Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Судьба царской семьи была решена отнюдь не в 1918 году 10 страница




 

 

* * *

 

Алексей Максимович Горький был потрясён смертью Есенина. Ему вспомнилась последняя встреча с ним в Берлине три года назад. Куролесивший поэт привёл себя в порядок и поднёс великому писателю, вынужденно жившему на чужбине, свою поэму «Пугачёв». Горький тогда прослезился, слушая в потрясающем исполнении автора монолог Хлопуши. Как всё-таки талантлива русская земля! О, мерзкие твари, что же вы делаете с Россией?! Алексей Максимович помолчал и вдруг с горечью произнёс: «Все мы, писатели русские, работаем не у себя, а в чужих людях, послушники чужих монастырей…» Есенин погиб в Ленинграде, застарелом гнезде сионистов и троцкистов. Даже с учётом того, что творилось в эти годы дома, Горький никак не находил разумного объяснения случившемуся. Ну, хорошо, допустим, — Есенин убил себя сам. Но изуродовал-то себя он тоже, что ли, сам?

Нет, поэта уничтожили — сбили, словно птицу, влёт…

Отложив работу над «Климом Самгиным», Алексей Максимович засел за очерк о Сергее Есенине. «Мы потеряли великого русского поэта!» — с возмущением воскликнул он.

Вскоре ему пришлось вновь вернуться к теме умерщвлённого поэта — он гневно отчитал негодяя Мариенгофа, сочинившего на потребу мещан грязную книжонку «Роман без вранья».

Из Советского Союза до Сорренто долетали отзвуки яростной борьбы за власть. Троцкисты отступали с боем, оставляя за собой кровавые следы…

Иногда, в минуты горестных раздумий, Алексей Максимович как будто наяву представлял себе восторженного старика Державина, кинувшегося обнимать отрока Пушкина, прочитавшего свои стихи. Старый поэт со слезами радости передал эстафету своего века следующему поколению творцов русской национальной культуры. Кому передаст свою ношу он, самый маститый из оставшихся в живых корифеев дореволюционной литературы?

Самые яркие, самые талантливые — гибнут, едва достигнув своего расцвета…

 

 

* * *

 

Посмертная слава подобна лавине. У читателей словно открывается какое-то особенное зрение. Куда же раньше смотрели наши глаза? Какого писателя не замечали! Правда, в те годы, о которых идёт речь, ещё не увидели света ни «Записки покойника», ни «Мастер и Маргарита».

И всё же Михаил Афанасьевич Булгаков не мог и тогда пожаловаться на невнимание критики. Скорей наоборот, его имя не сходило со страниц и газет, и журналов. Писали о нём много, чрезвычайно много, но главным образом остервенело, злобно. У него была привычка собирать всё, что о нём писалось. Составилась внушительная коллекция: более 300 рецензий. Из них более или менее положительных всего две. Остальные — на убой, с настойчивым требованием немедленно, безотлагательно поставить автора «к стенке».

Чем же так не угодил Михаил Афанасьевич критикам-расстрелыцикам?

В основе булгаковского творчества — потрясение кондового русского гражданина тем, что сделалось с его замечательной Родиной, и жгучее желание разобраться в том, почему какие-то совершенно непотребные людишки с поразительным всевластием глумятся над истёрзанной Россией.

Писатель остаётся в памяти народной созданными образами. Вспомним Наташу Ростову и Андрея Болконского, Чичикова и Тараса Бульбу, Иудушку Головлёва и Базарова, братьев Карамазовых и князя Мышкина, «человека в футляре» Беликова и Душечку. Можно забыть автора произведения, но их герои уже навсегда в нашей памяти, они наши вечно живые соотечественники, наши исторические предки… «Новые времена, новые песни!» Уже в первых своих произведениях М. А. Булгаков выводит персонажей совершенно новой формации, нового облика, нового менталитета. Это целый пласт «героев», выброшенных на поверхность российской действительности в итоге недавних исторических потрясений. Таковы Шариков, Швондер и Кальсонер, персонажи карикатурные, но настолько яркие, живые, что они поселяются с читателем сразу и навсегда, расширив галерею запомнившихся образов из произведений наших великих классиков.

Речь идёт о начале творчества Булгакова (примерно середина 20-х гг.), до «Мастера и Маргариты» было ещё далеко.

Своим жанром Михаил Афанасьевич избрал сатиру. И немедленно поплатился. На него, узнавая себя и себе подобных в «Дьяволиаде», «Роковых яйцах» и «Собачьем сердце», пошли в атаку целые эскадроны «отчаянных кавалеристов слова». На своё несчастье, начинающий автор писал ярко, выразительно, с необыкновенной пластичностью, великолепным русским языком. Всё это лишь усугубляло его и без того серьёзные прегрешения. Талантливым людям, да ещё коренной национальности, не находилось места в литературе новых хозяйчиков России. У них следовало отобрать перо и сослать на Соловки. Наиболее опасных (т.е. талантливых) ждала расстрельная стенка в подвале «чрезвычайки».

В «Роковых яйцах» узнаваемость была предельной… Кстати, работая над этой повестью, Булгаков как-то в бильярдной попросил Маяковского подсказать ему подходящую профессорскую фамилию. Поэт, известный своим хохмачеством, не задумываясь ни на секунду, брякнул: Тимерзяев. Всё же своего героя Михаил Афанасьевич назвал по-своему: Персиков…

Так вот профессор Персиков изобрёл магический красный луч жизни, способный оживлять чудовищных ползучих гадов, прячущихся в недрах природы. России, родине Персикова, выпало первой на планете испытать нашествие этих пресмыкающихся. Несметные полчища оживших гадов заполонили Москву. Зловещим символом небывалого катаклизма автор изобразил гигантского Змия, обвившего своими кольцами колокольню Ивана Великого в Кремле.

Критика сначала растерялась. Что это, позвольте спросить, за странные намёки? Что за нахальство? Да он что… он за кого нас принимает?

Не успели они прийти в себя, как из-под пера писателя появляется повесть «Собачье сердце». Сюжет её тоже фантастичен. Профессор Преображенский путём хирургической операции превращает обыкновенного дворового пса в столь же обыкновенного человека и называет его Шариковым. Так как Шариков нигде не прописан, профессор поселяет его в своей поместительной квартире.

Шариков поступает на работу и ведёт размеренную жизнь обыкновенного ничем не замечательного москвича. Он так и прожил бы до седых волос, до пенсии. На свою беду он познакомился с домуправом Швондером. Тот заложил в его бесхитростную голову проблему «прав человека». Шариков решительно переменился. Он стал тиранить своего создателя, профессора Преображенского, требуя выделить ему подходящую жилую площадь (тем более, что собирается жениться). И жизнь профессора превратилась в кошмар. Находясь на грани безумия от натиска взыскующего своих прав Шарикова, профессор спасся тем, что вернул бывшего пса в его прежнее собачье состояние.

В повести «Дьяволиада» автор с поразительной реалистичностью показывает сумасшедший быт современных ему советских учреждений. Работы, собственно, не исполняется никакой, однако деятельность кипит бешеная. Мириады совслужащих, словно по воле некоего Злого Духа, запущены в изнурительную суету и беготню, не видя в своей работе никакого здравого смысла. Реальным Злым Духом этого хаоса является плюгавенький человечишко по фамилии Кальсонер. Он вездесущ и в то же время совершенно неуловим. За ним гоняются по этажам контор и главков, но он, вроде бы уже совсем настигнутый, всё же ухитряется исчезнуть, словно бесплотное видение.

Ради чего же вся эта фантастическая деятельность?

Об этом следует спросить самого Кальсонера.

Беда, однако, в том, что Кальсонер многолик и неуловим.

«Ох уж эти Кальсонеры!» — венчает «Дьяволиаду» возмущенный возглас.

Швондер и Кальсонер — великолепные собирательные образы, причём ничуть не фантастические. Эти мусорные людишки взяты из повседневной жизни. Революция — и с этим спорить невозможно — встряхнула русское общество и открыла шлюзы народной инициативе, творчеству, подвигам. Однако такова уж природа человека: среди героев всегда сыщется местечко для сволочи. Пока герои совершают подвиги, сволочь озабочена своим рептильным существованием. Магическим ключиком для сволочи является проблема так называемых прав человека. «Подумаешь, Стаханов! Я тоже советский человек, я тоже имею право на хорошую квартиру, на высокую зарплату, на… да мало ли на что!» Словом, мы тоже пашем…

Швондеры и Кальсонеры — новейший яд нашего общества, уверенные растлители народа, погубители великой советской державы.

Как видим, молодой писатель, как художник и как русский человек, пытается осмыслить обстановку в стране и найти ответ на мучительный вопрос: кто же всё-таки является носителем всей наблюдаемой повсюду бесовщины? Прибегая к фантастическим приёмам, он старается докричаться до своих читателей, пробить их глухоту, открыть им глаза.

Сама русская почва побуждала в неодолимый рост традиционно мощные национальные зёрна. Свежие побеги с трудом, но пробивались к свету, к воле, — добирались до массового читателя.

О первых литературных достижениях Булгакова с одобрением отозвались В. Вересаев и С. Сергеев-Ценский. Но вот пришли московские «Известия» с гневной статьёй самого Л. Авербаха. По сути дела, это был донос. Предводитель стаи расстрельщиков возмущённо вопрошал: «Неужели Булгаковы будут и дальше находить наши приветливые издательства и встречать благосклонность Главлита?» Он вельможно укорял деятелей с Лубянки, этого паучьего гнёзда в самом центре Москвы: дескать, куда же вы смотрите?

 

 

* * *

 

Восхитительный воздух голубого Неаполитанского залива был мгновенно отравлен невыносимым смрадом с родной земли. Там, в оставленной России, над любым свежим побегом немедленно заносилась губительная, остро отточенная коса.

Сознавал ли Горький, что при советской власти изменилось само назначение литературы? Думается, сознавал (как автор романа «Мать»). Литература перестала быть занятием отчаянных одиночек, она превратилась в самостоятельную отрасль народного хозяйства и подпала под властное управление. Советская власть, взяв заботу над писателями, тем самым сделала литературу своей содержанкой и, естественно, требовала от неё покорности. «Кто ужинает, тот и танцует…» Послушных власть осыпала гонорарами и почестями, строптивых ломала через колено. В те годы на гребне успеха оказались произведения, само название которых свидетельствовало о стремлении сочинителей откликнуться на призыв партии и правительства и тем самым удачно «угодить в струю»: «Гидроцентраль», «Доменная печь», «Цемент», «Бруски», «Время вперёд!»

Обилие охранников всегда свидетельствует о трусости властей. В литературе обязанности «тащить и не пущать» были возложены на стаи критиков. Пополнялись они целиком и полностью из «беспородных» литераторов, т.е. из тех, кто не годился ни в поэты, ни в прозаики, ни в драматурги. Эта шваль умела лишь критиковать, и делала это с песьей страстью. Неутомимые, натасканные, они обыкновенно гнали свою жертву с громким лаем и редки, очень редки были случаи, когда кому-либо из обречённых удавалось не оказаться на их клыках.

Надо ли говорить, что поводки от этих гончих стай находились в руках чинов с Лубянки. Там, в этом монументальном каземате, мало-помалу выковался кадр уверенных «литературоведов и искусствоведов в штатском». Они-то и решали судьбу творческих, по-настоящему талантливых людей.

К тому времени, когда Л. Авербах уськнул свою стаю на Булгакова, от клыков лубянских «литературоведов» уже погибли Николай Гумилёв, Алексей Ганин и Сергей Есенин. А год спустя после убийства Есенина не выдержал и покончил с собой Андрей Соболь.

В памяти Горького эти имена страстотерпцев открывали печальный мартиролог русской советской литературы…

Писательство — занятие одиночек.

Поскольку для сочинения романов и повестей потребно громадное количество времени, то прозаики обречены на особенное одиночество.

С тем большей страстью они устремляются к друзьям, к роскоши общения, едва наступает перерыв в работе.

 

 

* * *

 

Недобросовестные историки литературы слишком избирательно (излишне по-лубянски!) освещают писательский быт первых лет советской власти. Сейчас уже известно, что по адресу Тверской бульвар, 25 (это место увековечено Булгаковым, как «Дом Грибоедова»), существовала своеобразная «Воронья слободка», населённая литераторами разной степени известности и дарования. Комнатки были узки, словно пеналы, в одно окошко. Жили там и семьями, и в одиночку [Автор этих строк застал в живых последних могикан этого писательского общежития.]. Один из «пеналов» занимала семья Андрея Платонова.

Примечательно, что в ту пору почему-то никак не ладились добрососедские отношения у обитателей «слободки». Гости у литераторов бывали, но — приходящие, живущие совсем в других районах. Бывало, засиживались допоздна и даже оставались ночевать. Тогда в Москве понятие «квартира» практиковалось лишь в среде литераторов преуспевающих (их называли «авторами нашумевших сберкнижек»). Остальные же радовались тому, что имеют «жилую площадь». На скудных квадратных метрах порою обитали (и размножались) несколькими поколениями. Спать укладывались на столах и под столами, в коридорах и на кухнях.

Первоначально для семьи Андрея Платонова предполагалось выделить две комнатки (у него родился ребёнок). Однако вмешалась властная старуха Крупская и оттягала один «пенал» — туда поселили Рудермана, автора распеваемой повсюду «Тачанки» («Эх, тачанка-ростовчанка… все четыре колеса!»). И всё же, несмотря на жуткую тесноту, платоновский «пенал» регулярно принимал гостей. Чаще других в этой убогой комнатушке гостили Михаил Булгаков и Михаил Шолохов, тогда еще совсем молоденький, двадцатилетний, печатавший свои первые рассказы о гражданской войне на тихом Дону.

У всех троих — совершенно разные писательские судьбы.

Одинаково у всех троих одно — талант. Именно это и притягивало их друг к дружке, собирало за одним дружеским столом.

Увлекательнейшее занятие — представлять сейчас это тогдашнее застолье столь редкостно талантливых людей!

Каждый из троих — этап, эпоха, целый литературный материк!

Булгаков был и старше годами, и более остальных травим. У него уже напечатаны «Дьяволиада» и «Роковые яйца» (но ещё не арестовано «Собачье сердце»). Его имя на все лады склоняют в салонах Бриков и Авербаха. Лубянка пробует на нём свои вкрадчивые коготки. Переживая приступы отчаяния, он более всего страдает оттого, что у него нет хорошо налаженного писательского тыла, т.е. семьи. Теперешняя его жена, Белозерская, считает себя крупной творческой личностью (она музицирует, поёт и, кажется, даже танцует) и всецело занята своими проблемами. Михаил Афанасьевич называет её «своим парнем». Его потому и тянет в уют тесного платоновского «пенала», где хозяйка, Мария Александровна, живёт только интересами своего мужа. Редкостный дар истинно русской женщины!

Днём Михаил Афанасьевич спасается на работе, в редакции «Гудка». Там, в отделе «четвёртой полосы», постоянная толчея, шутки, розыгрыши, смех. Булгаков, Ильф и Петров занимаются правкой писем читателей газеты и рабочих корреспондентов. Под их перьями рождаются маленькие, в несколько строк, шедевры юмора и сатиры. Назавтра они украсят последнюю полосу газеты, — самую любимую читателями на периферии.

Часто в отдел «четвёртой полосы» заходил Валентин Катаев, брат Евгения Петрова. Остряки относились к нему почтительно, как к мэтру. Катаев жаловался на засилье халтурщиков в литературе. Раскрываешь свежий журнал, начинаешь читать рассказ и бросаешь: финал заранее известен. «Холодные сапожники»! Однажды Михаил Афанасьевич поспорил с мэтром. Он брался написать рассказ, в котором вся развязка наступит лишь в последнем абзаце. Так появился «Ханский огонь». Булгаков использовал материал, собранный в Архангельском, роскошном имении князей Юсуповых, под Москвой. Он тогда намеревался писать пьесу, но так и не написал…

День в редакции «Гудка» проходил незаметно. Забывались все страхи и невзгоды. Наступал вечер, и начинало давить тяжёлое безысходное одиночество. Михаил Афанасьевич гладил пиджак, надевал галстук и плёлся по Тверской. Театральный человек, он привык выглядеть покомильфотней.

Булгаков любил необыкновенную стилистику Платонова. Это было настоящее пиршество русского языка, мастерское использование богатейших его возможностей. Михаил Афанасьевич так и называл этого замечательного писателя: Мастер. В обыденной жизни он был неговорлив и неприметен, этот Мастер в заношенном кителе паровозного машиниста. Но каким же волшебником он становился, едва брал в руки перо и склонялся над листом бумаги!

Убожество своего быта в «пенале» Андрей Платонович переносил стоически. Хотя и видел, как иные процветают… Несомненно, его самой великой удачей в жизни была Мария Александровна. Кстати, не какая-нибудь работница с заброшенного полустанка, а женщина настоящих «голубых кровей» — из рода графов Шереметевых. Именно с неё Булгаков и написал Маргариту, преданнейшую подругу столь незадачливого в жизни Мастера.

Явившись как-то в гости, Булгаков застал в коридоре флигеля на Тверском поздно работавших рабочих. Грохотали доски, скрипели ржавые гвозди, пыль стояла стеной.

— Что у вас за аврал?

Андрей Платонович, словно по секрету, шёпотом сообщил, что срочно выгораживают и ремонтируют две комнаты для Бориса Пастернака.

— Его на днях Троцкий принимал!

Михаил Афанасьевич понимающе кивнул и поджал губы. Так сказать, сподобился!

Шолохов забегал редко, держался стеснительно. Он робел перед Булгаковым, которому перемывали кости во всех газетах и журналах. В ту пору Шолохов только вступал на литературную стезю, печатал по два-три рассказа в месяц, сюжеты из него так и брызгали. В нём угадывался громаднейший запас жизненных наблюдений — до учёбы в Москве он поработал учителем в станичной школе, делопроизводителем, продовольственным инспектором, каменщиком, грузчиком, счетоводом. В Москве ему удалось зацепиться за место штатного фельетониста в газете «Юношеская правда». Из пролетарской литературной молодёжи, слетевшейся в Москву, он был самым заметным… Стеснительного парнишку с Дона, одетого в гимнастёрку под ремнём и сапоги, привечала Мария Александровна… В присутствии Булгакова он старался голоса не подавать и больше слушал, наблюдал, мотал на ус. Не исключено, что вид затравленного писателя будил смутные предчувствия собственных страданий в самом недалёком будущем. Не дай и не приведи чем-то не угодить этой пронырливой сволочи — загрызут!

Внезапно он исчез, словно провалился. Узналось от старика Серафимовича: парнишка плюнул на Москву, не дождался даже выхода первой книжки («Донские рассказы»), вернулся к себе на хутор и засел за основательную работу.

Вновь он появился уже с романом «Тихий Дон».

Получилось так, что он первым из троих осуществил щедро отпущенный природный дар. Правда, ни Булгакову, ни Платонову так не повезло: «Мастер и Маргарита», «Котлован» и «Чевенгур» при жизни их творцов света не увидели. Помешала, как ни странно, литературная известность. В отличие от Шолохова, молоденького и тогда ещё безвестного, Булгаков и Платонов успели побывать на клыках «литературоведов». Булгакова усиленно волокли к расстрельной стенке, такая же участь готовилась и хмурому Платонову: недавно Михаил Кольцов (он же — Фридман) обрекающе назвал его «врагом народа».

Успех первой книги «Тихого Дона» был неслыханным. Мир ахнул от таланта парнишки с Дона. Соответственным было и бешенство собачьей стаи критиков. Как же они проглядели? Полились помои, забрызгала ядовитая слюна. Да кто поверит, что презренный гой в растоптанных сапожонках способен создать такой шедевр? Списал, украл! Замелькали имена «обокраденных» писателей: С. Глаголь, Ф. Крюков, ещё кто-то. Наконец появилось совсем уж нелепейшее утверждение: будто роман «Тихий Дон» написал не кто иной, как Серафимович, и подарил молоденькому земляку в обмен на обязательство… жениться на дочери его приятеля!

А тем временем тучи над головой «молодого орелика» (так назвал его старик Серафимович) всё сгущались и сгущались. Кража — преступление уголовного порядка. Требовалось политическое преступление. И вот в оболганного автора с хрустом и смаком вонзил свои клыки известнейший Карл Радек. «Шолохов совершенно не знает русской деревни, — изрёк этот великий знаток российского села, с трудом говоривший по-русски. — К тому же он и политически неграмотен».

После этого к намеченной жертве стал вкрадчиво подбираться сам Гершель Ягода, шеф Лубянки…

Удивительна одинаковость творческого мышления друзей, собиравшихся в «пенале» на Тверском. В то время, как у одного выкристаллизовывался образ Гришки Мелехова, другой уже набрасывал первые главы романа о белогвардейцах, третий завершал работу над рукописью, которой ещё не придумал определённого названия: сначала значилось — «Технический роман», затем — «Причины происхождения туманностей».

Трудность всех троих заключалась в том, чтобы предложить читателю не очередную скороспелку — иллюстрацию успехов новой власти (этим занимаются журналисты), а отразить в образах колоссальные сдвиги в психологии народа, перенёсшего и революцию, и гражданскую войну.

О том, что Булгаков полностью осознал историческую справедливость гигантских катаклизмов 1917 года, свидетельствует его рассказ «Ханский огонь» (недаром он на него «потратил» обширный материал для целой пьесы). Хозяин роскошного старинного дворца, где при советской власти поместился музей, проникает в своё бывшее владение с толпой экскурсантов, остаётся там на ночь и устраивает в нём пожар. Владеет бывшим князем одно — лютая неукротимая злоба. «Раз — не мне, то и — не вам, холопы!» Михаил Афанасьевич знавал таких хозяйчиков, выброшенных революцией (и народом) из прежней жизни. Им оставалось или смириться с исторической неизбежностью, или же сражаться за своё добро. Они и сражались, и очень отчаянно, но проиграли. И теперь лишь утоляли застарелую ярость на «неблагодарный» народ, дружно потянувшийся к новой жизни.

Булгаков первым из троих завершил работу над большим романом. «Белая гвардия» стала печататься в 1925 году в журнале «Россия». Вышло, однако, всего два номера (4-й и 5-й). Последовало указание «сверху», и печатание прекратилось. Кажется, заодно прихлопнули и сам журнал.

Следовало, впрочем, понять и запретителей. Они уже давно «положили глаз» на автора «Дьяволиады». Кальсонер стало именем нарицательным в тогдашнем быту. И — вот! — новая выходка скандального автора. Но ведь какой нахал: хоть бы придумал название «поаккуратней». Нет, так и выставил: «Белая гвардия»! Критики аж задохнулись. Он что — нас за пигмеев считает? Ну уж нет, контрик, ты горько пожалеешь! Ты ещё нас плохо знаешь!

Необходимо помнить, что именно в те месяцы, когда читатели получили свежие номера «России», на Лубянке раскручивалось дело «Ордена русских фашистов», а затравленный Есенин метался по стране, стремясь понадёжнее укрыться «от их всевидящего глаза, от их всё слышащих ушей».

О мытарствах Булгакова в ту пору лучше всего узнать из его собственного рассказа. Речь идёт о «Записках покойника». Там изложена вся история внезапного превращения известного прозаика в начинающего драматурга. Потерпев неудачу с печатанием романа в журнале, он с радостью ухватился за возможность получить выход если не к читателям, то к зрителям. Короче говоря, сюжетная пружина и яркие образы «Белой гвардии» послужили крепкой основой пьесы «Дни Турбиных». Поставить её взялся МХАТ, театр Горького и Чехова.

В «Записках покойника» нам, нынешним читателям, жгуче любопытно в первую очередь узнавание знаменитейших деятелей лучшего в стране театра. В свете же авторской судьбы — решение несчастного Максудова броситься с моста в Днепр вниз головой. Как видно, мысль прекратить все свои жизненные испытания приходила Булгакову не раз и не два. Он, однако, превозмог это малодушное решение, продолжая жить и бороться.

Уже упоминалось, что мир литературный производит на любого новичка отвратительное впечатление. Мир театральный, насколько можно судить по «Запискам покойника», если чем и отличается от литературного, то только в худшую сторону. Поэтому решение Булгакова переместить своих героев со страниц романа на сцену следует признать шагом едва ли не опрометчивым: со своей репутацией в глазах «литературоведов» с петлицами и без оных он попадал в такой гадюшник, о котором и не подозревал.

 

 

* * *

 

Алексей Максимович Горький считал себя театральным человеком с солидным стажем. Они с Чеховым стояли у истоков Московского Художественного театра. «Чайка», «Дядя Ваня» и «Вишнёвый сад», «На дне» и «Мещане» составили основу репертуара (и на многие годы) популярнейшего и общедоступного театра. Самое начало века, ночные очереди у театральных касс, восторженное поклонение курсисток, оглушительный успех премьер…

Горький ещё застал в живых легендарного Ивана Федоровича Горбунова, актёра и литератора, несравненного знатока русской народной речи. Известность этого человека была фантастической. Его талантом восхищались Тургенев и Писемский, он выступал с такими корифеями русского театра, как Садовский, Щепкин, Мартынов, Самойлов. Без его выступления (он неподражаемо исполнял сцены из народного быта) не обходился ни один благотворительный концерт.

Газеты, журналы и альманахи охотно печатали небольшие, но чрезвычайно колоритные произведения Горбунова. Любителей русской литературы с удовольствием приобрели и поставили на свои книжные полки четыре тома его полного собрания сочинений.

В рассказе «Белая зала» Горбунов воскрешает один из обычаев тогдашней театральной жизни. Великим постом в Москву, в Челышевскую гостиницу, со всех концов России съезжались актёры и антрепренёры. Начинала работать биржа: составлялись труппы, заключались контракты. Целую неделю кипело разудалое актёрское веселье, в котором тон, как и положено, задавали маститые трагики, любимцы публики.

Старый актёр Хрисанф, изъездивший всю провинцию, в мрачном подпитии вещает молодым, внимательно слушавшим товарищам по сцене:

— Эх, тугие времена для театра приходят. Верьте мне, скоро жид полезет на сцену. Вон сидит с Васькой Смирновым — это жид из аптеки, у аптекаря составлять мази учился, а теперь предстанет пред рыбинской публикой. Талантливый, шельма! Вчера Васька в Челышах его экзаменовал — по-собачьи он ему лаял, ворону представлял, две арии на губах просвистел. Не знаю, как говорить будет, а эти жидовские штуки делает чудесно! Купцы в Рыбинске затаскают его по трактирам. В Ирбитском такому тоже молодцу один шуйский купец шубу соболью подарил. Сидит, бывало, компания, и он с ними. Пьют. Придёт ему фантазия: «Ты бы, Абрамчик, полаял маленько. Видишь, компания скучать начинает». Тот и начнёт, ну и долаялся до шубы. Раз спросили его, как это ему Бог такой талант открыл? В остроге, говорит. Сидел он в остроге, в секретной камере. От скуки, говорит, стал по вечерам прислушиваться к собачьему лаю, стал подражать, и достиг в этом искусстве до совершенства. От собаки не отличить!

Понизив свой бас на октаву, старый актер проговорил:

— Я-то уж не доживу, а вы увидите — скоро актёры на сцене будут по-собачьи лаять, и пьесы такие для них писать будут!

 

 

* * *

 

Как в воду глядел старый трагик: все сбылось! Жид не просто лез на сцену — он её захватил целиком и полностью. На советской сцене диктаторствовала «мейерхольдовщина».

И пьесы она требовала для себя соответствующие своему «творческому капризу».

Язвительные Ильф и Петров в своём бессмертном романе «Двенадцать стульев» всласть поиздевались над сценическими выдумками Мейерхольда. Помните «тиражный пароход» на Волге, «клистирный оркестр», какие-то трапеции и качели на сцене и актёров, то карабкающихся на эти трапеции, то становящихся вдруг вверх ногами? Всё это новации Мейерхольда.

«Железная пята» этого сценического безобразника придавила советский театр, словно могильной плитой.

Добившись назначения заведующим театральным отделом Наркомпроса, Мейерхольд объявил себя «вождём театрального Октября». Первым своим декретом он перенумеровал все театры, словно солдат в строю (само собой, своему присвоив № 1). Он потребовал полнейшего отказа от реалистических традиций, от всего национально-самобытного. Он провозгласил: «Прежде всего — Я, моё своеобразное отношение к окружающему миру. И всё, что Я беру материалом для моего искусства, является соответствующим не правде действительности, а правде моего художественного каприза». И этот «каприз гения» он считал «единственным рабоче-крестьянским методом в искусстве».

Человек неуёмной энергии, Мейерхольд во всём брал пример со своего кумира Троцкого. Он стал носить командирские галифе, сапоги и фуражку, на поясе таскал огромный маузер. При разговорах с актёрами всегда клал этот «режиссёрский инструмент» на стол и не столько разговаривал, сколько отдавал отрывистые команды. Оказавшись педерастом, он не церемонился с подчинёнными, и горько приходилось тому, кто не спешил отозваться на его любовный зов.

Обладая колоссальными связями на самом «верху», Мейерхольд вознамерился выстроить свой собственный театр — нечто грандиозное и величественное. Место для стройки было выбрано в центре Москвы. По замыслу творца, новый храм должна венчать гигантская статуя его самого (копия замысла Дома Советов с монументом Ленина, уходящим под облака). Строительство театра удалось начать, работа закипела. Помешал внезапный арест Мейерхольда. Недостроенное здание удалось переделать и сейчас там концертный зал им. Чайковского.

Новизну своих творческих приёмов Мейерхольд называл малопонятным словом «биомеханика». Он требовал на сцене главного: новизны. Всё должно быть необыкновенным, небывалым — совсем не так, как прежде. Если в старых спектаклях актёры ходили по сцене на ногах, то у Мейерхольда они всё чаще передвигались на руках и при этом задушенными голосами произносили монологи. Сценические «находки» режиссёра-новатора и в самом деле потрясали зрителей. Гамлет, например, шлялся по сцене вполпьяна, как подгулявший купчик, с короной набекрень, а Офелия вдруг выбегала из-за кулис, держа в руках отчаянно визжавшего поросёнка. (Вспомните такого же трюкача Ю. Любимова в театре на Таганке. Вечно пьяный В. Высоцкий произносит знаменитый монолог Гамлета… стоя на голове!). Осуществив постановку «Леса» по Островскому, режиссёр-самодур велел наклеить всем актёрам длинные бороды зелёного цвета.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных