ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
Из писем римскому профилю 4 страницаОн бросает мне крошки, как воробью, Он меня привечает средь разных прочих, И горячим днем и холодной ночью, Треплет челку, ласкает меня: «Щеночек, не ходи далеко, а не то убьют».
Мой закон внутри – он не гаснет, тлеет. Может быть, я бы стала тебе милее, Если б нынче не шла по сырой аллее По колено в мерцающем серебре. Шестеренка, сестренка. Грядет ноябрь. Засыпают наяды. Ты знаешь, я бы С ним осталась. Мой брат, повелитель яблок, Что с тобою станется в ноябре?
2.
Под ногами трава шелестит бумагой, Может, боги хотели мне дать ума, да Перепутали имя. Шумит громада Городского леса в скупых огнях. Я могла бы быть хороша собою, Пить вино и вскидывать бровь соболью. Мой закон запрещает мне звать любовью Не того, кого я хочу обнять.
Обладатель улыбки и теплых рук, ты Был на стреме. Мы воровали фрукты, Я свистела мотивчик червоной руты, Корни яблонь сплетались в лаокоон. И не то, чтоб нуждались в нехитрой снеди, И не то, чтоб хотелось украсть, посметь, но Если нужен шанс убежать от смерти, То, пожалуй, яблоки – это он.
Золотые яблони королевства Шелестят листвой. Мне, пожалуй, лестно Быть своей в этом городе страшных лестниц, Крупных улиц и маленького метро. Мой любимый брат на планетном шаре, Мой закон, увы, мне всегда мешает, Ни один параграф не разрешает Называться любимой твоей сестрой.
Лучше б вовсе не были мы знакомы. Барабанит дождь ледяной подковой По угрюмым строениям поселковым И по гордым зданиям городским. По портовым постройкам, подъемным кранам Рассыпает сотни мельчайших гранул. Не крестился мужик – значит, гром не грянул, Из семян не вылупились ростки.
Повелитель яблок, ты пахнешь сидром, Ты жесток к свободным и ласков к сирым, Пред последним бессмертным своим кассиром Извинишься и скажешь: «Приду к восьми». Не давясь слезой, не давя на жалость, Ты уходишь, закат за тобой пожаром. Даже смерть говорит: «Подожду, пожалуй». И смущенно просит: «С собой возьми»?
Подворотен ветер тяжел, отвратен, Подожди меня, мой любимый, братик, Пусть мой долг тебе уже троекратен, Пусть ты зол, ироничен, игрок, позёр. Я опять наступаю на те же грабли, Невесомо в небе висит кораблик, Мой единственный брат – повелитель яблок, Почему мне все время так не везёт?
3.
Я взрослею, я не прошу остаться, Да и ты не молод. Почти что старцы, Мы спускаемся вниз, в суматоху станций, И расходимся, скуку неся наверх. Но когда ты уйдешь от моих литаний, От моих полночных к тебе летаний, Пусть приснится тебе дождем налитая Золотая яблоня в синеве.
Мой закон разрешает мне что попало, Например, бродить по листве по палой, Разрешает с кем‑то казаться парой Только понарошку, не навсегда. Разрешает стать наконец‑то взрослой, Разрешает с сердца сдирать коросту, Мой закон формулируется просто: Будь всегда шестеренкой города.
Боги дали мне все, только вот ума, жаль, Не досталось. В траве суета бумажек. Смерть наметит четко – и вновь промажет, Попадая в яблоко‑оберег. Не жалейте меня, за него молитесь, Задрожат миражи станционных литер, Мой любимый, мой яблочный повелитель, Что с тобою станется в ноябре?
Плохие рифмы
Не видел подругу где‑то с десяток лет, Написал ей: эй, подруга, ну как дела? Буду проездом, хотелось бы повидать. Получил ответ: Вашей подруги нет, Извините, она сегодня как умерла. И подпись: мать.
И нет, не любил, но была же тепла, жива, Ежедневно стирала подошвы: работа‑дом, Жила‑была‑работала. Умерла. Одинаковые слова, Кружок театрального мастерства, Когда‑то рассвет над городским прудом, Собачий лай.
Помочь? Остальные как? Написал и стер, Помню, как звали, и сколько было сестер. Жила‑была, а больше не будет быть. Аня, Люда (ее называли Лю). И нет, не любил, чего там было любить. Теперь люблю.
О любви
Не будет тебе ни слова, ни пустыря, Ни старых друзей, ни нового словаря, Не будет тебе ни элоя, ни дикаря, По‑честному говоря.
Не будет тебе ни котлов, ни колоколов, Ни ангельских крыльев, ни на колу голов, Ведь ты – обычный рутинный дневной улов, Который не стоит слов.
Не будет ничего, чего нет вокруг, Ни жгучего горя, ни боли, ни теплых рук, Когда ты откроешь окно – вот нехитрый трюк, Когда приготовишь крюк.
Поскольку все то, что ты – это лишь сейчас, Сквозняк в переходе, слеза, на ветру свеча, Условный стук, которым в окно стучат, Остывший под утро чай.
Когда ты был мал, казалось, что ты велик, И сделаешь все, но мать тебе не велит, А вырос – и понял, что кажется, крепко влип, И в камень подножный влит.
Казалось, что детство страшнее иной тюрьмы, Что станешь постарше – и выберешься из тьмы, Кривы зеркала, умирают, увы, умы. А взрослые – это мы.
И нужно готовить ужин, потом обед, Ходить в сбербанк, платить за тепло и свет, Стирать со стола полночный кофейный след, И ты не велик, о нет.
И ты не велик, и все тебе велико, Зарплата, постель, квартира под чердаком, И те, кто был знаком или не знаком, Тоска не поймешь о ком.
Идешь на службу, когда вся округа спит, Ты все это знаешь, ты накрепко сбит и свит, Но если ты о смерти, то поживи, Ведь я тебе о любви.
Ведь я о любви средь всех этих скорбных троп, Свеча на ветру. Она тебя ждет в метро, Ее обходят толпы и лохотрон, И сотни других ветров.
Она тебя ждет, сжимает в руках ключи, Ищи ее молча, лови ее, не кричи, Ее лицо, ее огонек свечи, Среди неживых личин.
Не будет ни Бога, ни ангелов, ни чертей, Ни гурий, ни викингов, ни изможденных тел, А будешь лишь ты, кто здесь, вопреки черте Увидел то, что хотел.
И черт с ней с судьбой, теорией половин, С дрожащим светом, магией тонких вин, Ну, просто смерть – ее зови‑не зови,
А я тебе о любви.
Простое
И да, я сказала, да, я сказала, да, ты будешь тогда лишь жив, когда одинок. тебя не убьет огонь, не предаст вода, земля невзначай не выскользнет из‑под ног,
излишняя точность – не вымолвить, сохранить, впечатать вязью по радужке, по белку, как маленькая роса, если наклонить, стекает прозрачным солнцем по стебельку
безвыходно ясно, безудержно несветло, певучее горе фальшивым гудит рожком хранить себя под стеклом, нести, как стекло, шажок перед шагом, секунда перед прыжком,
бояться ненужных слов, обратимых дат, отмеривать верный ритм, акцент, поворот тебя не предаст огонь, не убьет вода, не выдаст болотного мха приоткрытый рот,
касаться воды, пока она не простит, смотреть на огонь, пока он не прогорит, молчать, пока не можешь произнести, молчать, когда не сможешь не говорить,
разбрасывать камни, растить огород и сад, дышать на стекло, на нем рисовать цветы, когда из немытой пасти чужого пса услышишь запах света и немоты,
когда этот мох уронит тебя в ладонь, укроет в пальцах, розовых на просвет, тебя не предаст огонь, обожжет огонь, оставит на лбу свой продолговатый след,
выпаривая других, оставляя твой колючий запах былинки, реки, гнильцы. ты будешь жив, пока ты весь неживой горючая невесомость росы, пыльцы,
когда ты не сможешь молчать, то смотри в просвет, как крупно, как мокрая шавка, дрожат кусты, и нет, ты не скажешь нет, ты не скажешь нет, тебя не предаст вода, но, послушай, ты,
когда тебе страшно, в ладошке прижми к щеке все то, что сильнее смерти: смурной маяк, осколок слюды, комочек слюны в песке, короткий выдох: маленькая моя.
Клин клином
Кто никогда не видел журавлей, Тот никогда не чувствовал потери, Потери листьев в сумраке аллей, Потери ощущения на теле С утра прибереженного тепла, Горячки поцелуев троекратных, Еще с весны немытого стекла, Из дома до метро, потом обратно, Сочится с неба тот полезный клей, Который насмерть склеивает сутки. Тот верит каждой патриаршей утке, Кто никогда не видел журавлей.
Поехали со мной, я заплачу За каждую прожитую маршрутку, Я, знаешь, их считаю. Нет, шучу, Но ты же понимаешь, в каждой шутке Всегда есть то, что хочется сказать, – Достойное наследие Крылова. Кто их считал – проехали Казань И повернули по Садовой. Слово Осталось в Метрополе, на углу. Билетик превратился в оригами. Нет, не журавлик, просто нервность рук, Поехали, поехали кругами, Ну, просто чтоб не мерзнуть на ветру.
Давай нырнем в метафорную глубь, Завязнем в лабиринте аллегорий, Чтоб избежать простуды между губ Уже соприкоснувшихся легонько, По‑школьному, как будто невзначай. В толпе, в час пик, случайно‑неслучайно. Прости, опять не знаю, как начать, И избегаю лишних окончаний.
Плачу за выдох двадцать семь рублей, Провал дверей, предательски зевнувший. Кто никогда не видел журавлей, Тот вряд ли машет утром, обернувшись К единственному ясному окну. На кухне, там, в халатике махровом, В дрожащем освещеньи монохромном, Родные лица бережно мелькнут.
Стою, ища опору в рюкзаке, Как богатырь перед былинным камнем, Да, много нас стоит – и кто за кем, С бесценными своими рюкзаками, В пальто, что все объятия хранят, Ко всем утратам на ходу готовясь. Пошел направо – потерял коня,
Пошел налево – и зевнул автобус. А дальше хуже – потерял ладью, Проект, работу, нужного судью. Но разве стоят пряник или кнут Вот этих неприкаянных минут.
Поехали, поехали со мной, Идем в автобус голубой, зеленый, Я запах кофе чувствую спиной, Твой взгляд, такой небесно‑изумленный, Остатки ночи, странная судьба, Нельзя как раньше – хоть и раньше жил так, Прикосновенье губ у края лба, Там, где под кожей вздрагивает жилка, Поехали, я памяти лишен, И дня конец уже не за горами, Деревья умирают голышом, Без савана, но в золоте сгорая,
Поехали, в дороге веселей, Вновь остановка, Боже, пусть не наша. Кто никогда не видел журавлей, смотри, смотри. Вот он кому‑то машет.
Крокодил
Он так приходил – раздавался звонок. В прихожей, почти что не чувствуя ног, Стояли мучительно молча. Ни разу заранее не говоря, В начале июля, в конце сентября, Чуть дождь мостовые намочит.
Он так оставался – почти навсегда, Сердито на кухне кипела вода, И в масле шипели пельмени. В стиральной машине – круженье носков, А мы обсуждали сезон отпусков, И то, что дожди к перемене
Времен. Ну, хотя б, к переводу часов, И тек по столу парафиновый сок, Ломаясь и хрустко, и хлёстко. И свечи чадили, и реки текли, Монахи по городу весело шли И медлили на перекрестках.
Он так уходил – он смотрел на часы И брови – две тёмных прямых полосы – Сходились и вновь расходились. Потом обувался и долго еще Завязывал шарф, укрывался плащом, Как кожей сухой крокодильей.
И в масле шипела проклятая суть Того, что не нас на носилках несут, Но вещи, привыкшие к носке, Потом переходят к друзьям и другим Друзьям, из которых иные – враги, Застрявшие на перекрестке.
Он так возвращался – и скоро уже Мигающий свет на шестом этаже Сменился на новый фонарик. И реки чадили, и свечи текли, И нас уносили. И нас унесли. Остались пельмени, война их
Не тронула. То есть с собой не взяла, И он не вернулся – такие дела, Но запах сгоревшего масла, Когда его чувствуешь, колет десну, Как хвост крокодилий тебя захлестнул, И давит привычная маска.
Монахи, что босы встают на весы, На реки – две темных прямых полосы, И словно качели, качают, Остались стоять между этим и тем, На страже, на том перекрестке систем, Которые время вращают.
И темные брови сходились. Потом Глотаешь дожди пересохшим зонтом, Дожди, перекрестки и знаки. Потом возвращался. Потом уходил, И в небе летел молодой крокодил, Зеленый и синий с изнанки.
Lueneburg
Вишневским
Пухлощекий младенец уперся плечом в виноградную тень в темноглазом алькове, Вот кирпич, перевитый другим кирпичом, – незатейливый вымысел средневековья. В полседьмого весь город отходит ко сну, потухают огни, затихают трамваи, Вот шагну из двора, вот теперь прикоснусь, вот листок календарный себе отрываю,
Календарный листок, пожелтевший листок – да, сравнение вязнет в зубах, будто это Недозрелое яблоко, ангельский сорт, полуголый остаток нелепого лета, Вот сорвать листик мяты, понюхать, помять, разрыдаться, раздумать, не выдержать жанра. Рип‑ван‑Винкль, проснувшись, не может понять: даже стекла в домах тот же свет отражают.
Мы живем, под собою не чуя беды. Потому что всегда есть возможность остаться, Потому что вьюнка полевые бинты заплетают безмолвные прорези станций, Пусть кричат электрички младенческим «дай», пусть сбоит расписанье, считая минуты, Мы еще не забыли, что можно сюда не вернуться, но все‑таки не разминуться.
Теплый запах пекарен не стынет вотще, он живет в кирпиче, раскаленном лучами, Он живет, будто камень, забытый в праще, меж такими же пухнущими кирпичами, Накренившийся, тянущий низ живота – да, живу, дежа вю из прошедших картинок, Солнце гладит покатые крыши, вон та золотая звезда – вот, смотри, покатилась.
Уходи, пока здесь не зажегся фонарь, не кричал постовой, не пришли электрички, Слышишь, где‑то бьет колокол – это по нам, это нам он сейчас отбивает привычку Оставаться такими же, будто всегда, с появления в кущах – и стыдно, и скрытно, И поет темнота, и кричат поезда, и кузнечики пробуют первую скрипку.
Потому что пока ты не выдюжишь вдох, не решишься на шаг, не откроешь флакона, Остается с тобой большеглазый цветок, нераскрытая просинь во тьме заоконной, И плетет паутину усталый вьюнок, и похмельная тьма накрывает соборы. Мы живем, под собою не чувствуя ног – да чего уж там можно искать под собою.
Шелестят фонари, повторяй раз‑два‑три, поворот, поворот, поворот и поклоны. Вот мы встретились, бедная юность, смотри, наводи свой прицел по крестам и по кленам, Распрямляется время, стреляет ружье, вот мы встретились, старая юность вот с нами То, что белою ниткой крест‑накрест сошьем, не считаясь с законами и временами,
И уже никогда никакого вьюнка, карамельного пряника рядом не станет. Сорняка, огонька. Голубая река, потемневшая мельница, узкие ставни, И тогда ты опять начинаешь с азов, каждый шаг, каждый вдох ощущая плечами. И единственный твой первозданный узор – тот кирпич, перевитый потом кирпичами.
Мы расходимся – это бывает вот так, без амбиций войны, без случайного жара, Это просто так тянет внизу живота – будто просто ты нынче не выдержал жанра, Кислый запах пекарни и крик поездов, будто все поезда уезжают на бойню. И тогда ты опять начинаешь с азов, впрочем, что же там можно искать за собою.
Отойди от стены, пусть ударят часы, пусть закружится, станет, начнется, завьется, Пусть одышливый воздух чужой полосы где‑то в легких твоих навсегда остается. Пусть Ньютон, изучая полуденный чад, снова ловит свой плод, отрицающий слово, Пусть кричат электрички. Пусть правда кричат, и младенческим криком пусть просят земного
Пухлощекий младенец, наш век замоли. Между листьев звезда замирает сквозная. Мы живем, под собою не чуя земли. И чего‑то важнее, наверно, не зная. И когда ты проснешься сквозь тысячу лет, сквозь все то что мечтали, молчали, кричали Ты увидишь вьюнок и запекшийся хлеб. И кирпич, перевитый потом кирпичами.
Рыбный вальсок
Позови меня, брат, позови меня, ласковый брат, Мы пойдем по дороге туда, где пылает закат, Где лини и язи при поддержке язей и линей Выясняют, какой из князей и который длинней.
Подожди меня, брат, подожди меня, ты терпелив. Там, должно быть, отлив, а быть может, и вовсе прилив, Там качаются сосны в сережках тягучей смолы, Под нежаркое солнце весь день подставляя стволы.
Приведи меня, брат, приведи меня, ибо туда В одиночку не ходит ни ветер, ни снег, ни вода. Даже реки, которые были знакомы едва, Прибывают туда, заплетаясь, как два рукава.
Так что смело шагай, предъявляй меня как аусвайс, И ныряй в этот вальс, ты ведь понял, что всё это вальс. На песочный паркет, на сосновый кудрявый шиньон То язи, то лини серебристой сорят чешуей.
А закат всё пылает, пылает, никак не сгорит. Не гони меня, брат, не гони, я впишусь в этот ритм, В этот круг. В этом кружеве всё невпопад в голове – То язей, то правей, то ли нет – то линей, то левей.
И прилив переходит в отлив или наоборот, И танцуют жуки среди мшистых лохматых бород, И Каспийское море в условно укромной тиши Торопливо впадает в раскрытую волжскую ширь.
И пылает закат, а потом догорает закат, Не кончается вальс, но кончается сила в руках, Потускневшая, но дорогая еще чешуя Возвращается, тихо вращаясь, на круги своя.
Пристрели меня, брат, пристрели, ты же дружишь с ружьем, Потому что отсюда никто не уходит вдвоем, Ни линя, ни язя. В одиночку уходят, скользя. И подолгу молчат. Потому что об этом нельзя.
Маленькая баллада (яблочко)
1.
Жуткое время, тяжкое время, Ветер на площадях. Вечно приходится жить не с теми, Эти не пощадят.
Выслуга буден – старость в награду, А не случится – пусть. Пусту, ох, пусту быть Петрограду, Если еще не пуст.
Выпить, не чокаясь, взять, не глядя, Не поднеся ко рту. Жалко полощется на ограде Битва за Порт‑Артур.
Узкие платья, девичьи челки, Гавань, приют, притон. Жалок и грязен, на третьей полке В город Въезжает Он.
Витебский, выдох, звонок, Варшавский, Сумка на поводу. Сколько таких приезжают шастать В этом чумном аду.
Он же приехал не ждать оваций, Не волноваться зря, Невский, но не за горами Двадцать Пятое октября.
Столько эпох – волна за волною, Не наблюдай часы. Кто он такой – петухово дурное Семя, курицын сын.
Вот он выходит, встопорщив перья, Болью скрепив висок, В розовый свет, в колыбель империй, В площадь наискосок.
2.
Он не читал ничего длиннее Школьного букваря, Он погружается в храп коней и В марево сентября.
Маленький, маленький, злой, голодный, Гордый, больной, смешной. Жгучим железом – иногородний Иноживой, иной.
Ближе к сюжету. Светло и тяжко. Брызги взвихрить ногой. Грязь на колене. Клеймо на пряжке. Руки. Наган. Погон.
Деньги – давайте. Пальто – снимайте, То есть снимай, пошел. И побыстрей, в бога душу матерь. Паспорт? Нехорошо.
Я не отсюда – он глупо мямлит В грубое волокно. Время крутило меня и мяло, Жарило, волокло.
Я не отсюда, я только вышел, Это разбой, грабеж. Так, отвечают ему, потише, Или же огребешь.
Вышел – зайдешь, говоришь – ответишь И – подводя черту: Этого к стенке, а эту ветошь В сумку. И к черту – ту.
3.
Без обьявленья войны, не ссорясь, Без примиренья ссор. Кто я? Я птица, я божья совесть, Лакмус его и соль.
Я не свиваю гнезда, я рано Встал, я не враг, не жид, Дайте мне это смешное право Просто возможность жить.
Свет, постоялый двор придорожный, Тумбочку, стол, кровать, Яблочко. Яблочко, осторожно Или не сдобровать.
Яблочко, яблочко, здесь опасно. Слышишь, насторожись. Ладно, берите пальто и паспорт, Только оставьте жизнь.
Брали, копили, играли, пили После на посошок. Тихо слетел с золотого шпиля, Масляный гребешок.
И над окраиной голубою, Выпел кровавым ртом: Что ты, цыпленок, не это больно, Больно оно – потом.
4.
Иней трехдневной висит щетиной, Видимо, оттепель. Не подождали, не пощадили, Кто им судья теперь.
Разве что верить, что горький быт им Скажет: «Вот твой редут – Эта возможность побыть убитым Раньше, чем предадут».
Эта возможность – не так уж мало, Кстати, подумай, друг, Вовремя выйти с утра с вокзала И посмотреть вокруг.
Маленький, маленький, небо дрогнет Молнией ножевой. Жгучим железом – иногородний, Иноживой. Живой.
Паспорт на стол, широко и страстно Выругаться. Хитро. На голубом расписаться красным.
И опустить перо.
Лето
Но март пришел, июнь не за горами, Отчаянный, горячий, длиннохвостый, не знающий ни страха, ни потерь, И, если помнишь, плечи, загорая, Приобретают неземное свойство легонько так светиться в темноте. Как будто ходишь в золоченой раме, в своей невинной жаркой наготе. Конечно, море. Наши говорили, что, раз попав сюда – Пребудешь вечно, с бессильным хрустом сердце надломив, И ветер рисовал аквамарином, и тихо спал, на берег этот млечный песок намыв. И я была, конечно, не Мария, Но Суламифь. Конечно, если б знала, родилась здесь, где жара, отары и татары, где пологом лежит густая тень, Ты помнишь тот колючий скальный лаз, Который, несомненно, стоил пары изрядно поцарапанных локтей, Как я в слезах, распаренная, злая, крича, что в первый и в последний раз, Упала вниз, судьбу свою кляня. И море обмотало свой атлас Вокруг меня.
Но март пришел. Зима в своем блокноте отвоевала новое число, Второе с окончанием на девять. Весна не успевает и в цейтноте пустила все кораблики на слом, Не знает, что с колоколами делать. Луна скребет кривым белесым ногтем, весна и платье новое надела, и при параде, Но день украден. В июне всё, что нужно, было рядом, казалось, только руку протяни. Нахальные торговцы виноградом свои товары прятали в тени, И жгли оттуда виноградным взглядом. Шиповник пах размашисто и юно, царапая рассеянных людей.
И я здесь на манер кота‑баюна, сижу, колени обхватив, Пою на трех языках, одна в своей беде. Из белых шрамов прошлого июня Пытаюсь сотворить пропавший день.
Но не бежит вода по водостокам, часы на стенке тикают жестоко, Стекло под ветром жалобно трясется, сегодня время замкнуто в кольцо. Чудес не будет, сколько ни колдуй. Ложись‑ка спать, сидишь, как обалдуй. Сижу и вижу, Как из‑за востока, Расталкивая облака лицом, Неудержимо ярко лезет солнце Своим терновым маленьким венцом.
Про ромашки
Ты сегодня Уснёшь на спине, Потому что среда, Где есть пруд тепловодный, Большая земная вода,
Где ни плавать, Ни плакать, Ни думать о скорой войне, А смотреть в камыши И спокойно Лежать на спине.
Там широкие лилии Будто бы В тёплых носках Отражают закат В белокрылых своих Лепестках,
Там приходят коровы И строго Мычат на луну, Выпивая из неба Горячую голубизну.
Ты не будешь стонать, Ты не будешь Шептать горячо. Небольшая волна Поцелует Худое плечо.
Голубая волна Пропоёт Свой негромкий отбой, И степенно она Передумает Быть голубой.
А с утра прекратится Дурацкая Боль в голове. Белокрылая птица Затихнет В высокой траве.
И поверят Ковыль и ромашка – Мечта не война – Что когда‑то (Однажды) Ты выучишь их имена. Пусть у волка болит
(Лучше – ни у кого – Никогда), Пусть из каменных плит Поднимается сладко Вода.
Месяц лепит на небо Печать, И коровьи бока Бесконечно молчат На забытых своих Языках.
«…»
Ты проснулся и сел, Потому что Случился четверг. Лунный маленький серп Раздробился, Как каменный век.
Если будет четверг, Нам не страшно Представить итог. Тянут лилии вверх Белокрылый Лохматый цветок. Мы, ковыль и ромашка, Надеемся – Вдруг не война – Ты когда‑то (однажды) Придумаешь нам Имена.
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|