. -- Все сами?!--спрашиваю проводника-монаха. -- Работа братии, -- ответствует он смиренно. И я вспоминаю, как часто говорилось -- "монахи -- тунеядцы"! Да как же так? "Все, до последнего гвоздочка, сами", "Бог помог", "для Господа трудились". И все без похвальбы, смиренно. Чудеса! Входим в законченный нижний храм, -- здесь престол преп. Сергия и Германа. Колонны, своды, стены -- в узорах, в херувимах. На голубоватом своде -- звезды. И это сами? Все? Работа братии. И этот иконостас, резной, розово-голубой и золотистый, -- сами? Господь помог. -- А иконы? -- Работа братии. -- А... кресты на куполах? -- Здесь лили. Из братии трудились... -- смиренно ответствует монах, перебирая четки. Поют старинным, "знаменитым" распевом -- валаамским. Слышится мне народное, простое, трудовое, -- и грусть, и вскрики. И голоса -- простые, простонародные. Слышится мне родное: певали так артелью, у нас, бывало... Мне нравится. В колоннах, справа, -- серебряная рака, "спуд". Мощи Преподобных, Сергия и Германа, -- под спудом. Монах поясняет скупо, лет семьсот тому, из Нова-Города вернулись Преподобные "на родину"; от шведов увозили мощи, дабы не надругались "лютеры", и вот, "глубоко", под спудом почивают. Мы преклоняемся, прикладываемся к ликам на серебре. Поют молебен. Недалеко от раки -- схимонах. Укрылся схимой, лица не видно. Я с содроганием смотрю на схиму: шито белым по черному -- крестики, слова, -- молитва? -- череп, кости... Чтобы о смерти помнить? Вспоминаю: "человек, яко трава дние его..." Не понимаю, но... узнаю? Заговорить бы..? Но схимонах недвижен, весь -- в ином. Схимонахи... кто же? Я, студент, этого не знаю. Для чего -- не знаю. Или -- знаю? Как будто рассказывал мне Горкин..? Старый плотник -- знал. А я не знаю. Верхний храм -- а отделке, там леса. Провожатый неразговорчив, ведет нас в сети перекладин, охраняет -- "вниз не смотрите, тут опаско". Идем несмело. Расписывают стены, висят на тоненьких дощечках -- жуть. Старый худой монах, весь в краске, с кистью, поясняет: -- А это фарисеи... носы-то ишь у них какие... горбатые! А это -- притча... И начинает объяснять нам притчу. -- Да они учены, -- говорит монах, -- все притчи знают. Ты, о Федул, своди-ка их на колокольню, про колокола скажи, а притчу они знают, ученые. Мне к тебе ведено свести, с рук на руки отдать. -- Уче-ные,-- оглядывает нас о Федул -- Ничего ученые не знают! Ученые и Господа не почитают. А вы Господа почитаете?-- спрашивает он нас, в упор и строго. -- Ну, о. Федул... -- смущенно говорит наш провожатый, -- тогда зачем же к Преподобным они приехали! -- Вы не обижайтесь... -- говорит о. Федул, и во взгляде из-под седых бровей я вижу пытливое сомнение. -- Много ученых нонче, кои Господа не почитают. А что апостол-то говорит? Где умные и разумные, а? где совопросники века сего, а? На Страшном Суде ответят. Ну, пойдемте на колокольню, Господь с вами. Идем за ним. Чувствую я, смущенно, что есть и некая правда в словах о. Федула. Идем по широкой гранитной лестнице. Навстречу попадаются монахи, в рабочих рясах, с шайками извести и кирпичами. В первом пролете -- громадный колокол. -- Ты-ща пудов! -- говорит о. Федул -- "Андреевский", за полсотни верст, в Корелах слышен. Апостол Андрей Первозванный сам сюда и входил и Евангелие изуверам возвестил. И "во всю землю изыде вещание и в концы вселенные глагол его", А звон у него ма-а-линовый! А что Исаия пророк говорит? Ну, вы, ученые, ну? Вот и не знаете "Да воздадут Господу славу и хвалу Его на островах да возвестят". Вот и возвещаем на островах. Виден весь монастырь, пролив, пароходик "Св. Николай" у пристани, сверкающая на солнце Ладога. -- На сем колоколе чудо сказалось! -- Чудо?.. -- Вера горами движет. В отсечении воли мы, и что возвещено нам--исполняем, ежели даже и не разумеем, а по вере все нам дано есть! Сказав это, о. Федул перевел дух и посмотрел на меня, как бы говоря: понял, ученый?! Я не понял. -- Чудо не чудо, а и чуду не уступит. У нас каждого к делу приставляют, на послушание. Да мужички у нас больше земельку знают, а по мастерству уж Господь наводит. Вот и о. Леонид, а кузнице был. То был литейщик, а тут и возревновал. Пошел к о. игумену и говорит: "мало мне работы в литейной, благослови, Отче игумен, в кузнице поработать". О. Дамаскин и благословил -- "только не возгордись!" -- сказал. А тут и привезли этот самый колокол из Питера, ввезли на гору, поставили у часовни. Надо его теперь пока на столбы привесить, собор и не начинали класть еще. А хозяин кузницы заболел, в больнице лежал. Вот игумен Дамаскин и посылает казначея к о. Леониду: "возвести ему, чтобы сковал восемь хомутов, колокол чтобы на столбах держали... он у меня сам на это дело напросился". Пошел казначей к о. Леониду и возвестил. А тот только гвоздочки ковал, учился. Убоялся, заплакал -- "не смею такое послушание принять... не токмо что ковать хомуты, а видать-то не видал, каки и хомуты бывают". А колокол бо-льшие деньги стоит, -- ну, сорвется с плохих хомутов... какой разор-то! Ну, возвестил казначей игумену. "Иди, говорит игумен, возвести о. Леониду, благословляю я его" О. Леонид в но-ги казначею, слезами обливается... -- "не могу послушания принять, недостоин я!" Ну, опять благословил его батюшка Дамаскин: "иди и возвести: сам возревновал, пусть и орудует... благословляю я его, скует хомуты, Господь поможет!" И что же думаете!..-- воззрился на нас о. Федул,-- просветление на него нашло, сам рассказывал, -- такие-то расчудесные хомуты сковал..! Самые мастера потом дивились. Под нами вились стрижи, кружились округ крестов, влетали в просветы колокольни. Мы поднялись на последний ярус. -- На скиты-то гляньте, где наши схимонахи обретаются, в лесах живут, как звери полевые, хвалу Господу воздают. -- И молчат?.. -- И молчат... а что? Потому -- воли отсечение. Молчи -- и молчит. В Предтеченском скиту схимонах Василиск другой год молчит. И больше промолчит и со-рок лет промолчит! Сколько благословит игумен -- до срока и молчать будет, и в радость ему это. А слыхали про схимонаха Иоанна, на острову жил? Любил он, как я вот, грешник, с добрым человеком поговорить. А у батюшки Дамаскина покойного все на виду. И задумал послушание его испытать. Призвал -- и говорит: "считай себя недостойным с людьми говорить, молчи! разрешаю тебе с Господом беседовать, да, когда придется, со мной или с духовником" Да 14 лет так-то! А потом, чтобы смирение его пуще испытать, и возвестил: "недостоин ты такой подвиг нести... говори, как и обычно". И заговорил, и не возроптал. Ну, а у вас есть такие? -- А зачем все это? -- не понимаю я. -- Ученые, а не разумеете. Да я не в осуждение, Господь прости. Да как же мы с самым страшным врагом бороться можем, ежели волю свою не скуем? Все на приказе, все на самоусечении стоит, когда Господу служим, а Он по пути ведет. Грех Адамов из чего пошел? Из непослушания. Так и всякий грех на земле. Тут у нас кузница божьих деток, святых работников... во славу Господа и для жития земного устроения. Будут времена горшие, и тогда восплачем. Ну, выше еще полеземте. Над нами был самый последний ярус, "непроходимый", -- сказал так о. Федул, -- "зрящая труба". Оттуда в подзорную трубу следит приставленный к послушанию, когда нанесет туман. -- Можно, брат Ляксандра, ученых этих туда подать? -- спросил о. Федул брата -- "назирающего" за Ладогой: блуждают в тумане корабли, а "надирающий" -- смотрит, и как завидит в тумане искру -- велит звонить. -- Не смею, батюшка... -- замялся несмело послушник, -- о. игумен только меня благословил. Коли возвестит -- пущу. О. Федул похвалил послушника. -- Упражняйся, брат Ляксандра. И знаешь, что трубе ничего не сделается, а нельзя, ежели нет благословения. -- Хорошо здесь, какая красота -- даль! -- Стой и зри, коль красна вселенная! -- согласился о. Федул -- Да о душе-то помни, пекись о ней. Сказано, не прилепися к сокровищу. Во-он, -- показал старик на лесные дали, -- скит Всех Святых. Там у нас схимонахи есть. Вон Предтеченский, тоже схимонах живет. А во-он, чуть видать, Коневский, тоже схимонах обретается, о. Сысой, прозорливец. А вон -- и Ляксандра Свирепого. Вся тут, пустыня наша. Леса темные, кресты гранитные, церковки среброглавые, святые места. Тишина у нас, покой душе. А который человек с воли, дух в нем и ходит непокойный, и нет мира в костех его. -- Да вы философ, о. Федул! -- пошутил я. О Федул поглядел с сомнением: незнакомое слово его смутило. -- Ишь вы чего сказали! По-вашему, может, и обидно, а мне что, суемудрия не приемлю. А почему вы такое слово сказали? А потому, что дух суемудрия в вас мятется. Ишь, высь какая! Вам, небось, и глядеть-то страшно, а у нас, повыше еще, монашек кумполок красил да молитвы пел. А старичок, за шестьдесят ему было. Ветром его, словно на озере, об кумполок раскачивало-потукивало, а он -- "Царю Небесный", да пел-то как!.. А почему? Благословение, воли отсечение. "Лезь, о. Анфим!" -- возвестил игумен, -- он и лезет, и молитвы поет. А тридцать три сажени!.. Вон, братия из храма пошла, трапезовать час пришел. Ну, пойдемте, заговорил я вас. Мы стали спускаться с колокольни. V. -- В трапезной -- Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас... Брат Василий вносит обед. -- Я уж на одну персону только принес. А вам о. Антипа послушание назначил, -- с улыбкой говорит он мне, -- в трапезную пойти. Там у нас чинно, под жития вкушают. Я не понимаю, справшиваю его: что это значит -- "под жития"? -- Все вкушают, а очередной чтец читает про "жития". Это, чтобы вредные мысли не входили. Пища молитвой освящается, тогда и питание на пользу. Никакой чтобы заботы в мыслях. Я удивлен: как раз и в физиологии это говорится, -- читал недавно "Физиологию" Льюиса. Оказывается, и монахи знают. Я говорю брату Василию, что об этом и в науке говорится, чтобы принимать пищу в полном спокойствии, без раздражения. Он глядит на меня с сомнением, не подвох ли в моих словах. -- Вашу науку мы не знаем, а святые отцы так установили, из древних лет. Такой наказ есть, старца Назария Саровского: "вкушать молча, как бы какое священнодействие совершаешь". -- Это называется -- физиология питания! -- говорю я. -- А по-нашему наказ старца Назария, -- говорит упрямый брат Василий, -- чтобы хлеб насущный не осквернять дурными помыслы. А для женска пола, для их персоны... -- показывает он на мою жену, трапезная при гостинице у нас. Но для них чина не полагается, без "житий" вкушают. ' -- Вот это грустно, -- говорю я. -- А если дурные помыслы? Несправедливо оставлять женский пол без охраны от искушений. Брат Василий чувствует мою шутку и улыбается. Говорит, что наказ для братии установлен, но и в женских обителях, говорят, тоже под "жития" вкушают. Далекое, наивное: милый простак, просвещавший меня духовно, -- и я, юный студент, учивший его ученой мудрости. Я иду в трапезную палату. Она в монастырском четыреугольнике, против ворот, при церкви Успения Пресвятой Богородицы. Встречается о. Антипа, несет корзиночку. Я заглядываю в нее и вижу: крупная красная смородина! Это изумляет меня, как чудо. В Москве она отошла давно, там и малина уже сошла, а тут -- снова вернулось лето. О. Антипа достает кисточку, показывает мне и сам любуется: смородина сочно сквозит на солнце -- живые яхонты! -- Крупная-то какая, будто клюква. На праздник Преображения Господня десять пудов собрали, а это остаточки, благословил о. настоятель на трапезу, в гостинчик. Сады-то наши не видели еще? Посмотрите. Все монах Григорий, великим тружением своим. Через него и смородинка у нас и яблока сколько собираем, и слива есть, и вишня, во славу Господа. Двадцать лет на себе землю таскал, сыпал на голый камень, на ржавую луду, а теперь вся братия радуется, и богомольцев радуем. У нас даже восточная травка произрастает. -- Это какая же... восточная? -- А как же, неужто не знаете... ис-соп! Царь Давид в псалмах как взывает?.. "Окропиши мя иссо-пом... и очищуся..." На Востоке он жил, вот и восточная, потому. Сходите вкусите с братией, поучения послушайте, и во здравие питание вам будет. Сами потом скажете, вкусная какая ваша пища. С молитвы такая вкусная, освященная. Я вхожу в трапезную. Длинная, невысокая палата, своды. Вижу длинные-длинные столы, простые, непокрытые, и на них, чинными рядами, миски, светлые липовые ложки, белые ручники, холстинные, накрывающие попарно миски, -- все ровными-ровными рядами, -- солоницы, оловянные уполовники, приземистые широкие сосуды -- чаши, будто из тускло-старинного серебра, налитые бордовым квасом, с плавающими, как уточки, ковшами, темные ломти хлеба, и эти белоснежные ручники -- холстины, похожие на крылья чаек... -- так мне напоминает былиннЫе "бранные" столы и что-то близкое и родное мне... -- рабочие праздничные столы нашего старого двора в далеком детстве? Пахнет густо и сладковато-пряно -- квасом и теплым хлебом. Вдумчиво-сокровенно смотрят с пустынных стен -- благословляют преподобные подвижники, в черных схимах. Молитву уже пропели. Братия сидит чинно за столами, в глухом молчании. Чувствую я смущенно, как испытующе смотрят на меня, такого невиданного здесь, в серой студенческой тужурке, в золоченых пуговицах с орлами, отыскивающего себе местечка. Кто-то мне шепчет строго: "подале, подале, за братию... богомольцы там, во второй палате". Я прохожу рядами темных, немых столов, взирающих в строгой тишине, и нахожу местечко -- рядом с бледными старичками-олончанами. Против меня сидят притихшие питерцы -- извозчики, ехавшие на пароходе с нами. Они знакомо моргают мне, как будто хотят сказать: "здесь, брат, не поговоришь... стро-го здесь!" За старичками-олончанами сидит тощий монах, глядит на пустую мисочку, не поднимая глаз, и, кажется мне, тоже говорит в молчанье: "да, строго здесь". Вдали, в первой палате, за головным столом, перед самым иконостасом, кто-то властный звонит резко-тревожно в колокольчик. И сразу, как по команде, встают от столов прислужники и идут в поварню за кушаньем. Перед иконостасом какой-то инок истово-чинно крестится и кладет земные поклоны. Я спрашиваю тощего монаха, почему это кланяется инок, а не сидит со всеми. Монах не отвечает. Знакомый питерец опасливо говорит: "провинился, надо полагать". Тощий монах шепчет, не поднимая глаз: "за трапезой у нас молчание полагается". Прислужники вносят оловянные мисы с кушаньем, ставят их на столы рядами, одну мису на четверых, и теперь видно мне, как вытягивается по столам оловянная полоса -- дорога, дымится душистым варевом. Начинается хор нестройный, что-то молитвенное как будто. Это прислужники возглашают вполголоса, ставя мисы: "Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас". Старшие за столами ответствуют им -- "аминь". Трапеза начинается, возрастает немолчный шорох, благостно-сдержанный, -- плесканье, звяканье; взмывают белые ручники, варево льется в миски, мелькают ложки, темнеют куски хлеба, склоняются чинно головы. Кажется мне, что совершается очень важное. Звучный, напевный голос вычитывает с амвона "житие" дня сего. Инок перед иконостасом все так же кладет поклоны. Я вслушиваюсь в шорох, в мерное, углубленное жеванье сотен людей, и приходит на мысль не думанное раньше: какое важное совершается! Я как бы постигаю глубокий смысл: "в поте лица твоего будешь есть хлеб твой". Впервые чувствую я, забывший проникновеннейшее моление: "хлеб наш насущный даждь нам днесь". Смотрю на старичков-олончан, как благоговейно-радостно вкушают они этот хлеб насущный... не едят, а именно, вкушают, как дар чудесный... не услаждаются, а принимают молитвенно, чинно, в смирении... -- и думаю: "как это хорошо! и это не простое, не обиходное, а священное что-то в этом, возносящее, освящающее человека!" И вспоминается мне далекое, ушедшее. В детстве Горкин мне говорил, плотник наш: "кушай, милок... это хлебушка наш насущный, заработали мы его с тобой... крестись, на хлебушку всегда креститься надо, дар Господень". Тогда и я вкушал -- и с каким же благоговением! -- кислый рабочий хлеб, с плотниками, в артели, и необыкновенно сладок был этот "хлеб насущный", забытый в детстве. И вот воспомнился, отозвался здесь, на Валааме, в иной артели, -- тех же русских простых людей, рясой прикрывших свои рубахи и трудовые плечи, только людей особых, отобранных, собравшихся с сел и полей российских во имя Божие, -- "идейно", как я говорил тогда. "У нас мужички все больше",-- помнились мне слова о. Антипы. За нашим столом трапезуют богомольцы, больше простой народ, и даже нищая братия, и эта нищая братия ест из такой же миски и такой же ложкой, липовой, с благословляющей ручкой на стебельке, как и о. настоятель, блюститель трудового, святого Валаама. Старички-олончане, в заношенных сермягах, благолепно-старательно хлебают густую перловую похлебку и озираются. Кажется мне -- не верят, что они равные здесь, -- кажется, что боятся: а ну как скажут -- "ступайте-ка отсюда, не вам тут место!" Нет, не скажут. Тощий монах ласково говорит им: "ешьте, братики, на здоровье, во славу Божию", -- и еще подливает им похлебки. Они смотрят несмелыми глазами и крестятся. -- Не часто небось приходится так обедать, -- шепотом говорит питерский извозчик, показывая мне глазом на старичков, -- бедный народ, эти олончане да корелы, рады -- до чистого хлеба дорвались. -- В рай попали... -- шепчутся старички и крестятся. -- Уж так-то сытно да сладко... И слова никто не скажет. Вижу других, таких же, с истомленными лицами, в заношенной одежде, робко взирающих, прислушивающихся к напевному голосу чтеца: "богатый в питиях и явствах пребывает, а о бедных и о душе забыва-ет..." Слушаю я, смотрю на нищую братию, и закипает в сердце. Думаю привычно, по-студенчески: "этого не знает Бебель... это тоже социализм, духовный только... приехал бы сюда, монахи наши могли бы внести поправки в его социальную систему..." Миски меняются. За перловой похлебкой приносят мятый картофель с солеными грибами. Старички ужасаются: все несут! Ставят новую мису: щи с грибами, засыпанные кашей. -- Ешьте, братики, на здоровье... еще подолью, -- шепчет тощий монах, -- поправьтесь на харчиках Преподобных Сергия и Германа. Они тоже были, как мы с вами, работнички... долю вашу знают. Кажется, и конец трапезе. Нет, ставят еще прислужники: каша, с постным маслом. -- С маслицем никак... Го-споди-батюшка!.. да еще с духовитым! -- изумляется старичок, принюхиваясь к ложке, -- за что такая милость... да с елейным..! И вот разносят на оловянных блюдах чудесную красную смородину, взращенную на валаамском камне великими трудами неведомого инока Григория. -- А это уж баловство-о... -- говорит питерский извозчик, радуясь. И старички ухмыляются, любуются на смородину, как дети на конфетку, пошевеливают несмело пальцем: да уж есть ли. Посматривают на квас в чаше и робко спрашивают монаха: кваску-то можно? -- Да сколько охотки будет, -- говорит монах, зачерпывает ковшом и подает. -- У-у, ква-сок... дю-же хорош квасок... -- говорит, задыхаясь, старичок, передавая другому ковшик. -- Знатный квасок... забыли, когда и пили такой квасок... Трапеза заканчивается пением благодарения "за брашно". О. настоятель благословляет, братия чинно кланяется и отходит по келиям. Инок у иконостаса продолжает класть земные поклоны. Я спрашиваю знакомого монаха, почему инок не обедал, а молился. -- О. игумен так возвестил. А за провинность, смирение его испытует, в послушание ему и возвестил поклончики класть. За трапезой, у братии на виду. Это уж для смирения, такое послушание. -- Да за что же такое испытание, на всем народе? Монах вздыхает. -- О. настоятель возвестил, для назидания всем. Вот, говорите -- испытание, на всем народе... будто для стыда. В радость ему это, что на народе, будто покаяние принимают от него все. И никто не осудит. Наша воля у Господа. Я выхожу из трапезной. Богомольцы идут вздремнуть. Кто отходит к решетке поглядеть на просторы Ладоги; кто спускается к пристани, посидеть в холодке, в ожидании часа, когда можно будет попить чайку, -- раньше половины 3-го часа не полагается. На пороге гостиницы о. Антипа встречает меня, раскинув руки, словно обнять хочет, --чудесный старичок, право. Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|