Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






ЧТОБ ВЕТЕР НЕ УНЕС ВСЕ ЭТО ПРОЧЬ 1 страница




Ричард Бротиган

 

Эта книга –

Поршии Крокетт

и Мэриан Ренкен.

 

В тот вечер я не знал, что земля уже ждет, что земля готова через несколько коротких дней подняться новой могилой. И никакая сила на свете не остановит в воздухе пулю, не вернет ее в ружье 22–го калибра, и не станет крутить, замедляя, по стволу, пока та не успокоится в гильзе — словно ею никогда не стреляли и никогда не заряжали ружье.

Как бы я хотел, чтобы вместе с 49–ю своими сестрами пуля смирно лежала в коробке, а та — на полке оружейной лавки, мимо которой я должен был пройти дождливым февральским днем, даже не подумав заглянуть внутрь.

Почему мне тогда захотелось патронов, а не гамбургера? Кафе стояло рядом с оружейной лавкой. В нем жарили отличные гамбургеры, но в тот день я не хотел есть.

Об этом гамбургере мне предстоит думать до конца жизни. Я буду сидеть за стойкой, держать его в руке, и по щекам у меня будут течь слезы. Официантка отведет взгляд — ей не нравятся ревущие мальчишки с гамбургерами, но она не хочет со мной связываться.

В кафе я единственный посетитель.

Зачем ей все это?

У нее полно своих проблем.

Неделю назад ее бросил парень — из–за чикагской рыжей. И так уже второй раз за последний год. Официантка никак не может поверить. Слишком невероятно для простого совпадения. Сколько всего в Чикаго рыжих?

Она елозит тряпкой по воображаемому пятну на другом конце стойки, стирая грязь, которой давно уже нет. А я продолжаю свою историю:

 

Чтоб ветер не унес все это прочь

Пыль… в Америке… пыль

 

После Второй Мировой войны прошло почти два года, и старый дребезжащий грузовик с рыболовной мебелью тащился к пруду по укатанной в грязи колее. Стояло лето 1947 года; они появлялись каждый день примерно в 7 часов вечера и, затормозив у воды, выгружали из кузова мебель.

Сперва они стаскивали диван. Большой тяжелый диван не доставлял им хлопот, поскольку сами они тоже были большие и тяжелые. Женщина ненамного меньше мужчины. Диван ставился на траву у самой воды, чтобы на нем можно было сидеть и ловить рыбу.

Они всегда начинали с дивана, и только потом расставляли другую мебель. Это занимало совсем немного времени. Работу они выполняли слаженно и наверняка занимались ею не один год до того, как я, впервые увидав эту странную пару, стал каждый вечер ждать их появления у пруда, постепенно превращаясь в часть их жизни.

Иногда я приходил слишком рано.

Сегодня, 1 августа 1979–го, я прижимаюсь к прошлому ухом — словно к стене дома, которого давно уже нет на свете.

Я слышу песни краснокрылых дроздов и вой ветра, треплющего сухие головки камыша. Они шуршат на ветру, словно шпаги в битве привидений; волны плещутся о берег пруда, у которого я и остался — вместе со своим воображением.

Песни дроздов подобны меланхолическим восклицательным знакам на строках этого вялого летнего вечера, наполненного дыханием жаркого южного ветра. Такой ветер действует мне на нервы и нагоняет усталость.

Толстая доска, ненадежно установленная одним концом на бревне, а другим на неком подобии деревянной сваи, образует самый тоскливый в мире рыболовный пирс.

Я топчусь в двенадцати футах от берега на краю этой нелепой конструкции — я разработал и построил ее сам, претензии предъявлять некому. Доска пробивает в камышах узкий коридор, по которому можно добраться до открытой воды. В середине доска провисает, уходя на три дюйма в глубину, и не настолько прочна, чтобы по ней прыгать.

Мой клоунский пирс наверняка бы треснул, если бы я вдруг начал по нему скакать, поэтому к дальнему сухому краю, с которого так удобно ловить рыбу, приходится идти вброд.

К счастью, промокшие кеды не заботят двенадцатилетнего мальчика. Ничего им не сделается. Это мелочи — я переминаюсь на мокрых ногах, ловлю на южном ветру рыбу, слушаю дроздов, шпажный шорох камыша и плеск волн о кромку берега там, где кончается пруд и начинается мир.

Я ловлю рыбу точно напротив места, куда через несколько часов они привезут свою мебель.

Я жду, глядя на то, как вверх–вниз качается поплавок, точно странный плавучий метроном, и на медленного тонущего червяка, чьи вялые посулы совсем не привлекают рыб.

Рыба не клюет, но это неважно.

Я просто жду, и мне совсем неважно, как ждать, потому что все ожидания в мире похожи друг на друга.

Солнце сияет в воде, пуская лучи мне прямо в глаза, так что приходится смотреть в сторону. Когда бы я ни взглянул на солнце, оно бросает мне в лицо свое отражение, словно слепящее одеяло, покрытое узором из сотен ветряных американских горок.

Солнце не оригинальничает.

Но как это часто бывает с детьми, к вечеру оно устало, заскучало и вышло из моды, подобно одежде, сшитой плохо и без вдохновения. Пожалуй, Ему следовало бы хорошенько над этим подумать.

Солнце слегка обожгло мне кожу, но это тоже неважно. Я чувствовал, как горит лицо. На голове у меня не было шляпы. В детстве я их вообще почти не носил. Шляпы займут свое место позже.

У меня были очень светлые волосы, почти как у альбиноса.

Дети звали меня Белый.

Я простоял здесь так долго, что кеды почти высохли. Они прожили половину своей жизни и сейчас находились в лучшем штиблетном возрасте. Я сносил их так, что кеды стали частью меня, продолжением моих ног. Прижились у меня на ступнях.

Плохо, когда кеды изнашивались совсем, а у нас не было денег на новые. Я тогда начинал думать, будто в чем–то провинился и теперь наказан.

Я был не самым хорошим мальчиком на свете.

Так меня наказывал Бог — заставляя носить кеды старые и драные настолько, что становилось стыдно смотреть на собственные ноги.

Я был слишком мал и глуп, чтобы связать эти нелепые полуразложившиеся трупы на своих ногах, с тем реальным обстоятельством, что мы сидели на вэлфере[1]который придуман вовсе не для того, чтобы поддерживать в детях чувство собственного достоинства.

Однако, стоило мне получить новую пару штиблет, как взгляд на жизнь тут же менялся. Я чувствовал себя новым человеком, гордо шагал по земле и благодарил в молитвах Творца за то, что помог мне обрести кеды.

Но сейчас стояло лето 1947 года; мне наскучило ждать, когда же они наконец приедут со своей мебелью, и я решил навестить старика, работавшего ночным сторожем на расположенной неподалеку маленькой лесопилке.

Он жил в крошечном домике при лесопилке и пил пиво. Присматривая за лесопилкой, чтобы никто ничего оттуда не вынес, он выпивал неимоверное количество пива. Когда рабочие расходились по домам, там становилось очень очень тихо. Старик караулил свою территорию, сжимая в руке бутылку. Наверняка можно было утащить лесопилку целиком, он бы все равно не заметил.

Время от времени я его навещал, забирал пустые бутылки и сдавал их в лавку по пенни за штуку.

Мне нравилась эта идея.

Всяко лучше, чем смотреть на солнце.

Я прошел по доске, и кеды вновь промокли. Всего через несколько секунд в них захлюпала вода так, словно они никогда и не высыхали, но мне было все равно.

Нужно было решать, спрятать удочки в кустах или взять с собой — дорога шла мимо заводи с лягушками. Секунд десять я, не двигаясь с места, размышлял над этим вопросом.

Потом спрятал удочки в кустах.

Лягушки надоели мне почти так же, как солнце.

Заберу удочки, когда вернусь — к мужчине, женщине и их открытому рыболовному дому на противоположном берегу пруда. Я обогнал их во времени, и теперь у них оставалось примерно два часа, чтобы до меня добраться.

Кроме неловли рыбы существовало еще несколько дел, которыми я мог заняться до появления этих людей, и одно из них — пивные бутылки ночного сторожа.

До лесопилки было около четверти мили, и всю дорогу я мечтал о пустых бутылках. Вдруг у старика окажется две полных коробки, или даже три. Я не навещал его целую неделю, и он вполне мог выпить за это время больше, чем обычно. Я очень на это рассчитывал. Затем мне пришла в голову трезвая мысль: какой–нибудь другой мальчик за это время вполне мог прийти к старику и забрать бутылки, по праву принадлежавшие мне одному.

Плохая мысль.

Я дал себе клятву сделать визиты к старику частью своей жизни и появляться у него не реже, чем раз в четыре дня, чтобы все пивные бутылки доставались мне.

Потеря такого заработка могла стать делом отнюдь не шуточным, особенно если почти всю жизнь приходится носить эти дерьмовые кеды.

За два года, прошедших после Второй Мировой войны, я мог бы стать самым знатным сборщиком пивных бутылок в округе, если бы только занялся этим всерьез. Они стоили: маленькая — пенни и два цента — четвертинка.

Иногда, если на меня находило серьезное бутылочное настроение, я брал с собой старую детскую коляску. Сплетеную из прутьев, с высоким опускающимся верхом. В эту коляску помещалась целая прорва бутылок.

Я мог весь день катать ее по округе, собирая брошенные пивные бутылки. В миле от нашего жилья для молодого бутылочного предпринимателя открывались широкие возможности — требовалось только не лениться и подольше катать старую детскую коляску.

Там проходила автотрасса. Людям нравилось пить пиво в машинах и швырять бутылки через окно так, чтобы неделю спустя они приземлялись прямо в мою детскую коляску.

Трасса тянулась от города к городу через весь штат, и лишь одна ее миля принадлежала моей бутылочной империи.

Эта миля проходила по краю города рядом с мотелем для автомобилистов; мы жили в нем с матерью и сестрами, хотя никакого автомобиля у нас не было. Вообще никогда. Безмашинные гости вэлферного департамента — вот кем мы тогда были. Я с некоторым удивлением смотрел на людей, откуда–то появлявшихся и куда–то уезжавших, пока мы сами не двигались с места.

Я не буду больше говорить о матери и о сестрах, раз они не имеют отношения к моей истории. Конечно, это неправда. Я о них еще вспомню. Зачем я соврал — не знаю сам. Глупо и бессмысленно, но люди сплошь и рядом совершают глупые и бессмысленные поступки. С этим ничего не поделаешь. Слишком часто мы оказываемся во власти неведомых векторов.

Впрочем, я уже поправил себя и теперь продолжу свою историю, почти не потеряв, надеюсь, вашего доверия; только будьте добры, не забывайте, что я мог изменить рассказ так, чтобы скрыть эту ложь, и на самом деле не говорить больше о матери и сестрах, поставив на их место тетю и двух кузин.

Так что, пожалуйста, примите мои извинения и будьте готовы к тому, что мать с сестрами появятся вновь на 12–й странице.

Автотрасса проходила совсем рядом с мотелем, и я катал вдоль нее свою коляску в противоположную от города сторону. Коляска когда–то принадлежала старой женщине, которая как–то сказала, что даст мне кое–что, если я схожу для нее в магазин. Я согласился, она вручила мне список покупок и деньги.

— А тебе можно доверять? — спросила женщина, задерживая очень старую руку на застежке такого же старого черного кожаного кошелька.

— Да, — ответил я, сжимая в руках список. Наши переговоры зашли достаточно далеко, и старуха хваталась за последние проблески сомнений, которые никак не могли сорвать уже почти заключенную сделку. Мне нужны были только деньги. И я, и она это прекрасно понимали. Она со вздохом открыла кошелек и сказала:

— Был бы жив муж…

— От чего он умер? — Мне это было совсем неинтересно — просто полагалось о чем–то спросить. Подобные замечания нельзя оставлять без соответствующих комментариев, так я в то время думал.

— Сердечный приступ. Он умер в постели. Он был уже старый.

Она протянула мне два доллара.

— Когда? — чирикнул я, словно маленький воробей смерти.

Деньги были такими же старыми и сморщенными, как и сама женщина. Наверное, они лежали у нее очень давно. Вполне возможно, она спала на них и видела во сне умершего мужа. Старикам так положено — спать на своих деньгах, похрапывая над тысячами Джоржей Вашингтонов и Авраамов Линкольнов.

-- 3 марта 1916 года.

Я проделал в уме простейшие вычислительные операции, хотя не был особенно силен в арифметике, и сказал:

— Это же очень давно.

— Слишком давно, — ответила она, — я уже почти не помню, как это.

Тогда я не знал смысла ее слов.

Сейчас знаю.

После того, как я принес ей полный мешок продуктов, женщина повела меня к детской коляске. Для этого ей пришлось отпирать набитый барахлом гараж рядом с покосившемся от непогоды домом, в котором и жила старуха. Краска слезла с его стен много лет назад, и дом очень трудно было разглядеть среди других строений.

Захламленный гараж освещала 15–ваттная лампочка, висевшая на желтом шнурке, с виду похожем на те, которыми обматывают мумии.

Там стоял длинные ряды аккуратно упакованных ящиков с прошлым и сотни вещей, давно ставших тенями. Они жили воспоминаниями о детях, которые когда–то выросли из этой коляски.

— Забирай, — сказала старуха.

Я очень осторожно приблизился к коляске. Я боялся споткнуться о прошлое, сломать себе вполне настоящую ногу и попасть в будущее калекой.

Взявшись за ручку детской коляски, я выкатил ее из 1900 года в 1947–й.

Я пробыл в гараже совсем недолго, но когда наконец оттуда выбрался, толкая перед собой коляску, день показался мне неправдоподобно ярким. На самом деле было облачно, но я решил, что солнце светит в полную силу.

Я помог женщине закрыть гараж. Она была слишком стара, и не могла сделать это сама. Наверное потом, когда женщина состарилась еще больше и уже совсем не могла закрывать гараж, она переселилась в специальный дом для людей, которые слишком стары, чтобы самим закрывать свои гаражи.

Старуха повесила на дверь старый проржавевший замок. Всего лишь символ неприкосновенности, но в те дни это кое–что значило. Сегодня любой воришка запросто дунул бы на такой замок, и тот бы мгновенно рассыпался.

— Может вам нужно еще что–нибудь сделать? — спросил я.

— Нет, — ответила она.

Я пожал плечами и укатил коляску в свою жизнь, где, представляя, словно в крытом фургоне, катал в ней сестер и соседских детей. Я воображал, что вернулись времена первопроходцев, и я еду впереди каравана из детских колясок по Великим Равнинам в сторону новых земель Орегона.

Впереди нас поджидали опасности: набеги индейцев, обжигающее солнце, безводные пустыни и нежданные снегопады; мы сбивались с пути и находили его вновь.

Неделю спустя романтика дикого запада исчерпалась, фантазия иссякла, и я увлекся пивнобутылочной карьерой.

Детская коляска обладала невиданной мобильностью и вместительностью, что обещало превратить меня в пивнобутылочного миллионера.

До появления коляски я транспортировал бутылки в дерюжном мешке. Но теперь с коляской я намеревался наступить на пятки Джону Д. Рокфеллеру[2]

Наверное, об этом я думал по дороге на лесопилку, где собирался проверить, достаточно ли у ночного сторожа пивной вместительности, чтобы я смог посмотреть кино с Джоном Уэйном или испытать удивительное счастье, лизнув в жаркий летний день мороженое в стаканчике. Дерьмовые кеды меня в то время не волновали.

Неподалеку от пруда, к которому по вечерам приезжали эти люди с мебелью, располагалось еще два водоема и полдюжины лесопилок — каждая у бревенного бассеина.

Между ними шел мост, вливавшийся потом в автотрассу.

Под мостом на юг и на север уходила железная дорога, по которой лесопилки снабжали домами всю Америку. Угольные локомотивы таскали по ней взад–вперед вагоны. Я часто воображал, что вываливавшиеся время от времени из тендеров куски угля на самом деле были огромными черными бриллиантами, и я, самый богатый пацан в мире, покупал на них все, что только может привидеться мальчишке в куске угля, выпавшем из поезда.

Кроме лесопилок в округе имелись поля и несколько пастбищ с лошадями, коровами и овцами. И еще два сада — посаженных когда–то давно, но сейчас почему–то заброшенных и совершенно одичавших; там росло неимоверное количество яблок, груш, слив и черешен самых разных сортов. Родные сестры тех фруктов, что продавались в магазинах.

Неразведанные земли начинались прямо за порогом нашего мотеля но я так и не успел их как следует изучить — они хранили свои секреты до тех пор, пока мое детство не кончилось — в двенадцать лет, 17 февраля 1948 года в другом заброшенном саду в пяти милях и противоположном направлении от моих обычных маршрутов, но тогда я об этом еще не знал.

Сейчас стояло лето 1947 года, я ушел с пруда и брел теперь вдоль железнодорожных путей за зыбкими пивнобутылочными сокровищами изнуренного старика, караулившего по ночам лесопилку, чтобы к ней не подкрался грузовик с потушенными фарами и не утащил бы весь нарубленный лес, а наутро, когда работяги придут его пилить, не поднялся бы переполох.

— Где лес и пилы?

За мостом вдоль полотна располагалось целых три лесопилки, ночной сторож жил у последней. Я добрался до него, когда рабочий день уже кончился. Сторожка стояла у самого края лесопилки. У ее стен наросла чертова прорва высоченных колючек. В округе вообще было ужасно много колючек, но эти вымахали такими высокими, что сразу бросались в глаза, хотя обычно эти заросли никто не замечал. Те другие были особого сорта — неприметными.

Старик сидел на переднем крыльце в окружении колючек. В руке он держал бутылку пива. Хороший знак. Рядом с креслом, на котором он расположился, валялась другая бутылка — пустая. Еще лучший знак. Старик не подозревал, что приближаясь к нему, я видел на самом деле только два цента.

— Привет, пацан, — сказал он. — Решил меня навестить?

Серое рассохшееся кресло, на котором сидел ночной сторож, напоминало еще один куст колючек. Иногда я над этим задумывался. Интересно, можно ли делать из колючек кресла. Если да, то как раз на таком он и сидел.

— Точно, сэр, — ответил я.

— Девятнадцать, — сказал он.

— Что? — спросил я.

— У тебя на лбу написано про пустые бутылки, — ответил старик и повторил, — девятнадцать.

— А, — сказал я, разглядывая землю у себя под ногами, которая вдруг стала уплывать куда–то вдаль. Я и не подозревал, что это настолько заметно. Стал думать, что делать, но потом решил, что сделать ничего нельзя. Такова была правда, такой она останется навсегда, и я поднял глаза от очень далекой земли.

— Сегодня хорошая погода, — сказал я, изо всех сил пытаясь отстоять свою двенадцатилетнюю независимость.

— На заднем крыльце в мешке, — ответил старик, — забирай, а я пока обдумаю твою хорошую погоду. Иди через дом — когда вернешься, узнаешь, что я решил.

— Спасибо, — сказал я.

— Нечего меня благодарить, — проворчал он. — Скажи лучше спасибо, что я алкоголик.

Я понял, что ответа не требуется, и, отражая атаки колючек, двинулся к переднему крыльцу, где на уже завоеванном колючками кресле сидел старик и осторожно по очень прямой линии нес ко рту бутылку с пивом. Рембрант и тот не провел бы эту линию точнее.

Но прежде, чем открыть дверь и шагнуть внутрь сторожки, я сделаю небольшое отступление. Лесопильного сторожа–алкоголика я все время называю «стариком». Но оглядываясь в то далекое прошлое с высоты августовского дня 1979 года, я понимаю, что «старик» был тогда моложе меня теперешнего. Ему исполнилось, наверное, лет тридцать пять — на девять лет меньше, чем сейчас мне. Моему сопливому жизненному опыту он казался очень пожилым — примерно таким, какими видятся мне теперь восьмидесятилетние старцы.

Пиво тоже не прибавляло ему молодости.

Я почти ничего о нем не знал. Только то, что отвертевшись каким–то образом от армии, он всю войну просидел в Мобиле, Алабама, где пил пиво и был женат на женщине, которая бросила его через два года, потому что не захотела жить с человеком, который пил столько пива.

Она решила, что в жизни есть вещи поинтереснее, и подала на развод. Он очень сильно ее любил, и стал пить еще больше.

Однажды, когда ночной сторож с неизменной бутылкой пива в руках рассказывал о своей жене, я вдруг подумал, что он ни разу не упомянул ее имени, и тут же спросил, как звали эту женщину. Прежде чем ответить, он надолго приложился к бутылке. Потом, когда прошло, как мне показалось, не меньше часа, наконец сообщил, что имя не имеет никакого значения, и что мне полагается знать об этой женщине только то, что она разбила ему сердце.

На это я ему тоже ничего не сказал.

Я знал, что ничего говорить не нужно.

Я открыл дверь и вошел в крошечный однокомнатный домик — как ни странно, чисто прибранный. Ночной сторож был постоянно пьян, но пьяницей был аккуратным.

Кроме обычных деревяшек, служивших хозяину мебелью, в домике находилось совсем мало вещей, по которым можно было судить, что он за человек. Картинка с изображением Иисуса на стене — явно не на своем месте, но это было его и Его дело, а не мое. Иисус висел криво: вряд ли ночной сторож был прилежным христианином.

Вполне возможно, Иисус закрывал собой трещину в стене.

На столе лежали письма. Всегда два одних и те же конверта. Оба очень аккуратно вскрыты. Одно письмо пришло из Пенсаколы, Флорида, и на штемпеле стояло 1 сентября 1939 года. Наверняка, если бы сторож пил поменьше пива, ему писали бы чаще.

Счетов на столе не было.

Он настолько четко организовал свою жизнь, что в ней не осталось даже намека на возможность платить по счетам.

Я ни разу не прикоснулся к его почте. Я был не из тех ребят, которые занимаются подобными вещами. То есть, конечно, я любил подглядывать, но не так, как другие. Я подглядывал за воображением.

Я всегда очень медленно и очень близко проходил мимо стола и бросал на конверты безразличный взгляд. Так, словно сам же их принес. Второе письмо прибыло из Литтл–Рока, Арканзас, на нем стоял штамп 4 апреля 1942 года.

Письмо прислал человек по имени Эдгар Питерс. Почему–то все эти годы его имя сидит у меня в голове. Я успел забыть множество гораздо более важных вещей. Я забыл даже то, о чем не знаю сейчас — было оно или нет. Все ушло, но Эдгар Питерс горит у меня в мозгу, словно неоновые огни Лас–Вегаса.

Над кухонной раковиной рядом с дверью, за которой меня ждали пустые пивные бутылки, висела на гвозде открытка.

Эта карточка ужасно меня интриговала, и я всегда с нетерпением ждал повода лишний раз на нее взглянуть. Открытка была повернута текстом к стене, и я не знал, кто ее прислал, но ясно видел почтовый штамп, на котором значилось: 12 июля 1938 года, Новый Орлеан; хотя по правилам штампу тоже полагалось стоять на обороте карточки.

Цветная фотография на открытке значила для меня, пожалуй, больше, чем само существование «старика» и даже его способность снабжать меня деньгами, заливая себе в глотку пиво.

Там был грузовик с опущенными бортами, весь кузов которого занимал громадный сом. Размером с хорошего кита. Вспомните Моби–Дика, посмотрите на него двенадцатилетними глазами, и тогда, может быть, приблизитесь к истине. Это наверняка был фотомонтаж, но 50% меня верила в реальность громадной рыбины.

Однажды, когда эти 50% вдруг полностью завладели моим сознанием, я спросил ночного сторожа, настоящий ли это сом. Наверное, в тот день я слишком долго ловил на солнце рыбу.

— Смеешься? — ответил он.

— Да так, — сказал я. — Как они это сделали?

— Откуда я знаю, — ответил сторож. — Знал бы, так наверное, не караулил бы у черта на рогах эту говняную лесопилку.

Ответа не требовалось.

Я вновь оглядываюсь назад, и мне приходит в голову еще один вопрос по поводу этого человека, так что я сделаю паузу и подумаю — недолго, совсем чуть–чуть: то немногое, что хоть как–то могло рассказать его историю, обязательно относилось к Югу.

Войну он провел в Мобиле, Алабама.

Открытка с сомом пришла из Нового Орлеана.

Он был женат на южной женщине.

Одно из писем он получил из Пенсаколы, Флорида, а другое из Литтл–Рока, Арканзас.

Все это указывало на Юг, но говорил он без малейшего намека на южный акцент. Звук собственного голоса уносил его за миллиард миль от Роберта Э. Ли[3]

Я задумывался над этим, но не слишком часто. Когда у меня находилось о чем подумать, кроме глупой загадки, почему «старый» пьяница ночной сторож лесопилки разговаривает без южного акцента, я предпочитал размышлять об этих, всяко более интересных вещах.

Я открыл дверь на заднее крыльцо и шагнул навстречу новой армии колючек, готовых ворваться в сторожку и выяснить наконец, почему «старик» говорит без южного акцента, а заодно и то, как звали жену, бросившую его в 1944 году, потому что он пил слишком много пива, а она не хотела лежать рядом с этим уродом–алкоголиком душными мобилскими ночами, когда воздух даже не колеблется.

Я взял мешок с пустыми бутылками и отправился через весь дом к «старику», который ждал меня на переднем крыльце, очевидно намереваясь сказать что–нибудь язвительное насчет «хорошей погоды», но мне уже было все равно: я получил свои пивные бутылки, посмотрел на открытку с сомом и на письмо от Эдгара Петерса, сообщавшего ночному сторожу нечто, навсегда оставшееся для меня тайной. Возможно, он уговаривал «старика» не пить столько пива, иначе друзья от него отвернутся.

Когда, волоча за собой бутылки, я добрался до противоположного крыльца домика, «старик», к огромному моему удивлению, сказал:

— Ты прав. Сегодня хорошая погода, и тебе досталось девятнадцать отличных бутылок. На прошлой неделе было больше. Почти три коробки. Зря не пришел. Катался бы, как сыр в масле.

Он еще улыбался.

Три коробки! — подумал я.

— Их забрал один мальчик, — сказал он.

— Кто? — Я старался говорить как можно спокойнее, одновременно прокручивая в голове список своих врагов. Иногда мальчишкам удавалось раньше меня забрать у «старика» пивные бутылки. Все, кто этим занимался, не числились среди моих друзей.

Интересно, что «старик» никогда не сдавал бутылки сам, при том что был, насколько я знал, отнюдь не богат. Он просто шел в магазин, покупал пиво, нес его к себе на лесопилку, садился и выпивал, дожидаясь, пока не придет кто–нибудь из мальчишек и не заглотит эти отбросы, словно пивнобутылочный шакал.

— Ты его не знаешь, — сказал ночной сторож, погасив мое любопытство. — Он живет в другой стороне. Кажется, около «Мелоди–рэнч».

Мелоди–рэнч назывался дешевый придорожный танцзал; по воскресеньям там разгорались кулачные бои между пьяными мужиками, которые никогда не сядут в кресло Гарри Трумэна[4]Танцзал находился за пределами моей территории, поэтому пацан так и остался для меня неизвестным конкурентом — просто один из тех стервятников, что описывали круги над спивавшимся «старым» ночным сторожем.

Иногда я задумывался, что он станет делать, если на лесопилку действительно кто–то залезет. У него было истонченное пивом тело. Некоторые люди от пива толстеют. Другие, наоборот, худеют до тех пор, пока кости у них не становятся похожими на высохшие колючки. Ночной сторож был из последних.

Еще одну вещь я забыл рассказать. «Старик» обожал модную одежду, и весь его гардероб был безукоризненно чист и опрятен.

Иногда он отправлялся сторожить лесопилку в костюме, галстуке и с неизменной бутылкой пива в руке. Он больше походил на страхового агента, чем на ночного сторожа. Я сильно сомневался в его способности защитить лесопилку от лесопильных воров — если судить по виду, он вряд ли смог бы защитить шоколадку от трехлетнего ребенка.

Может у него есть ружье?

Как–то я его об этом спросил.

— Зачем мне ружье? — был ответ.

Я не стал развивать эту тему, но позже поинтересовался, что он будет делать, если кто–то действительно попытается что–то стащить.

— Да пусть уносят хоть всю эту паршивую лесопилку. Но помогать я им не буду. Незачем пачкать одежду. За эту забытую богом дыру мне платят пятьдесят долларов в месяц, плюс дом и коммунальные услуги.

Он засмеялся, когда произнес «коммунальные услуги». Потом повторил эти слова опять, на этот раз намного громче:

— Коммунальные услуги! — и захохотал во весь голос. Я попытался понять, что же здесь смешного, но все равно ничего не понял — и ушел.

Так или иначе, это случилось два месяца назад, а сейчас с мешком пустых пивных бутылок я собирался в путь. Пора было возвращаться к пруду.

Люди, возившие на рыбалку мебель, должны были появиться совсем скоро — в то время они интересовали меня куда больше, чем этот разодетый «старый» пьяница ночной сторож, которому было до фонаря, если воры заберут у него все: лес, пилы, пруд, бревна; останется только он сам с пивом, а вокруг ничего, кроме маленькой сторожки и кресла–колючки на переднем крыльце.

— Я пошел, — сказал я, делая шаг назад и исчезая из его мира.

— Только не в Мобил, Алабама, — ответил он, начиная смеяться.

Второй мой шаг оказался немного шире.

— Мобил, Алабама! — повторил он:

 

Чтоб ветер не унес все это прочь

Пыль… в Америке… пыль

 

Послеполуденное солнце, как ему и положено, опускалось к краю неба, ветер стихал — после долгого и горячего летнего дня наступал вечер, неся с собой свежесть и возрожденные надежды.

Еще четверть мили я буду волочить за спиной мешок с пивными бутылками, но по пути расскажу вам о чем–нибудь более интересном, чем шпалы и затоптанные дорожки, выходящие потом к последней тропе, которая кончается, а может, начинается у самого пруда.

Когда я был мал, у меня вызывала огромное любопытство смерть других детей. Интерес, вне всякого сомнения, нездоровый, и каждый новый случай только сильнее раздувал его греховное пламя.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных