ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
Прошло еще десять лет... 2 страница— Ха-ха-ха!— Митя, не выдержав, весь трясся от смеха. Любаша—с негодованием, Панин—с изумлением, Варвара Евграфовна—со страхом и Константин Эдуардович—с недоумением смотрят на него. Он обводит всех взглядом, смолкает, глядя на Любашу, хочет что-то сказать, но...
В калитку стучат... Входит почтальон. — Распишитесь! Циолковский, взгляну на пакет, ищет карандаш, расписывается. Рука его дрожит. Варвара Евграфовна крестится. Циолковский разрывает пакет. Читает: — «Милостивый государь! Седьмой отдел Императорского русского технического общества в заседании своем от двадцать третьего октября, подробно рассмотрев представленный вами через профессора Менделеева проект построения металлического аэростата, способного менять свой объем, постановил, что проект этот не может иметь большого практического значения. Посему просьбу Вашу о субсидии на постройку модели отклонить». Циолковский, сложив письмо, улыбается. В глазах Любаши дрожали слезинки. Игнатик опустил голову. Панин горестно вздохнул. Митя, отвернувшись, пил чай. Циолковский пошел в комнатку... вернулся с целой кипой писем. — Так!.. Я считаю отказы, как Суворов ордена. Это я получил за Прагу...— Он бросил конверт в раскрытый зонтик на полу. — Это — за Вену... Это — за Измаил... это — за итальянскую кампанию... это... это... это... Всего сорок пять отказов! Прибавим и этот... сорок шесть!..—И, крутанув зонтик за ручку, Циолковский проследил, как письма белыми голубями вылетели из него. — Еще должен быть ответ от Жуковского, из Общества естествознания...—Голос его дрогнул. Все молчали. — Папа, я пойду заниматься,— не поднимая головы, тихо сказал Игнатий.— Мне через две недели на экзамены ехать.— Он встал, ушел. — Ничего.— Циолковский пытался улыбнуться.— Меня зовут Константин, по-гречески — Постоянный. Поймут! — Гм... гм... Я полагаю, Константин Эдуардович,—строго сказал Митя,— что вам лучше свой талант употребить на прикладную механику. Нужно заниматься положительными науками, решать исключительно ближайшие задачи. Сейчас не время для бесплодных фантазий. Нужно нести в народ простейшие знания — математику, физиологию, гигиену. Вот что нужно! — И, поклонившись, он встал.
Звонят колокола... Люди спешат к церкви... Заплаканная Варвара Евграфовна молится...
Медленно, тяжело, как бы нехотя, поднимается по темной, крутой винтовой лестнице заброшенной колокольни угрюмый, усталый, немолодой уже человек, дыша тяжело, с трудом. Осторожно ступив на балкончик, снимает старую шляпу... вытирает платком пот. Чуть слышно свистит ветерок. Ярко светит солнце. И, как тогда, описывает в небе широкие круги коршун... Дыхание Циолковского успокаивается... Он смотрит за реку, за лес... И опять, как в прошлый раз, зрачки его сужаются. И опять камера как бы с усилием отрывается от колокольни. Плывет, летит над землей!.. Опять ее полет обрывается—внезапно, резко... Циолковский опять стоит на балкончике. В глазах его — слезы...
Вечереет. Расходятся из церкви. Любаша, глядя на отца, кусает губы. — Папа,— говорит она, стараясь, чтобы ее голос звучал беспечно.— А давай, сегодня запустим ястреба, которого ты Игнатику когда-то сделал? А? Ну давай! — Ястреба так ястреба, — угрюмо усмехается Циолковский. — Чем бы дитя ни тешилось — так ведь, да?.. Огромный ястреб—точная копия давнишней японской игрушки,— раскрашенный красными чернилами, привязан к тонкой, почти невидимой нити. Внутрь головы ястреба Циолковский вставляет маленький фонарик с крошечной батарейкой. Выйдя на улицу, Любаша бежит. Ястреб поднимается в воздух. Высоко парит над улицей. Нитка невидима. Кажется, что это огромная живая птица. Гуляющие по случаю праздника люди стекаются к дому Циолковских. — Небось мясом кормишь птицу?— спрашивает подвыпивший, сильно постаревший портной.— А, Эдуардыч? А издалека, с бульвара, птица кажется яркой звездой в темном небе. — Это что, Венера? Или чудак учитель пускает свою птицу?— лузгая семечки, спрашивает кто-то у соседа по скамейке. — Небось Венера. А может, птица. А может, Венера. А может... В темном ночном небе, слегка покачивая крыльями, светится странная сказочная птица. Циолковский, чему-то усмехаясь, держит в руках конец нитки. И вдруг спрашивает: — Варя! У нас цыплят маленьких много? „ Варвара Евграфовна, вяжущая на террасе под абажуром керосиновой лампы, удивленно смотрит на Любашу, потом на мужа. — Наверное, с полдюжины осталось... А что. Костя? Циолковский не отвечает, глядя в небо. Варвара Евграфовна качает головой, смотрит на Любашу. Циолковский сматывает нитку. Огромная птица мягко опускается с ночного неба на темный двор, на землю. Игнатий, сидящий над книгой, тихо встает, неслышно уходит в комнату: — Спокойной ночи. — Костя!— спрашивает Варвара Евграфовна.— И не страшно там, в Петербурге, будет Игнатику одному? — Чего ж страшного,— отвечает Циолковский.— Страшно ничего не знать... нигде не учиться... быть самоучкой, как я. И, помолчав, спрашивает: — Варя, а не помнишь, где ручка от старой швейной машинки? — О господи, — улыбается Варвара. — Значит, опять... — Чем бы дитя ни тешилось...—Циолковский кротко улыбается.—Ты уж прости меня, Варенька. За все... И, напевая что-то неразборчиво, по-птичьи, как раньше, он обнимает жену и дочь. ^ На доске была нарисована солнечная система... Девушки стояли посреди кабинета, изображая солнце и планеты... — Солнце, начали!—командовал Циолковский.—Марс, ближе!.. Венера, быстрей!.. Так! И вокруг себя!.. Вот! Теперь понятно? Зазвенел звонок на перемену. И сразу в класс вошла женщина-инспектор, быстро пошла по рядам, трогая волосы то одной, то другой девушки. — Завивала?! Точно завивала! — Нет, они сами вьются, сами, я не завивала! — Пойдем под кран, проверим! Циолковский качал головой... Попечитель вошел в класс, поманил жестом Циолковского. — Константин Эдуардович... Нам нужно побеседовать. Зайдите, пожалуйста, ко мне через часик — домой.
Циолковский прошел по аллее с цветущей сиренью в красивый каменный дом с итальянскими окнами... через солнечную гостиную с белым роялем, за которым сидела жена попечителя, вся в кружевах. По стенам висели портреты в дорогих рамах, всюду были мягкие ковры на полу, ширмы из черного шелка с птицами и хризантемами, японские куклы на диванах, розовые раковины, японские веера, высокие вазы. Строй хрустальных флаконов перед зеркалом в комнате жены попечителя, низкие «мавританские» столики, шелковые занавеси, павловские секретеры, сияющий паркет. Все это Циолковский разглядывал с изумлением и восторгом. Попечитель сидел за большим письменным столом в своем кабинете, По стенам висели ружья, кинжалы и оленьи рога. На столе — прекрасный письменный прибор и поднос с дымящимся кофе в прелестных чашечках. — Прошу! — Попечитель был неожиданно галантен.— Очень рад видеть вас наконец в своем доме. Давно бы надо было вас пригласить, да все дела, дела. Вот наши дети, кажется, быстрее нас сдружились, я слышал. Да, говорят, вы не любите ходить по гостям. — У меня просто нет на это времени. К тому же я не пью водки, не люблю сплетен... и вообще индюшачьей болтовни! — В голосе кроткого учителя была неожиданная резкость. Попечитель удивленно поднял брови.
Почтальон протянул Варваре Евграфовне очередной пакет. Она распечатала его, унеся в кухню... прочитала... покачала головой... разорвала не кусочки, кусочки бросила в печку...
ПОПЕЧИТЕЛЬ. Я хочу прочесть вам характеристику, которую написал на вас инспектор Воскресенский. «Учитель епархиального училища господин Циолковский—полный специалист своих предметов — арифметики и физики — и преподает их с особым умением; ясность, точность, определенность, строгая последовательность и живая наглядность — отличительные черты его метода...». Ну, и так далее, сплошь комплименты. Да, скрывать нечего, учитель вы превосходный... Гм... Сейчас освобождается вакансия моего заместителя по всем естественным наукам. Это совсем другое жалованье, положение — и вообще... Я бы мог вас отстоять перед губернским начальством, долго об этом размышлял. Как учитель вы выше всяких похвал, но...— И попечитель удобнее устроился в кресле, настраиваясь на долгий, неторопливый и стройный разговор.— Но... Вот об этих «но» я и хотел с вами побеседовать... Ах, Константин Эдуардович, если бы не эти ваши странности!.. Машете топором, как плотник, строите какие-то неслыханные лодки... носитесь, как мальчишка, на коньках... Шары ваши воздушные, змеи... Коллеги ваши недовольны. Ведете себя не по-товарищески, вольностей много допускаете, странностей. Давайте, Константин Эдуардович, подумаем вместе — как вам жить дальше? — И попечитель добро желательно, очень доброжелательно улыбнулся. ЦИОЛКОВСКИЙ (без улыбки, неожиданно твердо). Коллеги мои берут взятки, продают дипломы, а я им не помощник, вот и жалуются. А насчет странностей... «Я странен? — а не странен кто ж?» ПОПЕЧИТЕЛЬ (растерялся от неожиданности). Господи! Ну, Константин Эдуардович, мы так далеко не уедем. Это что ж, вся рота идет не в ногу, а вы один в ногу? Зачем эти красивые слова? Вам же не пятнадцать лет. Пора в люди выходить, пора! ЦИОЛКОВСКИЙ. Я не хочу выходить в люди. ПОПЕЧИТЕЛЬ. Боже!.. Перестаньте! Перестаньте играть роль небожителя, праведника, святого. Нужно быть человеком хорошего вкуса! ЦИОЛКОВСКИЙ (сжав зубы). Предпочитаю оставаться просто человеком. ПОПЕЧИТЕЛЬ. Перестаньте вы строить воздушные замки! ЦИОЛКОВСКИЙ. А вы никогда не строили воздушных замков? ПОПЕЧИТЕЛЬ. Строил, строил! Но в другом возрасте... и они у меня были другой архитектуры! ЦИОЛКОВСКИЙ (усмехнувшись). Понимаю! На одного — или на всю семью? ПОПЕЧИТЕЛЬ (разъяряясь). А вы что, хотите всех облагодетельствовать? Можно ли вас всерьез воспринимать?! Хоть о семье подумайте. Я же знаю, как вы живете! У вас самого необходимого не хватает! Мой сын, который о вашей дочери очень высокого мнения, говорил! ЦИОЛКОВСКИЙ. Что считать необходимым... Семье даю то же, что себе... Что же касается вашего сына, то, надеюсь, он переменит мнение о моей дочери после нашего сегодняшнего с вами разговора. ПОПЕЧИТЕЛЬ. А может быть, ваши дети хотели бы жить подругому? ЦИОЛКОВСКИЙ. По-другому — у другого отца... Я живу, как полагаю, честным... ПОПЕЧИТЕЛЬ. Да куда вы на этом Россинанте уедете? ЦИОЛКОВСКИЙ. «Как мелки с жизнью наши споры, как крупно то, что против нас!.. (Демонстративно декламирует, почти поет.) Когда б мы поддались напору стихии, ищущей простора, мы выросли бы во сто раз. Все, что мы побеждаем,—малость, нас унижает наш успех. Необычайность, небывалость зовет борцов совсем не тех...» (Встает.) Я могу идти? ПОПЕЧИТЕЛЬ. Так!.. В облаках живете?! Нектаром и амброзией питаетесь? С богами говорите? Нет, это все позерство! Я тоже могу сказать вам кое-что. Я не скрываю своих взглядов. ЦИОЛКОВСКИЙ. Не скрывать взглядов — значительно легче, чем иметь их. ПОПЕЧИТЕЛЬ....А я вам скажу — все люди живут для счастья, а счастье — это блестящее благополучие и здоровье и ничего больше! Что бы там ни болтали либералы в журналах! ЦИОЛКОВСКИЙ (даже растерялся). Ах так... блестящее благополучие... Но... но... но ведь, чтобы быть вполне счастливым, недостаточно обладать счастьем (наивным тоном), нужно ведь еще заслуживать его! ПОПЕЧИТЕЛЬ. Боже! Вы же умный человек! Хватит чепухи!.. ЦИОЛКОВСКИЙ. Я умный человек, вы умный человек (взяв шляпу), но чтобы умно поступать — одного ума мало. (Вышел.) ПОПЕЧИТЕЛЬ. Боже мой!.. Сумасшедший!.. Еще издевается!.. Блаженный!.. Идиот!.. Вытер пот со лба, упал в кресло, крикнул: — Митя! Митя! — Да, папа? — Митя вошел, элегантный, с тросточкой... — Чтоб ноги твоей не было в доме этого— дирижабля! Ты понял? Иначе ни о чем не мечтай! Из гостиной доносились рулады жены.
Бодро насвистывая, напевая, улыбаясь, Циолковский вошел во двор, поцеловал жену... переоделся... и вытащил во двор странное сооружение — нечто вроде простейшей центрифуги; начал прилаживать к ней ручку от швейной машины. Игнатий сидел на террасе, читал журналы. Вошел Панин, стал помогать Циолковскому. Улыбаясь, Циолковский бережно клал крошечных желтых цыплят в отверстие центрифуги. Игнатий, незаметно усмехаясь, смотрел на отца. Циолковский закрыл дверцу центрифуги, восторженно улыбаясь, начал крутить ручку. Центрифуга завертелась. Панин записывал цифры. Варвара Евграфовна улыбалась, качала головой. Игнатий, зевнув, отвернулся, уткнулся в журналы. Циолковский перестал крутить ручку. Центрифуга остановилась. Стал слышен взволнованный писк цыплят. С замиранием сердца Циолковский открыл дверцу, подставил ладони. Желтенькие взъерошенные комочки высыпались на ладонь. Циолковский прижимал их к лицу, целовал, смеялся: — Ах вы мои золотые! Ах вы мои дорогие!.. Вошла Любаша, тоже бросилась к цыплятам, к отцу. Счастливый вихрь закружил Панина, Варвару Евграфовну. И вдруг Игнатий поднял голову и тихо сказал; — Папа!.. Папа! Люба толкнула отца, тот прижал ладонь к уху, подошел к сыну. Игнатий прочел — громко и ровно: — «Как сообщает наш корреспондент из Берлина, на днях там состоялся испытательный полет нового управляемого дирижабля «Цеппеллин». Этот дирижабль впервые построен из металла. Он показал отличные, невиданные доселе летные качества, достигнув на отдельных участках полета от Гамбурга до Берлина скорости в сорок-пятьдесят верст в час. На обратном пути он боролся со встречным ветром, и вышел победителем. Представители военного министерства России весьма заинтересовались новым дирижаблем и намерены купить «Цеппеллины» для России в больших количествах. Изобретатель австриец Давид Шварц приглашен в Петербург, где был встречен с необычайным почетом». Все замерли. Циолковский схватил журнал, пробежал глазами. И... И — не выдержал даже он! — Мерзавцы!.. Негодяи! — зарычал он.— Мне не верили! Смеялись — не полетит! Мой проект загубили, а теперь будут расшаркиваться перед немцами! — Костя! Костя! Что случилось?—Варвара Евграфовна зарыдала. — Ничего! Немцы уже построили, а я еще вожусь с моделями! И буду возиться еще сто лет с таким же успехом! Нет! К черту все опыты! К черту дирижабли! К черту все! Нет пророка в своем отечестве! В этой стране признают все только немецкое! Все, как во времена Ломоносова!.. Когда же это кончится!.. Все!.. К черту! Все бросаю! Здесь невозможно ничего осуществить! Черт меня догадал родиться здесь с душой и талантом—еще Пушкин сказал! Уезжаю, в Германию, в Африку! — Вид Циолковского был страшен...— К черту! К дьяволу! Кроликов буду разводить! Обогащаться! Займусь примусами! Хапать буду! Мошну набивать! Всех давить! Писать доносы! На золоте жрать буду!.. Всё! В царстве слепых зрячие не нужны! В крайнем случае здесь признают кривых!.. Всё!.. К черту! Зови дядю купца! Буду грызть всем горло! Врать, подличать, воровать! Выйду, наконец, в люди!.. И, выскочив во двор, он стал срывать макеты дирижаблей. Трещала бумага, разрываемая на кусочки. Циолковский в бешенстве крушил все подряд! И вдруг замер с бумагой в руках, закрыл лицо руками, прошептал: — Простите! Простите... Что я говорю. Простите... простите!.. Простите. И вдруг раздался тихий, осторожный стук в калитку. Люба пошла открывать, оглядываясь на отца, сжимая кулачки от боли и жалости. Игнатий опустил голову. Люба открыла дверь и отшатнулась!.. Перед ней стояли до крайности истощенные крестьяне, муж и жена. На руках у них было по ребенку, рядом стояли еще дети. Вид их был ужасен. Они еле держались на ногах, рваное тряпье не прикрывало тела. У ребенка, который был на руках крестьянина, лицо было землисто-голубое. Он кашлял, хрипел, пускал пузыри. — Подайте Христа ради,— еле разлепляя губы, тихо прохрипел крестьянин,— корочку хлеба... С Поволжья мы. Всей губернией идем. Неурожай был в прошлом году. Хлеба совсем не осталось. Люба в ужасе отвела глаза и вздрогнула! Вся улица была заполнена полумертвыми беженцами! Они шли медленно, бесшумно. Лица их были лишены надежды. Многих поддерживали под руки. Страшное зрелище смерти медленно, как во сне, бесшумно двигалось по улице. Циолковский и остальные подошли к калитке. Увидели, замерли в оцепенении! — Хлеба... корочку...—шепотом сказал крестьянин.—Детей жалко, барин. Тихо, беззвучно заплакал ребенок. У Циолковского открылся рот, дрогнула шея. Он повернулся, бросился в дом, схватил со стола хлеб. За ним бросились остальные. — Всё! — страшным, свистящим шепотом кричал Циолковский. — Всё, Варя, всё, что есть!.. Варя и Люба вытащили из дома, из кладовых всё, что было,— хлеб, молоко, яйца, мясо, картошку... Завязывали в тряпочки, заворачивали... Бросились к калитке... Вышли, но... никого на улице не было!.. Никого!.. Беженцы исчезли, будто их и не было, будто—сон!.. Циолковский стоял на крыше, дрожа, закрыв глаза, протянув руки ветру, беззвучно шепча что-то. На крышу поднялись Люба, Панин, Игнатий. — Да...— сказал Циолковский.— Блестящее благополучие. — Голодающие из Малороссии и ближних губерний уже наводняют Москву, скоро доберутся до Петербурга.— Люба кусала губы.— А эпидемии брюшного тифа, дизентерии... Ты, папа, и не подозреваешь, что происходит на просторах империи! — Да...— Циолковский будто задыхался.— Зимой холод... земля истощена. Микробы. Вот в горах — меньше микробов, солнце их убивает. В горах почти нет болезней. — Так ты что, папа, предлагаешь всем переселиться в горы?!— В голосе дочери была отчетливая ирония. — Да, прости! Толстой прав. Стыдно иметь, а не стыдно не иметь.— Циолковский растерянно оглядывался, вдруг вспыхнул. — Нет, твой Митя, этот позер, у которого явно нет ничего святого, не прав! Что ему наука! Средство для пустого самолюбования в обществе провинциальных невест! А ведь, наверное, кажется себе Базаровым! «Знание — сила!» «Само по себе!» Нет, я говорю! В науке впереди труда мозга и рук должен идти труд души! Для чего — вот самый главный вопрос! И труд может быть бесовским, демонским, преступным — и наука! Наука должна быть проявлением чистой воли! Тот, кто не умеет сострадать всему живому, что бы это ни было — дерево, собака, человек,— не имеет права работать в науке! Научиться любить все живое — вот первая наука! Без этого никакая наука не нужна! — Он выкрикнул эту фразу прямо в лицо Панину, тот попятился.— Сострадание — вот главнейший закон бытия всего человечества! Простите меня!—Он вдруг лихорадочно схватил за руки Игнатия и Любашу.— Простите! — За что? — Любаша растерялась за отца — так он был возбужден. — За все!.. За все, что сделал, за все, что сделаю! За все, чего не сделал, за все, чего не сделаю! Сострадание! Надо сострадать.— Он вдруг замер, глядя в себя.— Надо сострадать... надо помочь!.. Всем!.. Он замолчал... и Любаша повела его вниз, бережно обняв... Циолковский стоял над рекой, смотрел привычно и неутоленно. Повернулся, медленно пошел. Войдя в комнату, рассеянно оглядел ее, приборы, подошел к воздуховке, поднял тяжелый груз к самому потолку... Зашумела воздушная струя. Циолковский подставил под нее пальцы, рассеянно пошевелил ими, потянулся к папиросам на столе, взял, потом смял папиросу, все остальные, бросил на пол. — Ты бросил курить, папа? — Циолковский вздрогнул от ровного голоса сына, незамеченного им в полутьме комнаты. — Да.— Циолковский раздраженно откинул пустую гильзу. — Почему? — Потому что прочел в журнале, что это вредно для здоровья И тебе советую. Это очень просто! — Для чего? — Игнатий усмехнулся. — Чтобы умереть здоровым? — Не говори мне о смерти! — выкрикнул Циолковский.— Я ненавижу это слово! — Прости, но ведь придется, папа. Все живое смертно... — Не все! Вон одноклеточные, если дать им условия, не умирают, а размножаются бесконечно! Ничто в законах природы не противоречит бесконечности жизни — при определенных условиях! — Ну да, ну да, при определенных...— Игнатий потерял интерес к разговору.— Жизнь есть всего лишь соединение атомов углерода, азота и кислорода. Соединение, а потом расставание атомов... и больше ничего! — Твой материализм вульгарен! — Циолковский кусал губы.— Жизнь — больше, чем простая связь атомов. Да! И человек должен это доказать! Он нажал какую-то кнопку под столом — и из середины стола вдруг забил фонтанчик,— как тогда, с купцом. — Папа,— усмехнувшись, следя глазами за фонтанчиком, сказал Игнатий.— Я не ребенок. Папа, ты веришь в законы физики? В законы, а не в фокусы? — Конечно, верю, верю! — Циолковский нажал кнопку, фонтанчик исчез. — Папа, что гласит второй закон термодинамики — закон Клаузиуса? Что теплота не способна переходить от более холодной тела к более теплому? Так? Правильно? — Правильно. Ну и что? — Но это же значит, что когда все теплые тела отдадут тепло всем холодным, то все температуры уравняются... солнце остынет, планеты отдадут накопленное тепло в мировое пространство, прекратится всякое движение, всякая жизнь. Неминуемо угасание всех звезд, всей жизни. Судьба мира — судьба кладбища... Наша жизнь есть лишь прелюдия к истории нашего небытия. Разве я не прав? — Гм...—Циолковский раздраженно пожал плечами.—Гм... В каком-то узко физическом смысле ты, может быть, прав. Но если мир погибнет, люди что-нибудь придумают, чтобы искра жизни не погибла... — Мечтать—безумие, папа.—И, вздохнув, Игнатий закурил. Циолковский открыл рот, чтобы возразить, раздраженно поднял плечи, опустил, промолчал, заходил по комнате, дотронулся до чего-то. От киота сверкнула молния!.. Циолковский отшатнулся. Игнатий засмеялся — невесело. Груз дошел до пола, жужжание, ветер, трепетанье модели — оборвались... В красных отблесках вечерней зари оркестр играл ритурнель к вальсу. Циолковский сидел, как всегда, у самого оркестра, всматриваясь в красную медь инструментов. Отливали жарким багрянцем трубы. Игнатий и Люба гуляли далеко от оркестра, в аллее над рекой. —...Наша семья какая-то особенная и всем чужая, как ты этого не видишь, Люба! — говорил Игнатий, глядя на реку.— Всю жизнь — бедность, проклятая бедность. Отец — неудачник, неисправимый мечтатель, всю жизнь витает в облаках. Всю жизнь мы мучимся, бедствуем. Отец все ловит сказочных жар-птиц. Я всю жизнь чувствую себя каким-то неполноценным, униженным из-за того, что над отцом все смеются. — Да плюнул бы ты на этих дураков! Ты сам над ними смейся! — Любаша возмутилась. — Какой смысл? Они правы. Я тоже чувствую, что меня ждет такое же будущее. — Наше будущее теперь в наших руках! Общественное движение... — А, брось! Зло торжествовало в мире, торжествует и будет торжествовать!.. Да и вообще... «Арифметическая сумма всех приятных и неприятных моментов жизни равняется нулю»,— я подглядел это в какой-то его рукописи. В «Нирване». — Он написал её в минуту отчаяния. Он ее сжег, я знаю! Это формула трусости и малодушия! — Когда я в детстве видел, как отец украдкой приносит из леса дикий лук, столбунцы, щавель и ест у себя в мезонине, чтобы скрыть голод, я плакал в подушку! И этот плач остался надо мной, как проклятие. В бога я не верю, отцовские идеи меня раздражают. Я чувствую себя рабом, раздавленным червяком,— раздавленным глупостью, хамством, зверством. — Не один ты это чувствуешь! В Петербурге ты познакомишься с людьми, они откроют тебе глаза на жизнь, на борьбу! Разбудят тебя! Игнатий усмехнулся, пожал плечами. — Это еще Белинский сказал, что действительность разбудила иас и открыла глаза. Я согласен с ним, но лучше бы она их закрыла! — Ну перестань, Игнатик! — Любаша успокоилась, засмеялась.— Как я тебе завидую — Петербург, университет! Ты поступишь, уверена! Подожди минуточку, постой здесь! И Любаша, отойдя от Игнатия, следя глазами за молодым рабочим в косоворотке, незаметно оглядываясь, поравнялась с ним. Что-то сказала и повернула обратно. Подхватила Игнатия под руку, улыбнулась. И он не мог не улыбнуться сестре— столько волнения и смущения было в ее лице. Гуляла по аллеям публика. Оркестр играл веселую польку. Циолковский перевел взгляд с меди на небо — уже были видны звезды... Глаза Циолковского расширились... По старому русскому обычаю все присели — кто куда. Игнатий был бледен, тих. Его чемоданчик лежал в пролетке, пожилой бородатый кучер зевал. — Ну, с богом! — Варвара Евграфовна встала, перекрестила Игнатия. Игнатий усмехнулся, обнял всех, поцеловал. Грустно поглядел на отца, прошептал: — Я вас всех очень люблю...— И долго стоял, смотрел на всех, точно запоминая, на августовский сад... на самовар... — Поехали, барин, до станции не близко, опоздать можем! – крикнул кучер. Пошли к открытой калитке. — Трогай! — крикнул кучер.— Эх, вороная! Мелькнуло искаженное болью лицо Игнатия.
Солнце садилось в реку. Циолковский и Варвара Евграфовна медленно шли по тропинке над рекой. Бережно поддерживал жену под руку Циолковский. Варвара Евграфовна постепенно успокаивалась. Впереди показался мост. Варвара Евграфовна, вспомнив, с улыбкой глядя на реку, остановилась, с немым вопросом, изумленно — как тогда! — взглянула на мужа, хотела спросить... промолчала. Уже совсем было темно, когда, сойдя с моста, они возвращались домой. Варвара Евграфовна вдруг остановилась. За освещенным окном она вдруг увидела профиль Любы, оглянулась на мужа. Подошли ближе. Стало видно: Люба и еще несколько мужчин и девушек сидели за столом, улыбались. На столе стояли бутылки. Любино лицо было серьезно. Вот она сказала что-то гневное. Один из мужчин, тот, которого мы видели в городском саду, подошел к окну, поглядел, махнул рукой. Из-за окна раздались звуки гармошки, окно задернулось занавеской. При свете керосиновой лампы сидели на террасе. Циолковский читал, что-то записывая. Варвара Евграфовна отложила вязанье, сладко зевнула. — Полночь, пойду спать. Идет Люба!.. Костя... ну, пожалуйста! Циолковский неохотно кивнул. Варвара Евграфовна быстро вошла в комнату, прикрыла дверь. Калитка скрипнула. Люба вошла в темный двор, заперла калитку. — Пей чай, если не остыл, — улыбнулся Циолковский. — Не хочу.— Люба, сияя глазами, села рядом с отцом, засмеялась, поцеловала руку отца.— Папочка, дорогой! Какая ночь прекрасная! — Люба...— Циолковский смущенно вздохнул.— Любаша! Могу я тебя спросить? Где ты была? Если не хочешь, не отвечай. Но ты так поздно возвращаешься в последнее время. Мать волнуется. — Где я была? — Люба пристально взглянула на отца, помолчала.— Где я была? — Она взглянула в сторону комнаты, Циолковский утвердительно кивнул. Люба, приложив палец к губам, стала подниматься в мезонин, Циолковский за ней. В мезонине он зажег лампу. Люба огляделась, крутнула глобус и тихо сказала: — Папа, я была на тайном собрании.— И, как бы забыв про то, что сказала, весело сообщила:— Папа, ты знаешь, что роман Жюля Верна «Путешествие к центру земли» изъят из библиотеки гимназической по приказу из Москвы? А ты говорил, что библиотеки — это школы высшие, главные... Вот-с! ЦИОЛКОВСКИЙ. Любаша! Какое тайное собрание? ЛЮБА. Обыкновенное тайное собрание! Я не хотела тебя беспокоить, да и не имела права. Но тебе — говорю. Я, папа, уже полгода к социал-демократической партии принадлежу... Вот... ЦИОЛКОВСКИЙ. Как-как!.. Что ты... Да!.. Л Ю Б А. А ты бы хотел,— чтоб слепа и глуха?! Росла, как положено: чай пей из блюдца, спать ложись засветло и рожай, кто выйдет?! Чтоб ни сладкого, ни горького, ни воды, ни пламени! Тише воды, ниже травы?! И — «применительно к подлости»? Этого ты хотел бы? Ты сам говорил, что твой отец когда-то прятал беглых поляков с каторги, а ты в молодости в Москве читал запрещенные книги! Так что я действую в традициях нашей семьи, только иду немножечко дальше! ЦИОЛКОВСКИЙ. Дальше кого? Меня?! ЛЮБА. У каждого своя дорога в разное время. Мне кажется, ты не можешь не одобрять нашей цели. Циолковский. Какая же... цель? ЛЮБА. Свержение монархии и освобождение народа от бесправия и насилия, установление власти народа. Разве ты сторонник монархии? Циолковский. Да, я, конечно, противник монархии. Традиции Руси — это вече. Но я не вижу сил, которые сейчас могут свергнуть монархию. И потом — я считаю, что со злом нужно бороться не столько в людях, сколько в самом себе. ЛЮБА. Чудесно! Я тоже за самоусовершенствование, но... Циолковский. И потом... Власть всегда является отражением народного духа. Каждый народ имеет такое правительство, которого он заслуживает. Если все плохо, значит, время еще не пришло для хорошего. Вину надо искать не во власти, а в общем падении нравственного духа, в самих себе! Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|