Главная | Случайная
Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






ЧТОБ ВЕТЕР НЕ УНЕС ВСЕ ЭТО ПРОЧЬ 2 страница




Позже, в феврале 1948 года, любопытство стало реальностью, всосало в себя мою жизнь, перевернуло ее с ног на голову и вывернуло наизнанку — как будто на кладбище вдруг разыграли «Алису в стране чудес» с гробовщиком вместо кролика и Алисой, одетой для этого представления в погребальный саван.

Но в жизни, которой я жил до того, как это случилось, детская смерть тянула меня к себе, а вместе с ней и то, что происходило после. Видимо, это началось в 1940 году, когда мы переехали в квартиру рядом с похоронным бюро.

Когда–то она была частью конторы. Не знаю точно, какой именно частью — хозяин в надежде побольше заработать превратил место для мертвых в комнаты, где в конце весны 1940 года мы прожили несколько месяцев.

По утрам я смотрел из окна на похороны. Приходилось взбираться на стул, потому что мне было только пять лет, и, стоя на полу, я ничего бы не увидел.

Я хорошо помню, что похороны проходили рано утром — все в квартире еще спали, а на мне была надета пижама.

Чтобы добраться до похоронного зрелища, приходилось заворачивать вверх жалюзи — при моей тогдашней сноровке это было трудно, но как–то я с ними справлялся, затем пододвигал к окну стул и взбирался на сиденье.

Мы переехали в квартиру под вечер, а на следующее утро, когда все еще спали, я зачем–то встал и принялся бродить по комнате. Я сонно заглянул за жалюзи и там увидал свои первые похороны — большие, как сама смерть.

Катафалк стоял примерно в тридцати футах от моего окна. Представляете размеры катафалка? Тридцать футов — слишком близко для пятилетнего ребенка. Мне он показался размером с кинотеатр, который зачем–то выкрасили в черный цвет.

Тогда–то после долгой борьбы с жалюзи я впервые закатал их наверх, и, вскарабкавшись на придвинутый стул, занял у окна удобное место.

Все это я проделал очень тихо, чтобы не разбудить никого в доме. Чем бы не занимались дети, взрослые ни за что не упустят возможности им помешать — кроме тех случаев, когда дети делают то, что им не нравится. Если ребенок не любит какое–то дело, взрослые заставят его заниматься им всю жизнь, если же, наоборот, любят…

Катафалк был завален цветами.

Их было столько, что от цветов мне до сих пор не по себе. Мне нравятся цветы, но рядом с ними мне почему–то неуютно. Я не выпускаю это ощущение наружу, но оно всегда со мной — с того утра 1940 года, когда я смотрел на первые в своей жизни похороны.

Несколько минут катафалк и цветы стояли в одиночестве, если не считать двух мужчин в черном, которые явно никуда не торопились, а просто чего–то ждали. Мужчины и сами стали похожи на цветы — что–то вроде черных нарциссов.

Один курил сигарету. Он дотянул ее до самого конца так, что окурок должен был вот–вот прожечь ему руку. Другой поглаживал длинные усы — такие черные, что можно было подумать, будто они прыгнули с катафалка прямо мужчине под нос, но его это, кажется, не волновало.

Вы, наверное, захотите узнать, как я сообразил, что наблюдаю именно за похоронами, — ведь мне было всего пять лет, никогда раньше я не видел ничего подобного, и некому было объяснить, что же именно происходит за окном. Ответ прост: всего за неделю до того я видел похороны в кино и догадался обо всем сам.

Некоторое время спустя стоявшие у катафалка мужчины скрылись в похоронном бюро, а во дворе стали собираться люди. У всех был траурный вид, и передвигались они соответственно. Очень медленно. Я со своим стулом находился совсем близко, но почти не слышал, о чем они говорили.

Все это становилось очень интересным.

Я не мог дождаться, что же будет дальше.

Опять появились мужчины в черном, теперь их было трое — все вместе они несли гроб. Мужчины опустили его на катафалк. Фактически, им пришлось впихивать гроб в гору цветов, но они как–то с этим справились и двинулись к переднему сиденью — туда, где ездят живые.

Очень м е д л е н н о л юди расходились по машинам. К лобовым стеклам были прилеплены таблички с каким–то словом, но тогда я не знал, что оно означает. Прошло несколько лет, прежде чем я смог это выяснить.

Все постепенно разъехались, и во дворе после их исчезновения стало очень тихо. Было слышно, как прямо под окном чирикает воробей.

Я слез со стула и лег в кровать. Потом долго глядел в потолок, перебирая в памяти все, что только что видел. И не вылезал из кровати, пока все не встали.

Когда в кухне раздались шаги, я поднялся. Сонные взрослые варили кофе, с которого всегда начиналась битва нового дня.

Меня спросили, хорошо ли я спал.

Почему–то я задумался над этим вопросом, хотя никто не ждал от меня ответа. То есть, я мог буркнуть любую ерунду, и было бы достаточно, но вместо этого я застыл на месте и всерьез задумался, что бы такое сказать.

Врослые продолжали свои дела, забыв, как секунду назад о чем–то меня спрашивали. Люди не могут слишком долго интересоваться, хорошо ли спал пятилетний мальчик.

— Да, — сказал я наконец.

— Что да? — спросили меня.

— Я хорошо спал.

— А, — сказали они, с любопытством глядя на меня и явно забыв свой вопрос. Взрослые всегда так относятся к детям.

Так или иначе, с тех пор я каждый день вставал спозаранку и смотрел на похороны. Нужно сказать, что они проходили не каждое утро, и в такие неудачные дни я чувствовал ужасное разочарование. Приходилось возвращаться в кровать с надеждой, что завтра мне повезет больше.

Похороны бывали и днем тоже, но эти церемонии меня не интересовали.

Определенно, я был дитя утренних похорон.

Первые две недели вся квартира по утрам спала. Но однажды кто–то из взрослых встал раньше обычного и обнаружил, как я торчу в пижаме перед окном, что–то там разглядывая.

Человек тихо встал у меня за спиной, видимо решив выяснить, чем это можно заинтересоваться настолько, чтобы даже не заметить его появления.

Похоже, я представлял собой странное зрелище.

— Что ты делаешь? — прозвучал вопрос, хотя человек прекрасно видел, что я делаю, и вопрос, соответственно, прозвучал бессмысленно.

— Смотрю в окно, — сказал я.

— Смотришь в окно на похороны? Что за странный ребенок!

Должен согласиться, замечание было на редкость точным.

Мне сообщили, что со мной серьезно поговорят, но потом забыли, и серьезный разговор так никогда и не состоялся.

У хозяина похоронной конторы имелись жена и маленькая дочка. Они жили в похоронном бюро вместе с мертвецами. Дочка была на год старше меня. Ей исполнилось шесть лет, и у нее всегда были очень холодные руки. Наверное, такие холодные руки бывают у всех, кто живет в похоронных конторах.

Я часто задумывался, как это: жить, когда вокруг тебя, словно мрачный траурный ветер, то появляются, то исчезают мертвецы. Мы играли с ней в разные игры но только на улице. Я не звал ее к нам домой, потому что боялся, вдруг она тоже позовет меня к себе.

Однажды я спросил, не страшно ли ей жить среди мертвецов.

— С чего это? — ответила девочка. — Они же мертвые. Что они могут сделать?

Своеобразный взгляд на вещи, но мне он не подходил.

В другой раз я спросил, слушает ли она по радио «Голоса духов». Я подумал, что это наверное очень жутко — «Голоса духов» в похоронной конторе. Пожалуй, самое страшное, что вообще может случиться с человеком — «Голоса духов» и так кого угодно напугают до смерти, но в похоронной конторе! Как удержаться и не закричать, как потом заснуть?

— Конечно, — ответила она, — но мне больше нравится «Центральный вокзал». Там здорово стучит поезд, и слышно, как люди ходят по вагонам. Они рассказывают разные истории.

— А как же «Голоса духов»? — спросил я, возвращаясь к теме, сильнее всего меня тогда занимавшей. Мне не было дела до «Центрального вокзала».

-- «Голоса духов» слишком… — она задумалась, — … слишком старомодные.

СТАРОМОДНЫЕ! «ГОЛОСА ДУХОВ» СТАРОМОДНЫЕ!

Я был убит.

— Старомодные, — повторила она, на этот раз шепотом — для пущего эффекта.

Если «Голоса духов» для нее старомодные, то почему, черт побери, у нее такие холодные руки? Где она их взяла? Это же не сюрприз из коробки с печеньем! Я старался играть с ней только в такие игры, во время которых не нужно было держаться за руки.

У дочки похоронщика были длинные светлые волосы, при этом вовсе не холодные — холодными оставались только руки, и я шарахался от них, как от чумы. Однажды ей захотелось поиграть в «кольцо вокруг розы» — мы должны были зацепиться пальцами. Я объявил, что у меня заболела мать, и мне нужно принести ей стакан воды.

— У тебя что, мать болеет? — удивилась девочка. — Ты про это не говорил. Почему? — Дочка похоронщика слишком хорошо соображала.

Требовалось срочно что–то придумать.

Если бы у меня действительно болела мать, то я, как любой нормальный ребенок, сообщил бы от этом в первую очередь. Больная мать — всегда самая главная новость. Я стал быстро перебирать в голове варианты. Одновременно я засовывал руки в карманы, чтобы дочка похоронщика не дотронулась до них своими холодными пальцами, и пятился к дому.

Но, черт побери, я не мог ничего придумать.

Я топтался на месте, как последний идиот, не зная, что делать с этой воображаемой больной матерью, которой на самом деле не требовалось никакого ухода.

— Я пойду принесу ей стакан воды, — выговорил я наконец в полном отчаянии и побежал домой.

Скоро мне тоже будет шесть лет, и вот тогда я смогу придумывать ответы на какие угодно вопросы.

— Что тебе надо? — удивилась мать, когда я влетел в квартиру. — Такая хорошая погода. Иди гуляй.

— Я хочу в туалет, — объявил я.

— А, — сказала мать, теряя ко мне всякий интерес. — После туалета иди на улицу. Такая хорошая погода.

Я и не собирался сидеть дома. Просто это был последний бастион, за которым я мог спрятаться от холодных рук похоронщиковой дочки. Я шагнул к абсолютно ненужному мне туалету, и в эту минуту раздался стук в дверь.

Мать пошла открывать.

Я понятия не имел, кто там мог быть, но почему–то сразу понял, что ничего хорошего меня не ждет.

Мать открыла дверь.

Наполовину спрятавшись в туалете, я наблюдал за тем, что происходило в передней. Возможно, мне только казалось, что я прячусь. Может, я просто стоял, не делая попыток замаскировать свое присутствие.

То была жена похоронщика.

Увидав, что моя мать вполне здорова, она очень удивилась.

— Дочь сказала, что вы больны, — объяснила она. — И и я пришла спросить, не могу ли я вам чем–то помочь.

— Вы очень добры, — ответила мать, — но я не больна. — Я прекрасно знал, какой у нее сейчас изумленный вид, несмотря на то, что не видел ее лица.

Жена похоронщика посмотрела прямо на меня, хотя я стоял за материнской спиной и очень старался спрятаться. Выражение ее лица не прибавило мне хорошего настроения.

— Дочь сказала, что ваш сын сказал, что вы больны, вот я и пришла. Но, как вижу, вы здоровы. Простите за беспокойство.

Жена похоронщика отступила назад.

— Что вы, спасибо за заботу, я правда не больна. Может быть, выпьете чашечку кофе? — спросила мать.

— Спасибо, не могу, — ответила жена похоронщика, — у меня там включена духовка.

В тот момент я чувствовал себя тонущим кораблем, и все–таки у меня хватило любопытства задуматься, что же она может печь в похоронной конторе.

Я никогда не интересовался, что они едят, но, ясное дело, они должны были чем–то питаться, а для этого нужно варить еду — вот она и готовила завтраки, обеды и ужины рядом с мертвецами, временно сложенными по соседству и дожидавшимися той поры, когда им найдут постоянное место.

Интересно, какой в похоронной конторе вкус у яичницы с беконом? И можно ли там есть мороженое? Наверное, оно никогда не тает, даже в самый жаркий день.

— Что ж, простите за беспокойство, — сказала мать. — Придется разобраться и спустить кое с кого штаны.

Разбираться было особенно не в чем.

Я и так стоял у нее за спиной.

Матери оставалось всего–навсего повернуться.

На следующее утро в моем кинозале показывали похороны ребенка. Я, как обычно, проснулся спозаранку и залез на стул.

Похороны раскрывались, словно цветочный бутон, и последним его лепестком стал маленький гробик, отправившийся в путь из дверей похоронной конторы — сперва к катафалку, а затем к последнему пристанищу, откуда катафалк вернется пустым, и где никаким детям уже не нужны игрушки.

Понятно, что до тех пор, пока не вынесли маленький гроб, я не подозревал, что умер именно ребенок — кроме редких случаев я почти никогда не знал, кого именно сегодня хоронят. У меня не было способа определить, кому на этот раз не повезло — мужчине, женщине, юноше, старику или человеку средних лет.

Гробы всегда были закрыты, и я не видел лица того, кто в нем находился. Знал только, что там мертвец.

Именно поэтому меня так поразил маленький гроб. Чтобы его вынести, хватило двух человек. Эти двое держали гроб так, словно в нем лежали перья смерти. Мне вдруг стало жутко — он был такого же размера, как я. Кто там внутри, я не знал — мертвая девочка или мертвый мальчик. Это, конечно, ужасно, но мне очень хотелось, чтобы там лежала мертвая девочка, потому что мертвый мальчик оказался бы слишком близко ко мне.

Когда первое потрясение прошло и сменилось нездоровым любопытством, меня вдруг заинтересовали детали, и я стал выискивать среди пришедших на похороны тех, кто был бы такого же возраста, как я, и такого же размера, как гроб. Никого. Ни единого ребенка.

Мне это показалось очень странным. Неужели у мальчика или девочки не было друзей? Господи, несчастный ребенок, думал я, — не иметь ни одного друга. Я представил себе, как это ужасно, когда не с кем играть. Я содрогнулся дважды: сначала оттого, что ребенок умер, и второй раз потому, что он был таким одиноким.

Человек тридцать наблюдали, как маленький украшенный цветами гроб совершает свой короткий путь к катафалку, взявшему на себя заботу о ребенке, у которого когда–нибудь потом все–таки могли появиться друзья.

Мне стало очень грустно — ведь он никогда не играл в прятки, пятнашки или в «умри–замри–воскресни». Ему были доступны только те игры, в которые играют в одиночку, — например куклы, или эта маленькая настольная игра, когда нужно держать в одной руке голову зверя с дырками вместо глаз, а другой катать и катать крошечные серебряные шарики до тех пор, пока не сообразишь, что можно сойти с ума раньше, чем из них получатся глаза для зверя; а может, мальчику или девочке оставалось только крутить в одиночестве педали трехколесного велосипеда, проезжая мимо детей, игравших вместе, но с этим мертвым ребенком почему–то не хотевших водиться.

Я не знал какой именно жребий ему выпал, но даже если бы знал, не поменялся бы с ним судьбами даже за весь чай Китая — так часто говорили в 40–е годы, теперь, в 1979–м этого выражения почти не услышишь.

Если вы скажете «даже за весь чай Китая» сейчас, то ответом вам будут лишь удивленно поднятые брови, но в то время эти слова кое–что значили. Вас бы поняли.

Я по–настоящему расстроился из–за того, что на похоронах не было детей. Я поклялся, что отныне буду внимательным ко всем, особенно к детям. Сделаю все для того, чтобы у меня появились новые приятели, возобновлю и укреплю старую дружбу.

Ни при каких условиях я не желал кончить свою жизнь так, как этот несчастный беспомощный ребенок, которого хоронили только взрослые. С сегодняшнего дня я перестану ссориться с дочкой похоронщика.

Я даже… я даже возьму ее за руку. Если я вдруг умру, и она не придет ко мне на похороны, это будет самое ужасное, что только может случиться на свете. Это станет для меня последним ударом. Жаль, что сейчас не зима, а то бы я надел варежки. Нет, так нельзя. Я твердо обещал себе взять ее за руку, чтобы она пришла потом на мои похороны.

Маленький гроб поставили на катафалк, сверху уложили венки и букеты, и они словно поглотили его целиком. Если бы живым вдруг захотелось поиграть в прятки, лучше места, чем этот катафалк, трудно было придумать. Среди стольких цветов тебя в жизни никто не найдет.

ГДЕ ДОЧКА ПОХОРОНЩИКА? — эта мысль вдруг хлопнула у меня в голове, точно первый удар ремня по заднице. Она не пришла на похороны; но потом я подумал, что, значит, она тоже не дружила с умершим ребенком, иначе стояла бы здесь в коротком черном платье, прижимая к глазам белый, как луна, платок.

Катафалк двинулся с места, процессия тенью последовала за ним, словно хвост черного воздушного змея, а я стал думать о дочке похоронщика и о ребенке, направлявшемся сейчас к кладбищу, где он останется один, когда все остальные вернутся назад. О размерах «навсегда» я знал тогда только то, что оно дольше, чем ждать Рождества.

Я верил, что «навсегда» тянется гораздо медленнее, чем 39 дней перед Рождеством, когда люди покупают подарки.

Вчера, пока я играл с дочкой похоронщика, а потом убежал, испугавшись, что придется брать ее за руку, мертвый ребенок лежал у них в конторе, и его готовили к сегодняшним похоронам. Мы играли на улице, а из него в это время выкачивали кровь и заменяли ее бальзамирующей жидкостью.

Интересно, видела ли дочка похоронщика, как к ним в контору привезли мертвого ребенка — если это была девочка, дочка похоронщика наверное подумала: ну что ж, мы никогда не будем играть с ней в куклы; а может, она знала, что с ней никто не дружил, и вообще не думала ни о каких играх.

Что за жуткие мысли, скажете вы — но именно об этом я думал, стоя на своем насесте и таращась в пустоту, которая только что была похоронами ребенка.

Я удивлялся, как дочка похоронщика может не бояться мертвецов, но потом решил, что человек, предпочитающий «Центральный вокзал» «Голосам духов» способен на все.

Чуть позже, услыхав, что по квартире кто–то ходит, я опустил жалюзи и слез со стула. Поставил стул на место. Сегодня я не хотел, чтобы меня ругали.

Я направился к кровати, собираясь хорошенько обдумать все, что видел, но, вспомнив о мертвом ребенке, лежавшем сейчас в заваленном цветами гробу и направлявшемся на кладбище, вдруг резко расхотел ложиться. Я решил, насколько это будет возможно, провести весь день на ногах — хотя бы для того, чтобы как следует их потренировать.

Прошло несколько месяцев, мы уехали из этой квартиры, и с тех пор я не встречал дочку похоронщика. Наверняка она выросла, поступила в колледж, вышла замуж, нарожала детей и так далее. Может даже, у нее потеплели руки.

Мне бы следовало думать о ней чаще. За последние несколько лет я вспоминал ее лишь три или четыре раза, а может и того меньше.

Время, когда я жил рядом с похоронной конторой и, словно незваный гость за уличной вечеринкой, подглядывал за похоронами, представляется мне теперь туманным сном.

Дочка похоронщика стала персонажем этого сна. Неужели я действительно стоял в пижаме на стуле и с таким удовольствием таращился на похороны? Неужели мы действительно жили когда–то в квартире, которая прежде была частью похоронного бюро? Неужели мне снились по ночам руки похоронщиковой дочки, выраставшие из земли, словно белые маргаритки на Эвересте? Неужели я действительно прятался от них до тех пор, пока не застал однажды утром похороны мертвого ребенка, у которого совсем не было друзей, и, не желая себе такой судьбы, бросился добиваться этих рук, точно они стали для меня не менее притягательными, чем теплые рукавицы в морозный зимний день?

Да, я все это помню:

 

Чтоб ветер не унес все это прочь

Пыль… в Америке… пыль

 

 

Вот и все о дочке похоронного агента, а я с мешком пивных бутылок на плече все еще бреду в сторону пруда, у которого эти люди, стащив с кузова мебель, скоро начнут обустраивать свой невероятный дом.

Детские мысли о ранней смерти по–прежнему разматываются у меня в голове — очищаются от шелухи, вот более точные слова — подобно тому, как в пелене набухающих слез, очищается от шелухи лук, распадаясь на все меньшие и меньшие кружки до тех пор, пока лук не исчезнет совсем, а я не перестану плакать.

Прошло пять лет, мы давно уехали из приснившейся мне квартиры рядом с похоронной конторой и жили совсем в другом месте. Вторая Мировая война продолжалась. Она цеплялась за людей беззубыми деснами, хотя всем было ясно, что конец близок.

Войну можно было считать практически несуществующей, если только забыть, что каждый день гибли люди — и будут гибнуть до тех пор, пока она не завершится на самом деле.

Дни вытекали из Японской Империи и из моего детства — каждый новый шаг приближал меня к 17–му февраля 1948 года и к заброшенному саду, где мое детство рухнет, подобно древним римским развалинам; на этом мы и остановимся: Японская Империя и мое детство внимательно прислушиваются к умирающему дыханию друг друга.

Дом, где я тогда жил, находился всего в двух адресах от этого пруда. Следующий адрес унес меня за сотню миль в ядовито–желтую квартиру, где через несколько дней после переезда сгорел радиоприемник — самая важная и дорогая ее часть; на новый не было денег, поэтому вечерами нашему маленькому вэлферному семейству оставалось только сидеть и смотреть друг на друга, пока не приходило время ложиться спать.

У меня нет слов, чтобы описать, как важно было в те дни слушать радио.

Следом за квартирой без радио идет мотель, от дверей которого начинается дорога к моему милому пруду и его рыболовной мебели.

И все же вернемся на два адреса назад; потом я расскажу вам историю о тишине и мертвых игрушках. Наше жилье представляло собой очень старый дом, за который мы платили всего двадцать пять долларов в месяц. Спасибо тебе, вэлфер! Мы прожили там довольно долго — успело смениться четыре времени года.

Перед домом росло ореховое дерево. Во дворе имелось несколько яблонь, вишен и большое строение — одновременно гараж, склад для инструментов и дровяной сарай.

Гараж не в счет — мы были слишком бедны для машины, но достаточно богаты для дров. Мать готовила на дровяной плите, и ими же отапливался дом.

Я терпеть не мог колоть дрова.

Еще там росла высокая трава, которую полагалось косить, и это занятие я тоже терпеть не мог. Весной мы посадили огород, где я после долгих уговоров полол сорняки. Это было время между двумя отчимами, и всю работу в огороде матери приходилось делать самой.

Примите как данность: я был из тех мальчиков, которые очень не любят домашние дела. От любой работы я старался держаться как можно дальше. Нельзя сказать, что я был так уж ленив — я занимался множеством разных дел, но всегда это было то, что мне нравилось, от компромиссов же я уворачивался, как мог.

Я любил стариков и проводил с ними много времени. Они тянули меня к себе, подобно паукам, к которым я тоже питал необъяснимую симпатию. Я мог часами сосредоточенно наблюдать за паутиной, но при взгляде на огородные сорняки, которые требовалось срочно извести, я издавал длинный, как рекламный щит на автотрассе, тоскливый вздох.

Поздней весной 1945 года в доме рядом с «нашим» появился мальчик. Он был старше меня и при этом по–настоящему хороший пацан. Из тех, на кого другие мальчишки смотрят снизу вверх, и с кем все вокруг мечтают подружиться.

Кажется, ему уже исполнилось двенадцать лет; он был бойскаутом, и через некоторое время после того, как переехал в этот дом, нанялся развозить газеты — у мальчишки имелись велосипед и честолюбие. Он готовил себя к жизни, полной славы и достижений.

Благодаря его стараниям купленный еще до войны велосипед сверкал, как новенький. Два года спустя, когда у меня наконец тоже появился велосипед, вид у него постоянно был замызганным, но меня это нисколько не волновало. Мой велосипед начинал свою жизнь ярко–синим, но быстро заляпался грязью так, что невозможно стало различить, какого он цвета, да и вряд ли кому–нибудь пришло бы в голову этим интересоваться.

Соседский мальчик был всегда аккуратно одет. По моим костюмам невозможно было определить, надел я их недавно или собираюсь снять. Чаще всего они находились где–то посередине.

Родители его очень любили.

Это было видно по тому, как они разговаривали.

Моя мать всего лишь мирилась с моим существованием. Она могла думать обо мне, а могла и забыть. Временами, правда, наступал период, когда она окружала меня усиленной заботой. Меня это всегда раздражало: я радовался, когда приступ проходил, и мать опять начинала всего лишь мириться с моим существованием.

Вам придется простить мне эту примитивную эдипову интерлюдию — отношения с матерью никак не связаны с моей историей.

Мальчик был старше, поэтому наши отношения выстраивал он, а не я. Старшие обычно сами определяют ту роль, которую играют в их дружбе младшие.

Он стал для меня кем–то вроде абстрактного старшего брата. Он хорошо ко мне относился, все понимал, но сохранял дистанцию. Я бы с радостью встречался с ним по нескольку раз в день, но вместо этого мы виделись три–четыре раза в неделю, не чаще. Так он решил. Он отмерял время, которое делил со мной, и сам держал его под контролем.

Я спокойно с этим мирился, только иногда жалел, что родился слишком поздно. Будь мы ровесниками, может, все было бы иначе — а может, и нет. Наши интересы не совпадали. Ему нравилась тяжелая работа, плоды, которые она приносила, и удовлетворение, которое он после нее чувствовал.

Я любил разглядывать паутину, слушать рассказы стариков о временах, когда Тэдди Рузвельт был президентом, и смотреть, как марширует по улицам города колонна солдат Великой Армии Республики[5]уменьшаясь и исчезая в двадцатом столетии.

Из рассказов стариков нельзя извлечь материальной пользы — этим они отличаются от развоза утренних газет. Я был хорошим слушателем.

При первых же признаках дождя соседский мальчик закатывал велосипед на крыльцо, в хорошую погоду он оставлял его под свисавшими до земли ветвями вишневого дерева — сорт назывался «Королева Анна».

В день, когда мальчик погиб в автокатастрофе, велосипед стоял под вишней. Ночью пошел дождь. Он бы наверняка закатил велосипед на крыльцо, если был бы жив. Его родители попали в ту же самую катастрофу, но не получили ни царапины.

Они вернулись домой, когда наступили сумерки.

Они приехали на машине, в которой в тот день погиб мальчик. Она почти не помялась. Вероятность смертельного исхода в таких авариях меньше, чем 1 к 1,000,000. Травмы и переломы тоже очень редки.

Мальчик погиб.

Родители вышли из машины.

На них смотрел весь квартал. Все уже знали о происшедшем — передали по радионовостям.

Кто–то выглядывал из–за занавески, другие, разинув рот, стояли на крыльце.

Когда подъехала машина, я сидел на яблоне. Примерно в двадцати футах над землей. Я залез на дерево просто потому, что не знал, что еще можно сделать. Сидел на ветке и думал о погибшем мальчике. Перед этим я прятался в сарае и долго плакал. Сидел на поленнице и ревел во весь голос.

Когда они вышли из машины, я уже не плакал. Получилось так, что я оказался от них очень близко, но они меня не видели. Густая листва превратила дерево в настоящую комнату, в зеленой стене я проделал окно и смотрел через него на то, как родители мальчика выходят из машины.

Сначала она.

Потом он.

Она захлопнула дверцу, он оставил так.

Он стоял, не двигаясь, рядом с открытой дверцей.

Они стояли около машины и смотрели на свой дом. Они молчали, потом он все–таки захлопнул дверцу, и они вошли в дом.

В прихожей зажегся свет. Другие комнаты остались темными. Одна из наших соседок, очень добрая женщина, спустилась с крыльца и, перейдя через дорогу, постучала к ним в дверь.

Прошло много времени, прежде чем ей открыли.

— Может, вам чем–то помочь? — спросила женщина.

— Нет, — ответила мать мальчика.

— Я не знаю, что сказать, — сказала женщина.

— Я понимаю, — сказала мать мальчика.

— Если вам что–нибудь будет нужно, я живу через дорогу, — сказала женщина.

— Спасибо, — сказала мать мальчика. — Мы, наверное, ляжем спать. Мы устали.

На них смотрел весь квартал. В тот день больше никто к ним не заходил. Через несколько минут окно в доме погасло.

Я медленно слез с яблони.

Ночью пошел дождь.

Велосипед промок.

На следующее утро отец мальчика выкатил мокрый велосипед из–под вишни «королевы Анны» и закатил в дом.

Через месяц они уехали.

Соседи молча следили за их сборами. Никто не пришел прощаться — даже женщина, что навещала их в тот день, когда погиб мальчик. Я внимательно смотрел за домом, но нигде ее не видел. Как будто она пряталась.

Среди вещей не было велосипеда. Они не ставили его в кузов машины. Видимо, от него как–то избавились, просто я этого не заметил.

Дом стоял пустой и темный как будто целую вечность, хотя на самом деле прошла всего неделя. Новые жильцы оказались веселыми и приветливыми людьми. Даже слишком веселыми и приветливыми. По субботам они устраивали вечеринки, и улица перед их домом переполнялась машинами, словно весенний ручей из довоенного железа.

От вида этих машин становилось неловко, точно от грубых и несмешных анекдотов, хотя, возможно, мне это только казалось. Почему бы людям не веселиться? Война почти закончилась. Все очень от нее устали. Иногда я залезал на яблоню и тихо плакал:

 

Чтоб ветер не унес все это прочь

Пыль… в Америке… пыль

 

 

И последняя остановка на пути к пруду — ядовито–желтая вэлферная квартира, в которой сгоревший радиоприемник оставил нас наедине с ночной тишиной, слишком далекой от рождественских песнопений.




Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2018 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных