Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Прошло еще десять лет... 3 страница




ЛЮБА (гневно). А кто же способствует этому падению духа, кроме самой власти?! Нет, папочка, начинать нужно с перемены форм отношений между людьми! А ее принесет только революция!

ЦИОЛКОВСКИЙ. Гм... Я никогда не верил в социальные революции, Любаша. Они совершаются только для того, чтобы все оставалось по-прежнему. Я верю только в революции науки, фантазии... Только они меняют все. Человеческий прогресс всегда двигали гении, изобретатели благ. И потом, я против всего этого... насилия, террора... Двадцать лет назад, помню, застрелили Александра Второго. И что? Стало только хуже. А он все-таки отменил крепостное право...

ЛЮБА. Не из добрых побуждений, а из боязни восстания!

ЦИОЛКОВСКИЙ. Просто время пришло. А учреждение земств? А введение высшего образования для женщин? А...

ЛЮБА. Ну да, для вида — стыдно перед Западом! Для вывески! Еще Пушкин говорил: посмотришь, на вывесках вроде все есть, а вглядишься—на самом деле ничего! Сплошная потемкинская деревня! Образование! Ты сам видишь, чему учат! Александр — освободитель! А кто устроил позорную казнь Чернышевскому? Кто настроил виселиц по всей империи?

ЦИОЛКОВСКИЙ. Да, не спорю. Но плохие идеи побеждаются только лучшими идеями! Вот когда люди полетят по воздуху, например,— это само по себе станет революционным переворотом! Ведь тогда сотрутся границы, люди узнают всю землю, история получит новое направление!

ЛЮБА (яростно, почти кричит). Да в твоих дирижаблях полетят пьяные урядники с нагайками! И будут тебе указывать, куда лететь, а куда нельзя! Хорошо будет?! И тоже нужно будет все терпеть молча, смиряться, ноги им целовать — спасибо, это вы нас осчастливили! Нет! Раб летающий — все равно раб!

Варвара Евграфовна внизу со страхом прислушивается, поворачивается к киоту, крестится.

ЛЮБА. Революции науки! Да они и невозможны при этом строе, никому не нужны, — ты сам разве в этом не убедился за двадцать лет?! Терпеть!.. Как тебе не стыдно, папа! Это малодушие, трусость, толстовство!

ЦИОЛКОВСКИЙ. Толстого не трогай!

ЛЮБА. Терпеть кому ума недоставало! Хватит терпеть! На стороне правительства сейчас стоят только негодяи, подкупленные теми деньгами, которые обманом и насилием выжимаются из народа! Распоряжаться наукой и всеми благами должен народ, а не кучка выродившихся дегенератов! Больше терпеть нельзя!

ЦИОЛКОВСКИЙ. Люба, тише, мать проснется! Да, тебе трудно возразить... Нетерпение, я понимаю!.. Я тоже нетерпеливый. Но вы уж слишком. Может быть, можно добиться прогресса без насилия, без жестокости? Постепенно, не ломая ничего?

ЛЮБА. Нет, папа! Не вливают вина нова в мехи ветхи! Самодержавие когда-то построило Россию, а сейчас стало слишком затянувшимся пережитком, исторической нелепостью, смертельной болезнью страны! Ты всегда говорил, что добро, воплощенное в гениях, победит зло и человечество станет совершенным... Но для этого добру нужно объединиться и переменить форму власти так, чтобы сделать невозможным угнетение, бюрократию, несправедливость! То, что мертво и гнило, должно свалиться в могилу. Нам остается только дать ему последний толчок! А то все гении твои будут служить злу и разрушению... сами станут гениями зла! Сначала все это нужно разрушить... до основанья!

ЦИОЛКОВСКИЙ. Основанье-то в чем будет, Люба?

ЛЮБА. Основание то же — вечные мечты человечества! Вот свергнем насилие, которое прикрывается «божественным правом», и пожалуйста — дадим простор твоим идеям, воплотим твои мечты!

ЦИОЛКОВСКИЙ. Не знаю... может быть, ты и права.

Отец и дочь, улыбаясь, глядят друг на друга.

ЛЮБА. Папа, только маме — не надо!

ЦИОЛКОВСКИЙ (задумчиво). И все равно, главное — нельзя!.. Нельзя!.. Нельзя!..

И он вдруг умолк на полуслове...

Люба с удивлением смотрит на отца. Циолковский, опомнившись, улыбается ей.

 

Отшумели вьюги, метели, бураны. Перед масленицей установилась чистая солнечная погода... Расчистив от снега участок, мальчишки гоняли на самодельных коньках по льду реки... Все вокруг сверкало, искрилось, скрипело от мороза.

Циолковский, поеживаясь, слез с крыши, обвел взглядом голыйсад, вошел в комнату, придвинулся к дагеротипам родителей. Смотрел на них в упор... ^

Желтела за стеклом венчальная свеча. Светились лампадки.

— Залезай, залезай, живо прокачу! Моего теперь обеда отведаешь! — Рокотов, веселый, красный, возбужденный, роскошный, подсадил Циолковского и Варвару Евграфовну в щегольские сани, сам схватил малиновые вожжи, — и понеслись заборы, дома, улочки!..

Выкатили на базарную площадь — голова кругом!

Слезли, пошли за Кузьмой Петровичем.

Крики, пьяные песни, распахнутые двери трактиров — широкая масленица, лихая!..

Через площадь несутся расписные сани с пьяными гармонистами! В руках — бутылки!

Народу — не протолкнуться! Мужики в белых валенках, нагольных полушубках толпятся у казенки, льют себе в бородатые пасти прямо из горлышка, чавкая, закусывают горячим калачом. Множество саней с поднятыми оглоблями. Накрытые дерюжными попонами, мохнатые, побелевшие от инея лошади жуют сено — тоже весело!

 

На снегу — корчаги, горшки, кувшины, квашни, кадушки, корыта, лопаты, веники, грибы, огурцы. Всюду—баранки, блины...

На прилавке у мясника вызывающая содрогание картина: телячьи и бараньи головы с прикушенным языком, остекленевшими глазами...

Сидит в толпе одинокая собака, смотрит на мясо.

А шуму! Крику! Толчеи!

Лезут по шесту.

Тир с призами.

Два пьяных мужика, обнявшись, потешая народ, поют:

— Вот приехали два брата

Из деревни в Петербург,

Одного зовут Ерема,

А другого-то Фома!..

Ах, Дербень-Дербень, Калуга,

Дербень — Ладога моя!...

 

 

Шум, гам, дудят в дудки дети и взрослые

В рядах бабы сидят у корчаг, продают брагу.

На прилавках разливают малиново-розовый и ярко-желтый лимонад…

 

— Ах, Дербень-Дербень, Калуга,

Дербень — Ладога моя!...

 

У пестрого книжного ларя Циолковского хватает бойкий продавец:

— Что прикажете, купец? Сонники? Письмовники? Романы самые животрепещущие? «Фринциль»! «Венециан»! «Турецкий генерал Марцимирис»! «Прекрасная магометанка, умирающая на могиле своего мужа»! Картинки на все случаи жизни! Вот душеспасительное изображение святой горы Афонской!.. Есть «Охота на медведя»! «Охота на кабана»! «Отец Бур и его десять сыновей, вооруженные для защиты родины от англичан»!.. «Разуваевские мужики у московской кумы»! «О пупе земли»! «О птице Строкофамил»!..

Поют, свистят, засучивают рукава, обнимаются...

А вот — продают барашка: он лежит в корзине, закутанный,

Торчат круглые глаза, нежная головка... '

Разговор:

— Купи барашка, дешево! Месячный!

— Мать-то когда резали?

— Да вчера! Вон шкура лежит!..— В корзине, рядом с барашком, лежит то, что вчера было его матерью.— Бери, хозяин, к пасхе мясо будет!

Увлекает Кузьма Петрович, уже обвешанный дудками, покупками, за собой ошеломленных супругов, расталкивает толпу.

Сосед слева, в пенсне, пояснял;

—...Правильно? Масленица, стало быть, праздник поедания бога солнца, а блин — это солнце. Блин — внук Дажбога! Сегодня мы, стало быть, язычники. Правильно я понимаю?..— И свалился под стол.

Блины!..

Блины, блины!..

Блины, блины, блины!..

— А вот с балычком! А вот с семужкой!— Рокотов сам швыряет огненные блины гостям на тарелки.— А вот с икорочкой! А вот с тешечкой! С кетовой! С паюсной! С зернистой! — гремит голос Рокотова.— А вот с сардинками! А вот с ачуевской! Со снетком! С копченой стерлядкой!

Летят блины... Разливают в стаканы...

— А ну-ка водочки! — гремит Рокотов.— На смородиновых почках! А ну-ка лимонной! Тминной! Анисовой! Зверобойчику! Перцовой! А ну-ка казенной! Шампанское давай! Не том свете не дадут!..

Дрогнул стол, провалился — как во сне!..

Держа за руку жену, быстро шел Циолковский через площадь.

На площади творилось страшное!..

Предоставим слово очевидцу, чем упражняться в фантазии...

«Звериные нравы города сего, — писал растерянно видавший виды калужский репортер, — весьма необузданны... крики и пьяная песня не смолкают ни днем, ни ночью, трактиры работают на славу. Судная касса наживает огромные деньги, полицейская команда разрывается на части, чтобы пресечь скандалы и преступления, городской судья по горло завален делами».

И последнее, что увидел Циолковский на площади, — портного Ивана Васильевича.

Он стоял перед полицейским, тоже встрепанным, без фуражки, растерянно озирающимся в шуме и крике, у трактира и приставал к нему;

— Нет, ты мне скажи — я тебе что-нибудь плохое сделал? Ну, скажи? Скажи?

Циолковский свернул в переулок.

 

Ступень вторая:

ВЕЛИКИЙ ПОСТ

Тихим мартовским вечером прогуливались над смутно белеющей, с лунными дорожками рекой Циолковский и Панин. Чуть слышно скрипел снег под подошвами. Звезды сияли. Белели деревья.

— А у нас здесь волки водятся? — спросил Панин.

— Я волков не боюсь,— задумчиво усмехнулся Циолковский.

— Да...— пробормотал Панин.— Слава те господи, начался великий пост. Теперь до пасхи тихо будет. Веселая наша страна! Внизу азиатская дикость, наверху немецкая бюрократия. «Оставь надежду всяк сюда входящий!» Восточное чудище с немцами-царями. Ведь после Петра ни одного русского царя не было!

Циолковский молчал, вглядываясь в синеватый лед, сугробы.

— Ведь чем у нас, в России, гордятся?—размышлял Панин почти жалобно.— Кулачными бойцами, протодиаконами страшноголосыми, голубятниками, обжорами, юродивыми, подпольными адвокатами-чудодеями, борзыми, гончими.

Циолковский молчал.

— А мир другим гордится: изобретениями, открытиями, подвигами.

— А Толстой? — задумчиво, рассеянно возразил Циолковский.—А Достоевский? А Лобачевский? А Менделеев? А...

— Да-да! — нервно замотал головой Панин.— Россия мысли ушла далеко, очень, может быть, далеко. Но вот Россия действия—так мне кажется — плетется в хвосте истории. Мы ленивы и нелюбопытны, еще Пушкин говорил. Россия-матушка, рыхлая, медлительная, населенная пошехонцами да головотяпами, да страдальцами, бьющими себя в грудь,—это мы любим!

Циолковский опять засмеялся. Потом негромко сказал:

— Ну, вы, Сергей Иванович, уж того... Знаете, что Бисмарк сказал про нас? «Русские медленно запрягают, да быстро ездят»!..

— Ну, сказать все можно! Ну, было! А сейчас — другие факты, а факты, Константин Эдуардович,— упрямая вещь... Чернозем у нас, чернозем! Авось, небось да как-нибудь... «Так что ежели чего к примеру то завсегда оно конечно стало быть заподлицо»!.. Вот они, факты! Упрямая вещь!..— И Панин закрутил головой, вздыхая тяжко.

Помолчали... Повернули обратно...

— Факты,— медленно заговорил Циолковский.— Факты, Сергей Иванович,— это мираж. Факты — оболочка, часто за ней сути не увидишь. Если на одни факты глядеть, унылая будет история человечества! Факты — это то, что было, а не то, что будет! Человек выше фактов. У человека есть фантазия. Гении, великие люди смотрели вглубь, сквозь факты, потому и двигали историю! Факты — упрямы, да! Но Россия поднимется против этих фактов, она еще упрямей! Она упрямей всяких фактов!.. Вот новый век на носу!

— Э, батюшка, вы мечтатель неисправимый! — с досадой махнул рукой Панин.— Идеалист! Грезёр! Мистика все это! Славянофильство! А пока — не сегодня-завтра Япония нам войну объявит, и как мы воевать будем — только Бисмарку известно! В газетах скандал, армия не готова. Чернозем! «Новый век»!.. Никакого нового века не будет! Будет все то же! И еще хуже! Пойду — спать...

 

Циолковский вошел тихо, застал Варвару Евграфовну врасплох. Она гадала с двумя зеркалами — одно сзади, другое спереди. Горели свечи. Пристально всматривалась Варвара Евграфовна в далеко уходящий ряд отражений свечей.

— «Зеркало в зеркало с трепетным лепетом я при свечах навела»,— «страшным» шепотом продекламировал Циолковский, обнял дернувшуюся от страха жену.— Гадаешь… и на кого?

— Что-то болит сердце, Костенька,— вздохнула жена.— Сегодня на почте говорили — университет закрыт в Петербурге... Беспорядки... Студенты бастуют...

Циолковский нахмурился, вгляделся в жену, улыбнулся вдруг…

— Погода какая чудная, Варя! На рысаках бы тебя прокатить, старуху! — Обнял ее, поцеловал.—Ан нет рысаков? Слушай! — сказал он заговорщически.— Пойдем, прокатимся.

— Да что ты, Костя...— Варвара Евграфовна слабо улыбнулась.

— Пойдем, пойдем, я тебя покатаю! Одевайся! Быстро.

И, сделав шутливо-грозную гримасу, Циолковский выскочил на двор.

Подкатили к обрыву огромное кресло-сани на коньках. Циолковский посадил жену в кресло, сам вскочил и» запятки, оттолкнулся.

Стремительно понеслись сани по льду! Лед сиял, искрился, мерцали вверху звезды.

Варвара Евграфовна тихонько смеялась, оборачивая к нему в звездном свете совсем юное лицо... Подул ветер...

— А мы сейчас вот что...— пробормотал Циолковский, напевая.— Мы вот что!..

Сделал что-то за спинкой кресла — и сзади, из спинки кресле, выскочил вдруг шест, и тут же на шесте развернулся большой парус из белой парусины!..

Циолковский разогнал кресло по ветру, сам впрыгнул, сел рядом с женой, обнял ее, смеясь.

И сани под легким ветром понеслись по реке.

Мчатся сани! Трещит, подрагивает натянувшийся, выгнувшийся парус. Смеются Варя и Костя — как тогда...

Летят! Что-то говорят друг другу беззвучно, шепчут, кричат, смеются, целуются! Смотрит Варя на Костю.

— Люблю, Варенька!..—шепчет, летя, Циолковский.—Люблю тебя, милая! Родная, нежная, добрая моя!

— Ах, кабы так навеки! — шепчет Варя.— Как во сне!

— Любить только навеки можно,— шепчет Циолковский, прижавшись к ее щеке.— Иначе — не любовь! Только — навек. Тогда все просто, понятно! Как во сне!

— Костя, милый! Милый, смешной мой! Дорогой! Глупенький!

Дрожат счастливые слезинки в глазах обоих. Пересекают лица тени, блестят глаза.

Смотрит Костя на Варю...

Смотрит Варя на Костю...

Летят сани, свистит легко ветер.

Два счастливых человека прижались друг к другу.

Над ними — белый парус. На парусе — черный крест!..

Циолковский стоял за кафедрой в своем кабинете епархиального училища.

Склонив головку, роя паркет каблучками, стояла перед ним шестнадцатилетняя епархиалка в зеленом форменном платье, кусала губки.

Вздохнув, Циолковский мягко сказал:

— Садись, Танюша...— Занес руку над журналом.

Ученица, не поднимая головы, пошла на свое место. Класс ждал, вглядываясь.

—...Поставим тебе троечку, ты уж прости,— сказал Циолковский, улыбнувшись.— Будем добрыми!

Девушки и Танюша облегченно вздохнули.

— Это очень трудно,— пропела Танюша.— Я в следующий раз выучу, Константин Эдуардыч!

— Константин Эдуардыч,— оглянувшись на класс, подняла руку другая девушка.— Можно задать вопрос?

— Можно.— Циолковский приставил ладонь к уху.

— А почему вы двоек никогда не ставите? И еще вот...— выпалила девушка, смущаясь собственной смелости.— Ведь Христос принес в мир добро. Почему же в мире столько зла до сих пор?

Девушки прыснули.

— Почему двоек не ставлю? — лукаво усмехнулся Циолковский.— Хм... Скучное это дело — двойки,— добавил, улыбаясь чуть серьезней.— Я ведь самоучка. Книги не делали мне упреков и не ставили двоек, мне учиться было приятно. Я не люблю, когда за страх работают. Скучно! Я надеюсь на совесть и любопытство. Двойка, как прочее наказание,— насилие. А я против насилия. В мире всегда было насилие. От насилия же он и гибнул.— Циолковский вздохнул, улыбнулся, пошел по классу, задумавшись, снова улыбнулся.— Ну, ничего... Да, ты права. В мире много зла. Но ведь с рождества Христова прошло еще совсем немного времени! Человечество еще очень молодо! Его настоящая история еще не начиналась!

— Немного?!

— Конечно!.. То есть, по годам кажется много, но если считать по поколениям, очень мало... Ну если бы взять по одному человеку от каждого поколения, от первобытного человека до наших дней... то все они, все наши предки поместились бы в наш класс!

Девушки слушали как зачарованные. Циолковский сосредоточенно глядел перед собой.

— Сто поколений назад — это пять тысяч лет. Вот, представьте, откроем дверь...— Ом подошел к двери, открыл ее.—...и входит наш предок, человек палеолита — с первым огнем в руке...— Циолковский прошел от двери косолапя, осторожно держа в руках огонь, оглядываясь.—...занес его к себе в пещеру. А вот...— Циолковский сощурил глаза, вглядываясь в дверь.—...охотник неолита, уже изобрел лук и стрелы... и серп... и мотыгу... Вот уже человек бронзового века, приручивший лошадь. Он придумал парус и научился выплавлять железо. Вот его дети, внуки. А вот уже древний финикиец с первым пером в руке и первым алфавитом! Интересно было бы взглянуть ему сейчас на землю, но не дожил бедняга... Ужасно, что люди не узнают будущего! Если б жизнь не менялась, была всегда одной, то — не страшно — надоело бы! Но ведь она, жизнь, меняется, самое интересное в ней — будущее.— Циолковский заходил по классу, быстро, нервно.— Как бы хорошо уметь заглядывать в него. Да!.. А вот уже египтянин периода пирамид! Вот уже — слепой Гомер! Вот Архимед, которому отрубили голову! Вот Диоген со своим фонарем! Вот один из гуннов, разрушивших Рим! Еще, еще, входите! Вот уже хромой Тимур со своими полчищами! Вот европейский средневековый рыцарь! Вот уже Колумб! Вот отец Джордано Бруно, отставной солдат. А вот сам Джордано Бруно, сожженный на костре! Петр Первый!.. Вот Ломоносов!.. А вот уже изобретатель ткацкого станка. Вот глухой Бетховен. Вот декабристы! А вот уже твой дедушка! — Он посмотрел на ученицу первого ряда, ее глаза расширились, как будто увидела.—Твой отец... а вот—ты!

Циолковский засмеялся. Класс облегченно вздохнул,— но сидели молча...

Циолковский взошел на кафедру, начал собирать тетради.

— А кто следующий? Увидим... Очень немного поколений позади. Очень много времени впереди...—Он задумался.—Если, конечно...—Он опустил голову, как бы оглох.—Если... если!..

Оглушительно зазвенел звонок!

Циолковский, вдруг почти безумно чему-то улыбаясь, найдя что-то, поняв! — замер над тетрадями.

Епархиалки, хлопая партами, побежали из класса.

Звенел звонок — громко, пронзительно.

Циолковский, держа в руках огромную сосульку, вбежал во двор веселый, бодрый. Крикнул Любаше:

— Любаша, я тебе сейчас кое-что расскажу. Я кое-что понял! Кое-что! Самое главное!..

Варвара Евграфовна вышла во двор, улыбнулась. Циолковский подошел к ней.

В калитку застучали.

Вошел хмурый, неприязненный почтальон, протянул письмо Циолковскому.

— Распишитесь!

Циолковский, не глядя, взял письмо, стал расписываться...

Варвара Евграфовна подошла ближе, увидела письмо — с траурной каемкой!..

Негромко охнула!.. Циолковский удивленно взглянул на нее.

Почтальон вышел, хлопнула калитка. – Медленно, как во сне, подходила жена к Циолковскому. Протянула руку.

Циолковский недоуменно взглянул на нее... опустил взгляд на письмо — у в и д е л!..

— Игнатик...— сказала Варвара Евграфовна и как бы задохнулась.— Игнатик...— Прижала горло рукой, взяла письмо.

— Что ты, что ты, Варя! — Циолковского затрясло.— Что ты!..

Не слушая его, Варвара Евграфовна надорвала письмо, шепча:

— Бог долго ждет... да больно бьет!

Страшно крикнула!

И — упала!..

И—грозный, страшный аккорд грянул!.. тихо стало... *^

Выскочила Любаша... поднимала мать.

Циолковский взял письмо чужими руками... прочитал.

— Игнатик... отравился...— сказал он удивленно.

Глаза его стали пустыми. Он взглянул в небо.

И, вслед за тишиной, медленно, неистово, трагическими волнами поднимая и переплескивая, стиснув зубы и — не выдерживая — зазвучал, загремел, зарыдал огромный суровый хор:

— Сим молитву деет,

Хам пшеницу сеет,

Яфет власть имеет...

Смерть всем владеет!..

Циолковский стоял посреди двора, опустив голову, шапка валялась рядом... Губы его раскрылись. Он смотрел вниз.

Выбежала Любаша,— задыхаясь, не утирая слез, сказала,— и слова были слышны в паузе хора на секунду:

— Поезжай, папа! Я с мамой останусь.

Круто взбирался суровый хор в своем страшном подъеме, обрываясь и снова упрямо устремясь вверх, стиснув зубы и содрогаясь...

— Яфет власть имеет...

Смерть всем владеет!!!

 

Циолковский шел по саду, меж деревьями с голыми ветвями, шел... шел... все быстрее... бежал... Звуки и слова настигали его!

Петербург! Вот он...

Прямые туманные улицы.

Страшные дворы-колодцы.

Хмурый, неприязненный простор Невы подо льдом.

Колоннады неуютных, нерадостных дворцов.

Нерусская, пронзительная высота Петропавловского.

Нелепый, лживый массив Исаакиевского.

Безглазые ненужные львы.

Грозящие сверху кариатиды.

Пустота! Тишина! Ни одного человека!

Одиночество, отчаяние, сырой ветер.

Очарование склепа... бред, сон, элизиум!.. фосфорический,

сумасшедше-аккуратный, застегнутый на свои тусклые оловянные

пуговицы... безумный, пронзительный, ледяной, больной ветром и

гранитом, извращенный, парадный и пресный — Петербург!..

Опустили гроб. Стали бросать землю. Студенты — хмурые, какие-то злые, со сжатыми губами — поддерживали Циолковского. Он шатался, беззвучно шептал:

— Игнатик... Зачем?.. Иг-на-тик... Зачем?

И — сразу — бушующее море голов, криков!

Студенты, ведя Циолковского под руки, попали между колонной бастующих и казаками.

Студенты, взявшись за руки, не отступали.

Перекатывалась суровая песня.

Летели в казаков камни.

Из окон высунулись обыватели. Мальчишки облепили деревья.

Гремело, орало, свистело—шторм!

И, выхватив шашки наголо, казаки вздыбили коней.

Приближались! Студенты, оглянувшись, побежали, потащив Циолковского, прыжками, быстро. Бросились в подвал, открыли в темноте дверь, поставили на крутой лестнице Циолковского, отпихнув швейцара, погрозив ему кулаком, выскочили...

Циолковский стоял, закрыв глаза, слегка пошатываясь. Швейцар у гардероба с роскошными мехами, шубами и шапками испуганно смотрел на него; сплюнул, крякнул, отвернулся, подошел, свел Циолковского на площадку пониже, приставил к стене.

Как сквозь сон, доносился до него нестройный гул, выкрики, звон.

 

Циолковский медленно открыл глаза... увидел — декадентские красные изломанные фигуры по стенам лестницы... приоткрыл штору, увидел...

Сон, бред!..

Люстры... Табачный дым, сизым облаком поднимающийся к нему. Тесно поставленные столики. Люди во фраках. Голые плечи женщин. Цветные парики... зеленые, лиловые, седые... Драгоценные камни, дрожащие на шеях и ушах снопиками рубиновых, синих лучей. Скользящие лакеи. Испитой человек с поднятыми руками. Магическая его палочка, режущая воздух перед занавесом малинового бархата.

Блестящая медь труб.

Все это множилось в зеркальных стенах, зеркальном потолке, растворялось в бесконечных перспективах.

Казалось, здесь сидит весь мир, все человечество!

Совсем рядом, перед запотевшим ведром с шампанским,—человек с напудренными щеками, презрительно сжатым ртом. Против него совсем юная красавица с нарисованной розой на щеке потягивает через соломинку шампанское, полузакрыв глаза, отставив руку с дымящейся папиросой.

Заколыхался и пошел в обе стороны занавес.

На эстраду выскочил маленький кореец в белом атласе, с трагическими морщинами, замелькали в воздухе пестрые шары, факелы.

...Дверь хлопнула, вскочили студенты, схватили Циолковского, вытащили на улицу: «Быстрей! Пройдем!»

Кончился сон — будто и не было!

Снова улица, снова крики. Лилась кровь! Закрывали лица руками! Мелькали шашки! Студенты побежали вдоль стены, ведя Циолковского. И вдруг — из-за угла — новый взвод казаков! Студенты обернулись в отчаянии, кто-то крикнул: «В синема, скорей!» Опять втолкнули Циолковского куда-то в темноту!.. Он опять закрыл глаза...

А открыл — увидел!

...Плясали буквы. Кривлялись, безумно торопились, судорожно двигались на экране люди, дамы в шляпках открывали рты, как рыбы. Лихой веселенький фокстрот несся от рояля, за которым сидел, нагнувшись в темноте к клавишам, тапер.

И вот появились буквы на экране:

«Жорж Мельес.

Путешествие на Луну»...

В зале захохотали...

 

И тут же на экране встала маленькая пушечка—Все так же безумно торопясь, кривляясь, размахивая руками, человек быстро снял котелок, влез в пушку, в ствол. Дамы беззвучно ахали. Другой человек поджег фитиль. Немой белый взрыв. Серп Луны приближался... становился большим. И вот человек, выстреленный из пушки, прилунился, оглядывался со страхом и удивлением. А на Земле в пушечку заряжали даму в кружевах. И вот она тоже прилунилась!

Оглядывалась. На Луне было голо, странно. Она подняла руки и полетела в медленном широком прыжке.

В зале хохотали.

Циолковский замер. Ворвались студенты, схватили Циолковского, выбежали на улицу.

И этот сон — кончился!

Медленно, как в начале фильма, вглядываемся с самого неба в проселочную дорогу в снегу, в бричку, ползущую по ней, в глаза человека, сидящего в ней!

Только сейчас не день, а ночь!

И глаза — другие...

Сияют наверху звезды. Прячется луна в облака.

Хриплым тенорком напевает ямщик:

— «В небесах торжественно и чудно! Спит земля в сиянье го-

лубом... Что же мне так больно и так трудно? Жду ль чего? жалею

ли о чем?» Жду ль чего, жалею ли о чем?.. Ну!

Вот показался и городок над рекой. Забелела смутно к о л о к о л ь н я. Бричка въехала на мост — загрохотали копыта!

 

Медленно шел Циолковский по безлюдным переулочкам в голубом сиянье.

Неслышно хрустел снежок.

Он шел — и останавливался.

Долго стоял, вглядываясь в окошко дома попечителя.

Там, за окошком, сидя за большим роялем, жена попечителя

пела: «Где же ты, мой желанный? Приходи, сокол ясный... Поскорей приходи!..» — из «Чародейки»...

Подойдя к своему дому, он остановился.

Долго глядел на р е к у.

Решившись, тихо нажал на калитку.

Она открылась сама.

Варвара Евграфовна молча стояла перед ним.

И, когда свет луны коснулся ее, Циолковский увидел — с е д а я...

Долго и беззвучно, — если смотреть в окошко, как Любаша, не решавшаяся войти, — они плакали, утешали друг друга, гладили друг другу головы. И снова склоняли лица друг к другу в беззвучном рыданье, и снова гладили, утешали, говорили какие-то слова, — где их вспомнишь, где найдешь? Руки их поднимались, лица склонились. И вот Варвара Евграфовна заснула, держа мужа за руку.

Любаша зажала рот рукой. Скрипнула дверь. Циолковский вышел, увидел Любашу.

— Она уснула... Иди к ней, дочь, — сказал он, с трудом выговаривая слова, тихо, неслышно. И стал тяжело подниматься по лестнице в свой мезонин.

Открыл дверь, постоял: зажженная лампа, бумаги, модели на столе, книги, глобус, верстак, лавка у стола, старое кресло. Из открытого окошка тянуло, ветер ворошил бумаги на столе. В окошко вплыла луна...

Он поежился, глядя пустыми глазами перед собой, потер лицо руками.

И — повернул обратно, стал медленно спускаться по лестнице...

На реке молчанье, голубой равнодушный свет; слышно, как подо льдом тихо журчит вода... Ныряет в облака луна...

А на обрыве медленно выдвинулось что-то темное... Еще...

еще!..

В массивном своем кресле-санях сидит над рекой Циолковский!

В лунном свете, ясно освещающем лицо, он сидит неподвижно, прямо и строго глядя перед собой. И вдруг беззвучно, подняв облако снежной пыли, кресло съезжает вниз, прямо на нас... Щелкает что-то... Поднимается, разворачивается парус!.. с черным крестом!

И — будто того и ждал — вдруг как засвистит, завоет ветер, как закрутит!..

Несется в снежном вихре кресло, раздувается парус!

Прямо и строго смотрит Циолковский перед собой.

Скрипя полозьями, выныривает кресло из вьюги!

И вдруг—крак, трах, треск!.. Проваливается кресло в воду!..

И сразу утих ветер, осела снежная пыль под яркой луной.

Стоя по грудь в воде, пытается Циолковский вылезти на лед.

Тонкий мартовский лед ломается. Темная вода тащит. Борется молча Циолковский, борется с рекой... плеск, треск, хлюпанье...

Выбирается наконец на лед, падает лицом вниз.

Кресло качается в полынье, парус пропитался водой, увял, плещет, чавкает вода.

И вдруг с пушечным треском по всей реке лопается лед. С мучительным скрипом и скрежетом наползают одна на другую льдины.

 

Дверь заскрипела. Он вошел, тяжело дыша, обледенелый, пошатнулся, задел что-то.

С потолка упал ястреб, сделанный для сына.

Он стоял, смотрел на него, открыв глаза. На пол стекали темные ручейки...






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных