ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
ЧТОБ ВЕТЕР НЕ УНЕС ВСЕ ЭТО ПРОЧЬ 5 страницаЕстественно, он был один. Я заметил издалека, как он разговаривал с другими ребятами, но к тому времени, когда подошел ближе, он уже покинул их общество. Как обычно, мы оказались только вдвоем. — Привет, — сказал он. — Поехали кататься. У него был отличный велосипед. Спицы и цепь сверкали, словно серебряные. Мой покрывали грязь и ржавчина. Краска на его велосипеде выглядела, как новенькая. На моем — едва угадывалась. Он поехал вперед, и скоро мы оказались на улице, где не жил почти никто из школьных знакомых, и мало кто ездил на велосипедах. Такая внешкольная зона. Сначала мы двигались молча, потом Дэвид заговорил. Обычно я оставлял за ним право начать разговор. В нашей дружбе он был королем, а я — его подданным. Я не возражал. У меня было о чем подумать. Несмотря на то, что все вокруг считали Дэвида идеальным воплощением нормальности, мне он виделся почти таким же странным, как и я сам. Наконец он заговорил: — Вчера опять снилось. — Ты его видел? — спросил я. — Нет, уже почти разглядел, но эта чертова штука исчезла, а я проснулся — очень странно и неприятно. И так целую неделю, — сказал он. — Хоть бы раз посмотреть. Больше ничего не нужно. — Увидишь когда–нибудь, — сказал я. — Надеюсь, — согласился он. Мы проехали мимо кошки. Она не обратила на нас внимания. Здоровенная серая кошка с огромными зелеными глазами. Как два озера. — Я купил патроны для ружья, — сказал я. — Поехали завтра стрелять. — Только не на свалку, — сказал Дэвид. — В сад, — предложил я, — по гнилым яблокам. — Нормально, — согласился он. — После этих снов мне так фигово, что самое время стрелять по яблокам. Он улыбнулся. — Точно, лупить по гнилым яблокам и поднимать настроение. — Лучше, чем ничего, — согласился я. Мы проехали еще один квартал и встретили еще одну кошку. Она оказалась гораздо меньше первой, но тоже серая. На самом деле, новая кошка была точной копией предыдущей во всем, не считая размера — с такими же огромными глазами–озерами. — Видел кошку? — спросил я. — Ага, — сказал Дэвид. Я знал, какой будет его следующая фраза, но решил подождать, пока он ее не произнесет. — Похожа на ту другую, только меньше, — сказал Дэвид. Точно такими словами, как я и предполагал. — Может, они родственники, — сказал я. — Ага, наверное, — согласился Дэвид. — Большая кошка — мать, а маленькая — дочка. — Вполне возможно, — сказал я. — Почему–то эти кошки напомнили мне людей, которые летом возили к пруду мебель, — проговорил он. — Помнишь, ты мне показывал? — Ага. — Очень странные люди. Только непонятно, при чем здесь кошки, — добавил Дэвид. Мне тоже было непонятно. Я расположил обеих кошек у себя в голове, но так и не смог разобраться, почему они заставили Дэвида вспомнить пруд и рыболовов с мебелью. Глаза кошек походили на озера, или на пруды — но дальше этого дело не шло. — Ты тогда их хорошо изучил, — сказал Дэвид. — Не знаешь, зачем они таскали с собой мебель? — Наверное, чтобы удобнее ловить рыбу, — ответил я. — Они приезжали каждый день, так? — спросил он. — Что они потом делали с рыбой? Нет, они, конечно, здоровые, но столько рыбы съесть все равно невозможно. В тот день — помнишь — эти люди поймали штук тридцать и все увезли с собой. Не съедали же они каждую ночь по тридцать рыб. Получается пятнадцать штук на брата. То, о чем говорил сейчас Дэвид, никогда раньше не приходило мне в голову. Что эти люди делали с рыбой? — ведь они увозили с собой весь улов. Все, вплоть до самых маленьких плотвичек. Они цепляли рыб на длинную леску и привязывали ее к воткнутому в землю железнодорожному костылю. У них имелся специальный тяжелый молоток, чтобы вбивать костыль в берег. Это входило в их ритуал. Получается, за неделю они съедали не меньше, чем по 105 рыб каждый — при этом попадались большие сомы, а иногда и пятифунтовые окуни. Эти люди готовили себе у пруда ужин на дровяной кухонной плите без трубы — зачем труба, если в кухне нет потолка. Крутя сейчас педали, я вспомнил, что они ели на ужин все что угодно, только не рыбу. Они жарили гамбургеры, свиные котлеты, печенку с луком, картошку разных видов; иногда женщина пекла кукурузные лепешки, один раз даже пирог, но я ни разу не видел, чтобы она жарила или варила рыбу. Каждая пойманная рыбина насаживалась на леску, привязывалась к железнодорожному костылю и возвращалась на время в пруд. Что они делали с рыбой? Может, съедали на завтрак? Получается пятнадцать рыбин на человека на завтрак или на обед, но даже если они делили ежедневный улов между завтраком и обедом, получалось по семь штук на человека за один раз. Вряд ли кто–то способен съесть такую прорву рыбы. Может, они раздавали ее друзьям. Я отмел это предположение, поскольку рыболовы не походили на людей, у которых вообще есть друзья. Стоп, это не совсем верно. Я вспомнил, как они говорили о каких–то своих давних и потерянных друзьях; но нельзя же отдавать свежую рыбу тому, кого не видел много лет. Если они кормили рыбой кота, то это был лев, а не кот. Но и на любителей кошек они тоже не походили. С подачи Дэвида на меня, как гром среди ясного неба или, точнее, среди дождливых февральских сумерек, свалилась новая загадка и новый взгляд на людей пруда. Что, черт возьми, они делали с рыбой? Теперь этого уже не узнать: зима и плохая погода закрыли пруд еще в октябре. Так родилась эта тайна, и тайной она останется навсегда, потому что я никогда их больше не видел. Между тем, Дэвиду наскучила тема «много рыбы и мало едоков», и он заговорил о другом. — Так когда мы пойдем стрелять по гнилым яблокам? Дело было в пятницу. Завтра суббота: не нужно идти в школу. — Давай завтра, — предложил я. — Отлично, может, забуду об этих дурацких снах, — согласился Дэвид. — Почему–то ужасно хочется посмотреть, как оно выглядит. Я его почти вижу, но очень размыто. — Постреляешь по яблокам и забудешь, — сказал я, старательно вкладывая в слова сочувствие. — Ага, — сказал Дэвид, но, судя по голосу, он не особо в это верил. — Встречаемся на заправке «Перекресток». Завтра в двенадцать. Сколько у тебя патронов? — Целая коробка, — ответил я. — Дыроносы. — Я тоже возьму коробку, — сказал Дэвид. — Тоже дыроносы. Чтобы было одинаково. Бензоколонка «Перекресток» была нашим обычным местом встреч. Эта занюханная станция принадлежала старику, которого почти не интересовал бензин. Летом он продавал червей проезжавшим мимо рыбакам и шипучку детям. Как я уже говорил, мы с Дэвидом почти всегда встречались только вдвоем и никого больше не звали. Дружба была тайной.
Чтоб ветер не унес все это прочь Пыль… в Америке… пыль
Назавтра я остановился у «Перекрестка» с ружьем и коробкой патронов, которая была бы гамбургером, обладай я хоть каплей везения. Я приехал первым, и, прислонив велосипед к стене, двинулся к бензоколонке за бутылкой шипучки. Ружье я держал в руке. Мне было всего двенадцать лет, но никто не обратил внимания на мальчишку, стоявшего у дверей заправки с ружьем и бутылкой безалкогольного пива в руках. Нет нужды говорить о том, как изменилась Америка после 1948 года. Если сейчас у дверей бензоколонки появится мальчишка с ружьем, то через несколько минут туда примчится Национальная Гвардия, и, вполне возможно, у нее будут к тому все основания. Может оказаться, что пацан стоит посреди кучи трупов. — Зачем ты их убил? — спросят люди, как только пацана разоружат. — Ненавижу физкультуру, — будет ответ. — Ты хочешь сказать, что расстрелял этих людей только потому, что тебе не нравятся уроки физкультуры? — Не только. — Что значит, не только? Что ты хочешь этим сказать? Убито двенадцать человек. — В «Макдональдсе» мне не долили соус на «Биг–Мак». — Ты хочешь сказать, что стрелял в людей из–за того, что тебе не нравится физкультура? и потому, что в гамбургере оказалось мало соуса? Пацан смутится — впервые после начала бойни — потом спросит: — А что — по–вашему, этого мало? А если бы вам так? Поставьте себя на мое место, — будет долдонить мальчишка, устраиваясь на заднем сиденье полицейской машины и направляясь к досрочному освобождению из колонии, которое наступит ровно через восемь лет и семь месяцев. Его выпустят из тюрьмы в двадцать один год — мужчину с младенческой физиономией и задним проходом в три дюйма диаметром. — Стрелять собрался? — В дверях бензоколонки появился старик. От холода он потирал руки — день стоял сырой и облачный. Всю ночь шел дождь, но поздним утром часов около девяти прекратился. Все вокруг пропахло дождливой зимой. — Ага, — сказал я. — Надо учиться не промазывать. — Сегодня подходящий день, — ответил старик. Я плохо понял, что он имел в виду, но, чтобы доставить старику удовольствие, сказал «да». Удовлетворенный старик вернулся к себе в конторку и уселся у пузатой печки — может, до темноты он и продаст еще пару галлонов бензина. Летом здесь шла бойкая торговля червяками и шипучкой, но сейчас стоял февраль, до жары и рыболовного сезона оставалось еще три месяца. Почему–то люди неохотно покупали у старика бензин. Несмотря на то, что колонка располагалась на перекрестке дорог. На свете очень много загадок, которые так и остаются неразгаданными. Старика это, похоже, не волновало — его устраивало такое положение дел. Вполне возможно, заправочная станция служила ему лишь ширмой для торговли червяками. Каждое лето он продавал несметное количество червей — в десяти милях от перекрестка находилось озеро, и дорога к нему шла как раз мимо этой заправки. В округе водились крупные червяки, которых все называли ночными ползунами, и старик скупал их у нас, пацанов, по центу за штуку. По ночам мы, подсвечивая себе фонариками, собирали червей на газонах. Единственное условие — трава должна быть мокрой. Лучше всего, если вечером шел дождь, но неплохо получалось и тогда, когда газоны просто поливали из шлангов. Я тоже собирал ночных ползунов и носил старику. Я вываливал перед ним горсть червей, старик тщательно их пересчитывал и давал за каждого цент. Он никогда не расплачивался ни четвертаками, ни пяти- или десятицентовыми монетами. Только пенни. Медь он пересчитывал не менее старательно, чем ночных ползунов. Каждый день весной и летом дети приносили на бензоколонку червей для пересчета и получали за них пенни для своих нужд. Простейший ранний капитализм: выползавшее первоначально из земли впоследствии превращалось в стаканчик мороженого. При этом старик никогда не отказывался от червяков, даже если рыбалка на озере шла плохо. У него всегда находилось место для сосчитанных ползунов и запас монет для новых подсчетов; но нужда в этом возникала редко — червячная торговля шла хорошо. Другое дело бензин. Подсчеты старика часто прерывали приезжавшие за червями рыболовы. Он продавал им ползунов в пинтовых картонках, добавляя туда для свежести мокрую землю и мох. По дюжине в каждой картонке. Перед тем, как оторваться от червяков или центов, старик доставал блокнот и записывал туда наши имена вместе с количеством доставленных червей. Разобравшись с покупателем, старик возвращался, досчитывал ползунов и отмерял нужное количество монет. Если какой–нибудь рыбак приезжал за своей дюжиной во время подсчета червей, старик писал в блокнот: Джек 18. Это означало, что он отсчитал 18 червяков, и процедура еще не закончена. Старик отлучался, продавал червей, возвращался обратно и продолжал считать, начиная с 19. Если к появлению покупателя он пересчитал уже всех червей, предположим, их получилось 175, то в блокноте появлялась запись: Джек Итого 175 — в этом случае, вернувшись, старик начинал отсчитывать пенни. Если же его отвлекали от выкладывания центов, старик писал в блокнот: Джек Итого 175, уплачено 61, после чего выходил, продавал червей, возвращался и продолжал отсчет с 62. Так постепенно наши руки наполнялись одноцентовыми монетами. Всегда новенькими. Старик специально ходил за ними в банк. Старыми центами он не расплачивался никогда. Я не знаю. По–моему, бензоколонка существовала только потому, что старик слишком любил считать червей и центы. Другой причины я придумать не могу. А вы как думаете? Червячный бизнес происходил в той части заправки, где должен был размещаться гараж. Вместо того, чтобы поднимать домкратом машины, выяснять, что в них не так с тормозами, коробкой передач или развалом колес, менять покрышки и делать другую полезную работу, старик считал в гараже червяков и монеты. Там, где должны были стоять рядами колеса, вытянулись длинные деревянные ящики, заполненные тысячами ночных ползунов, а место канистр с машинным маслом занимали в ожидании червей пирамиды пинтовых картонок. В маленькой конторке стоял холодильник, в котором старик хранил готовые для продажи ящики с червями. Температуру он регулировал так, чтобы червяки оставались свежими — не замерзли и не задохнулись от жары. Он называл эти ящики червячниками. Старик слишком много времени проводил в гараже за подсчетами, поэтому рядом с конторкой он поставил колокольчик. А около него — табличку: ЗВОНОК ДЛЯ ЧЕРВЕЙ. Может поэтому никто и не покупал на заправке бензин. Если человеку нужен бензин, он без труда найдет место без ЗВОНКОВ ДЛЯ ЧЕРВЕЙ. Большинство автомобилистов именно так и поступало — судя по тому, что старик продавал не больше двадцати галлонов, да и то не каждый день. У входа в конторку стоял большой ящик, в котором старик держал шипучку. Летом он каждое утро сваливал туда по несколько кирпичей льда, и бутылки просто плавали в обломках — самая холодная и самая вкусная шипучка в мире. В жаркие дни этот ящик превращался для пацанов в настоящую Мекку. Когда жара становилась нестерпимой, на помощь приходила бутылка с холодной шипучкой. Старик доверял пацанам. Рядом с ледяным ящиком стояла консервная банка, куда мы опускали пятицентовые монеты или пенни. Хотел бы я сейчас выпить той шипучки. К бензоколонке подъехал на велосипеде Дэвид. К рулю он прижимал ружье 22–го калибра. На всякий случай повторю: в то время сразу после войны никто не удивлялся, увидев у мальчишки оружие. — Хочешь шипучки? — спросил старик, выглядывая из дверей конторки. — Подождем до лета, — ответил Дэвид. — Ладно, — сказал старик, — как хочешь. И ушел к себе на заправку ждать лета. Мы покатили к заброшенному яблоневому саду, ехать предстояло около трех миль. Тучи сгустились почти до темноты, но ветра не было. Наполненный сыростью воздух не шевелился. Повсюду чувствовался слабый влажный запах гнили. Такая в западном Орегоне зима: бесконечный дождь — день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем бесконечный дождь. — Как спалось? — спросил я. — Опять тот же сон, — сказал Дэвид. — Но уже лучше. Совсем не страшно. Оно просто появилось и исчезло. Я его опять не рассмотрел, но теперь это неважно. — А мне приснился Джон Уэйн, — сказал я. — И что он делал? — спросил Дэвид. — Ничего особенного, — сказал я. — Что обычно делает Джон Уэйн? — Ты сам был у себя во сне? — снова спросил Дэвид. — Нет. — А я у себя был, — сказал он. — Везет, — сказал я. — Свой сон я смотрел просто как кино. Тоже хотел туда попасть, но не мог встать со стула. Пришлось сидеть и смотреть. Даже без попкорна. Дорога к саду шла мимо домов бедняков. Их построили — так кажется — сразу после Первой Мировой войны, но почему–то дома оказались неподходящими для жилья, и люди, их заселившие, постепенно разъехались — остались только самые бедные. У дверей ржавели сломанные машины, которые больше никогда и никуда не поедут. От них отвинчивали детали в надежде собрать из нескольких машин одну так, чтобы она некоторое время могла передвигаться. Но и это мало кому удавалось. Зимние ветры сломали во дворах деревья, растрепали и измучили кукурузу на грядках. Собаки, когда мы проезжали мимо их владений, принимались лаять, но эти шавки выглядели настолько убого, что не представляли абсолютно никакой угрозы. Рядом с домами играли дети. Вид у них был тоже растрепанный и измученный. Словно их не рожали, а бросили валяться, подобно початкам кукурузы после осеннего урожая. Из труб выползал низкий плотный серый дым. Он с таким трудом перемещался в воздухе, что, в конце концов, просто повисал нелепой и никому не нужной простыней — как те, что люди оставляют болтаться на бельевых веревках. Завидев нас, на дорогу выбежал пацан лет десяти и поднял крик. — Эй, вы, козлы на великах! — орал он. — У меня тоже будет велосипед! Мы оставили его позади, словно голос из приснившегося нам сна; я оглядывался на этот сон, видел, как он кричит, но не слышал ни звука. Еще один несчастный мальчишка, сходящий с ума из–за нищеты и отца–алкоголика, который постоянно его бьет, повторяя, что из мальчишки не получится ничего путного, и он кончит так же, как его отец, — в этом папаша окажется прав. Старый сад рос на склоне холма примерно в полумиле от главной дороги. Чтобы туда добраться, мы свернули на грунтовку. Ехать по узкой колее было тяжело, колеса вязли в грязи. Дома кончились. На обочине валялись обломки фермерских железяк и остатки заборов, которые никто не собирался чинить. Бурую траву разъели бесконечные грозы — наша осенняя и зимняя судьба. Тучи постепенно снижались — судя по их виду, в любой момент мог пойти дождь, но нас, как истинных детей тихоокеанского запада, это не волновало: мы давно привыкли к сырости. Дождь нам не мешал. На этот случай имелись накидки и резиновые сапоги. Мы продолжали крутить педали, и от колес во все стороны летела грязь. Ехали мы очень медленно. Иногда приходилось слезать с велосипедов и толкать их руками. По дороге давно никто не ездил — наверное, с закрытия охотничьего сезона. Осенью здесь часто бродили любители пострелять фазанов, но сезон кончился несколько месяцев назад, и с тех пор дорога опустела. Колея уперлась в сгоревшую ферму и в половину амбара. То есть, одна половина амбара еще стояла, а другая рухнула — он был слишком стар, чтобы держать себя целиком. — Я всегда бываю в своих снах, — сказал Дэвид. Может, наша дружба держалась только на том, что Дэвид мог пересказывать мне свои сны и делал это постоянно. Сны были нашей главной темой, и заводил эти разговоры всегда он. Об этом я думал, с натугой крутя педали. Мы познакомились с Дэвидом в июле, и с тех пор я только и слушал о его снах — особенно о кошмаре, который он никак не мог разглядеть. Вряд ли он пересказывал их одноклассникам или родителям. Я был почти уверен, что, кроме меня, о том, что ему снилось, не знал ни один человек на свете. Вряд ли он говорил об этом со своей подружкой. Если бы у меня была такая девчонка, я бы пересказал ей все свои сны, но, вполне возможно, именно потому, что мне снилась по ночам всякая ерунда, у меня и не было такой девчонки. Дэвид не говорил с ней о снах — сейчас я в этом уверен. Их отношения строились на чем угодно, только не на снах — хотя, как я уже сказал, мы с ним никогда о ней не вспоминали. Как–то я спросил у Дэвида что–то, насчет этой девочки — вместо ответа он заговорил о том, сколько в среднем мячей выбивает Джо ДиМаджио[12]Больше я не заводил этих разговоров, потому что меня ничуть не интересовало, сколько в среднем мячей выбивает Джо ДиМаджио. Я болел за Тэда Уильямса. — Значит, себя ты во сне не видишь? — спросил Дэвид, когда мы подъехали к сгоревшей ферме. — Хочу, но не получается, — ответил я. — А мне и хотеть не надо, — сказал он. — Я там всегда. По–другому не бывает. Мы слезли с велосипедов. Упали тяжелые капли дождя — пока еще редко и через долгие промежутки. Они двигались медленно — так, что при желании каждую каплю можно было обойти вокруг. Деревья в старом яблоневом саду были усыпаны гнилыми яблоками. Мы зарядили ружья и принялись их сбивать. Колоссальное удовольствие — смотреть, что вытворяет пуля, врезаясь в гнилое яблоко. Оно разлетается на части, а злобная пуля летит дальше, выстругивая по дороге белые желобки на пока еще живых яблоневых ветках. Две коробки наших патронов должны были показать яблокам, кто здесь хозяин. Мы расстреляли штук по двадцать каждый, потом Дэвид решил сходить на другой конец сада, где в густых кустах обычно прятались фазаны. Наверное, он потому и не любил стрелять на свалке — здесь, в старом саду был шанс подстрелить фазана, хоть это еще ни разу Дэвиду не удавалось. Так он и ушел на другой конец сада — смотреть, нет ли там чего–нибудь интересного. Я сел на упавший с дерева огромный яблоневый сук и стал ждать, когда он вернется. Я думал о том, почему одичал этот сад, и почему никому не было до него дела. Может, когда сгорел дом, хозяева решили здесь больше не жить — место напоминало им о несчастье, и сад тоже был частью этих воспоминаний. Яблочная торговля их больше не интересовала. Иногда в жизни происходят события, о которых хочется поскорее забыть, вот они и поселились там, где ничто не напоминало им о сгоревшем доме, и, начав сначала, выстроили себе новое приятное прошлое. Вокруг падали большие капли холодного серого дождя, а небо опускалось все ниже и ниже. Как будто ему хотелось потрогать верхушки деревьев или накрыть их серым зонтом. Я чувствовал, что промокает одежда, но не обращал на это внимания. Я думал о Дэвиде и о нашей сонной дружбе. Я пытался вспомнить, как она начиналась. Не такое это обычное дело: дружба двоих держится на том, что один человек пересказывает другому свои сны, и тем не менее, именно они были сутью наших отношений, особенно тот странный сон, который сильнее всего мучил Дэвида — где его пугало то, что он пытался рассмотреть, но не мог. Меня это интересовало, но не сильно. Я больше притворялся заинтересованным, потому что дорожил Дэвидом, несмотря на то, что наша дружба держалась только на его снах. И тут раздался выстрел. Я вздрогнул и услыхал, как в мою сторону сквозь заросли прорывается фазан. Птица тарахтела, словно заржавевший самолет. Птица неслась прямо на меня. Я почти видел, как она скользит у самой травы. Не задумываясь над тем, что делаю, я схватил ружье, выстрелил, но промазал — поднявшись в воздух перед самым моим носом, птица полетела в сторону сгоревшей фермы и рухнувшего амбара. Через секунду звук моего выстрела растворился в воздухе вместе с фазаном. Стало тихо, и я опять услыхал, как падает дождь — большие февральские капли, похожие на маленькие водяные шары. Эти всплески дождя через два месяца вызовут к жизни прекрасную зеленую весну, но меня здесь уже не будет. Перед тем, как выстрелить из ружья, я даже не встал с коряги. Я нажал на курок, но не попал по птице — это было настолько очевидно, что я не стал стрелять второй раз. Только смотрел, повернув голову, как она улетает к рухнувшему амбару. Потом до меня дошло, что и птица, и сопровождавший ее выстрел появились с той стороны, куда ушел Дэвид; я вскочил и закричал на весь сад: — Мимо! — Вряд ли он знал, что птица улетела, ведь он должен был слышать мой выстрел. Но куда девался Дэвид? Почему его до сих пор нет?. Он никогда не упускал случая лишний раз выстрелить по фазану, а для этого нужно его догнать. Где Дэвид? — Дэвид! — кричал я. — Он улетел! Он полетел к амбару! Дэвид не отвечал. Обычно он с большим азартом начинал беготню и стрельбу по фазанам — не помню, чтобы Дэвид хоть раз подстрелил какую–нибудь птицу, но он не терял надежды. Так же, как он не терял надежды рассмотреть свой сон. — Дэвид! Молчание. Я вглядывался в тяжелую мокрую траву. Он должен быть в ста ярдах отсюда, не больше. — Дэвид! Снова молчание. — Дэвид! Молчание долгое, тяжелое. — Ты меня слышишь? Я был уже почти на месте — Дэвид! — я здесь. Дэвид сидел на земле, зажимая обеими руками правую ногу, сквозь пальцы через равные промежутки времени бил фонтан крови. Он был очень бледен, а на лице застыло сонное выражение — так, словно его только что разбудили или, наоборот, он готов вот–вот уснуть. Кровь казалась слишком красной и все время пульсировала. Как будто в нем было бесконечно много крови. — Что случилось? — Я нагнулся, чтобы разглядеть эту кровь, покрывавшую теперь землю. За всю свою жизнь я не видел столько крови, и никогда не представлял, что кровь может быть такой красной. Как будто его ногу кто–то завернул в странный текучий флаг. — Ты попал в меня, — сказал Дэвид. Голос звучал откуда–то издалека. — Плохо. Я пытался что–то сказать, но у меня пересохло во рту так, словно его натерли изнутри песком. — Если бы болело, — сказал он. — Ведь совсем не больно. О, господи, если бы болело. Пуля задела бедренную артерию на правой ноге. — Если не заболит, я умру, — сказал Дэвид. Он стал как–то странно валиться на бок, словно падал с самого медлительного в мире стула. Он все так же держался за ногу, ставшую теперь кровавым морем в заброшенном февральском саду. Он смотрел на меня снизу вверх, и глаза его исчезали. Через минуту их не станет. — Я попал в фазана? — спросил он. — Нет. — Мой голос был ветром в пустыне Сахаре. — Прости. Я тебя не видел. Я стрелял в фазана. Я не знал, что ты здесь. — Значит, не попал? — Нет. — Ну и ладно, — сказал Дэвид. — Мертвые не едят фазанов. Нехорошо, — сказал он. — Нехорошо. — Он выпустил ногу и провел окровавленной рукой по глазам, словно пытаясь что–то разглядеть в надвигающемся тумане. Из–за размазанной по лицу крови он стал похож на индейца. О, ГОСПОДИ! — Я сейчас позову на помощь. Все будет хорошо, — проговорил я. Потом бросился бежать, но Дэвид меня остановил: — Теперь ты знаешь, что мне снилось? — Да, — сказал я. — Я его больше не увижу, — сказал Дэвид.
Чтоб ветер не унес все это прочь Пыль… в Америке… пыль
Меня судили за преступную небрежность при обращении с оружием, но оправдали. Я рассказал всю правду, и мне поверили. У меня не было причин его убивать. Я просто слушал, что ему снилось. Через три дня во вторник Дэвида похоронили, и вся школа перестала со мной разговаривать. Его очень любили — спортивную форму, в которой он играл в баскетбол, превратили в музейный экспонат. У входа в гимнастический зал стоял стеклянный шкаф со спортивными кубками — туда же за стекло положили спортивную форму, развесили фотографии и поставили медную табличку, на которой написали имя и фамилию Дэвида, а также то, каким он был замечательным спортсменом и отличным учеником. Табличка сообщала, что он родился 12 марта 1933 года и умер 17 февраля 1948–го. Через месяц Дэвиду должно было исполниться пятнадцать лет. Мы к этому времени ушли с вэлфера, и мать работала официанткой. Город был маленький, ей перестали давать чаевые, так что… Нас ничего здесь не держало. В школе я несколько раз подрался. Моей вины в том не было. Моя вина была в том, что я не купил гамбургер. Если бы в тот день мне по–настоящему захотелось гамбургера, все было бы иначе. На планете жило бы одним человеком больше, и он рассказывал бы мне о своих снах. Изо дня в день мать твердила, что я не виноват. — Надо было купить гамбургер, — отвечал я. Она была терпеливой женщиной и не спрашивала, что я хочу этим сказать. Одно и то же повторялось много раз. Наконец она сказала: — Я не понимаю, о чем ты говоришь. — Это не имеет значения, — ответил я. Позже, почти через год после того, как мы перебрались в другой город, и я, как за соломинку, ухватился за свои нелепые исследования всего, что имело отношение к гамбургерам, мать вдруг сказала — здорово меня при этом испугав, ведь я уже успел привыкнуть к тому, что она как бы не замечала моих гамбургерных изысканий, хотя прекрасно понимала, что происходит. — Может, ты купишь себе гамбургер? Я никогда ей не говорил о том гамбургерном решении, которое привело меня к коробке с патронами — потому и удивился, когда она сказала, чтобы я купил себе гамбургер. — Сейчас уже поздно, — ответил я. Ничего не сказав, она вышла из комнаты. На следующий день я подвел черту под исследованиями гамбургеров. Я отнес заметки, интервью и все остальные документы на берег реки, протекавшей по городу нашего изгнания, и сжег их в жаровне для пикников неподалеку от тоскливого орегонского зоопарка — малочисленные звери там были вечно мокры от дождя, такая уж этой земле выпала доля. На убогой площадке, огороженной специальным противоциклонным забором, стоял тощий и насквозь промокший койот и глядел, как я жгу неимоверное количество бумаг, посвященных происхождению, секретам приготовления и разновидностям гамбургеров. Как только догорела последняя бумага, и пепел перемешался с забвением, койот ушел. На обратном пути я остановился у клетки с черным медведем. У него была жалобная морда. Медведь не отрываясь смотрел на мокрый цементный пол. И даже не взглянул в мою сторону. Прошло столько лет, а я по–прежнему его помню. Сейчас он уже, наверное, умер. Медведи не вечны, но я помню: Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|