Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Судьба царской семьи была решена отнюдь не в 1918 году 11 страница




Булгаков считал, что хулиганские выверты на сцене калечат саму душу русского театра. От трюкачества этого театрального самодура у него начиналась зубная боль. Глаза бы не глядели! Он отчётливо видел, что Мейерхольд своими бесконечными «новациями» отчаянно прячет внутреннюю пустоту и бесталанность. Театральный диктатор был самым обыкновенным шкурником. Михаил Афанасьевич записал в дневнике: «Потеря театра его совершенно не волнует (а Станиславского потрясла бы и, возможно, убила, потому что это действительно создатель своего театра), а его волнует мысль, чтобы у него не отобрали партбилет».

Отобрали. Всё отобрали, в конце концов. И привлекли, как и положено, к суровой ответственности за все совершенные преступления…

Узнав, что ненавидимый им Булгаков нашёл приют под крышей МХАТа, Мейерхольд потребовал от Луначарского закрыть этот театр (а заодно закрыть ещё и Малый).

 

 

* * *

 

Не следует забывать, что Станиславский и Немирович-Данченко, стоявшие во главе МХАТа, являлись «лишенцами», т.е. лишёнными права голосовать, как представители буржуазного класса. Им нельзя было ни избирать, ни быть избранными. По сравнению с Мейерхольдом они считались гражданами второго сорта. Того же поля ягодой были многие актёры прославленного театра, а также драматурги. Гражданская ущербность Булгакова, например, объяснялась тем, что его родитель многие годы преподавал в Киевской духовной академии. Михаил Афанасьевич классово считался совершенно чуждым, в лучшем случае попутчиком — отсюда и расстрельная ярость критической стаи, отсюда и постоянные упреки тем, на Лубянке, по поводу их поразительного бездействия.

Лубянка, однако, вовсе не бездействовала. В её подвалах продолжался процесс геноцида русского народа. Расстрелы неугодных стали настолько расхожим делом, что посмотреть на них допускались наиболее доверенные из своих, — например, Осип Брик. Его рассказы об увиденном в преисподней вызывали у слушателей обмирание. Плюгавенький Ося упивался такой реакцией и чувствовал, как с каждым рассказом возрастает его литературный и гражданский авторитет.

Лубянская тень в те годы чрезвычайно густо падала на советскую культуру.

 

К чему сомненья и тревоги?

К чему унынье и тоска?

Когда горит спокойно, строго

Кровавый вензель: ВЧК!

 

* * *

 

Итак, роман «Белая гвардия», оборванный печатанием на середине и погубивший журнал «Россия», нашёл свою настоящую жизнь на сцене МХАТа.

Запах кулис на самом деле обладал неотразимой силой. Михаил Афанасьевич постоянно присутствовал на репетициях, вникал в хлопоты художников и бутафоров. Ему хотелось, чтобы зритель проникся болезненной тоской о сгинувшем счастье: тихий уют старинной русской семьи, кремовые шторы, розовый свет от абажура лампы и «мама — светлая королева», хранительница этого святого очага. Всё рухнуло в одночасье и сменилось мерзостью разрухи и террора. Громадная православная странища попала под владычество всевозможных Кальсонеров.

Но отдавал ли он себе отчёт, как взбесятся эти самые Кальсонеры, когда увидят на сцене не только кремовые шторы, но и самих героев — белогвардейских офицеров? Нет, видимо, в полной мере он этого не представлял, — не мог представить.

И Кальсонеры больно и увесисто напомнили дерзкому автору о своих возможностях.

Какая-то нечистая сила затащила Булгакова в салон некой мадам Кирьяковой. Скорей всего это сделал его «заклятый друг» Ю. Слёзкин (в «Записках покойника» — Ликоспастов). Поскольку Булгаков теперь вращался в театральных кругах, от него потребовали закулисных новостей. Тогда МХАТ вернулся из гастрольной поездки в Америку, и о приключениях за океаном ходило множество актёрских «баек». Одна из них связана с популярнейшим В. И. Качаловым. Американские евреи каким-то образом разузнали настоящую фамилию этого актёра — Шверубович — и пришли в восторг: «Так он же наш!» В честь его был организован весьма представительный банкет. Какою же было разочарование устроителей, когда Качалов в сильном подпитии проговорился, что его дед-белорус был протоиереем. Зря тратились, чёрт подери! Однако американское «недоразумение» получило вдруг домашние последствия. В Москве его внезапно заметили в спектакле «Три сестры» в его коронной роли полковника Вершинина. Роль эту отдали Болдуману. Напрасно Станиславский протестовал и возмущался, доказывая, что «театр — вещество хрупкое» и не выносит грубого ломания через колено. «Мейерхольдовщина» зажала ему рот, связала руки. «Лишенец» Станиславский не имел полной власти в своём театре. И замечательный спектакль «треснул и посыпался» на первых же порах: роль русского артиллерийского офицера оказалась Боддуману не по силам.

В этот салонный вечер Михаил Афанасьевич в разговоре обронил, что его повесть «Собачье сердце», кажется, имеет шанс быть наконец-то напечатанной: редакция журнала послала рукопись в Боржоми, отдыхавшему там Льву Каменеву. Сановник вроде бы пообещал прочесть на досуге и высказать своё высокое партийное и государственное мнение.

Как водится, подробный отчёт о вечере поступил «куда следует». Из всего, что происходило и говорилось у мадам Кирьяковой, «литературоведов» заинтересовала как раз ненапечатанная повесть Булгакова. 7 мая 1926 года на квартиру писателя был совершён ночной налёт и произведён тщательный обыск. Ищейки нашли и арестовали два экземпляра рукописи «Собачьего сердца». Уезжая, они увезли с собою и самого автора. Ордера на арест у них не имелось. Михаил Афанасьевич после нескольких часов в лубянских кабинетах и коридорах был отпущен домой. Однако рукопись осталась на Лубянке, под арестом. Освободить её удалось много времени спустя с помощью Горького и Е. П. Пешковой, имевшей сильные знакомства на Лубянке. О том, чтобы напечатать повесть, не могло быть и речи. Каменев из Боржоми прислал решительный запрет. Его повесть возмутила… «Собачье сердце» увидело свет только 60 лет спустя, в 1987 году…

Несколько месяцев после обыска и фактического ареста Михаил Афанасьевич провёл в тревоге о судьбе спектакля. У руководителей МХАТа тоже имелись покровители. Всякими правдами и неправдами им удалось отстоять пьесу.

Подготовка премьеры напоминала ожидание генерального сражения.

Мобилизованы все силы. Распределены роли. Критические эскадроны обнажили свои смертоносные клинки-перья. Перед сомкнутыми рядами гарцуют главные «воеводы» этой рати: Бухарин, Радек, Луначарский, Мейерхольд.

Премьера игралась 5 октября 1926 года.

Примечательно, что в день премьеры Булгакова снова утащили на Лубянку. (Известно об этом стало совсем недавно). О чём там с ним беседовали, что выспрашивали, чем грозили — пока неизвестно. Но писатель был отпущен и прямо оттуда, повесив голову, направился в Камергерский, успев тютелька в тютельку к началу спектакля. Очевидцы вспоминали, что он сидел бледный, осунувшийся, с потухшими глазами. Казалось, он совсем не замечал грозовой атмосферы в зрительном зале. Его мучили свои тяжёлые раздумья. Надо полагать, он понимал, что столь пристальный интерес «искусствоведов» добром не кончится.

Михаил Афанасьевич часто вынимал платок и прикладывал его к лицу. Откровенно говоря, он пугался предстоящего успеха.

Едва пошёл занавес, и глазам зрителей предстали герои в военной форме, с погонами на плечах, переполненный зал напрягся, замер, затаил дыхание. Момент и в самом деле непредставляемый: в центре Москвы проклинаемые белогвардейцы и поют не «Интернационал», а «Боже, царя храни»… В рядах стало твориться что-то совсем не театральное: раздавались вскрикивания, послышались слёзы, начались обмороки. Замелькали белые халаты врачей. «Скорая помощь» увезла семь человек.

Такого не бывало со дня основания театра.

Успех «Дней Турбиных» получился оглушительный. Настоящий гром небесный напоминал шквал аплодисментов. Зрители не расходились, не позволяя занавесу успокоиться.

Тем хуже было автору.

Первый выстрел сделал сам нарком Луначарский. 8 октября в «Известиях» появилась его рецензия. Эстет и лидер новой интеллигенции, он суммировал свои впечатления от увиденного без резких выражений. «Атмосфера собачьей свадьбы вокруг какой-то рыжей жены приятеля». Через несколько дней «Комсомольская правда» уже не выдержала тона и сорвалась, назвав Булгакова «новобуржуазным отродьем, брызжущим отравленной, но бессильной слюной на рабочий класс и его коммунистические идеалы». А уж в журнале «Жизнь искусства» критик В. Блюм, нимало не стесняясь, назвал автора пьесы «сукиным сыном».

Для Кальсонеров и Швондеров настала страдная пора. Навалившись стаей, они рвали жертву на куски.

«Долой белую гвардию!»

«Ударим по булгаковщине!»

«Классовый враг на сцене!»

«Разоружим классового врага в театре, кино и литературе!»

Критическая сволочь помельче изощрялась в своём жанре:

«Мишка Булгаков, тоже, извините за выражение, писатель!»

«Возьми, да и хрясни его тазом по затылку!»

Количество подобных «рецензий» приближалось к трём сотням. Каждый орган печати считал делом чести лягнуть, и побольнее, пообидней, одинокого писателя, шатающегося под градом ударов. Стая вошла в охотничий раж и, вывалив языки, гнала свою жертву к неминуемому финалу.

Критический лай и вой возымели своё действие. Театры, один за другим, стали отказываться от пьес Булгакова. В нескольких театрах отменили подготовленные премьеры. С автора через суд принялись взыскивать выплаченные авансы.

Итоги охотничьего сезона подвёл Р. Пикель в «Известиях». Он с удовлетворением констатировал, что советский театр «освобождается от пьес Булгакова», и называл это «громадным достижением советской общественности».

И всё же полного удовлетворения охотники не испытали. Гонимый автор оставался на свободе, с не продырявленным затылком. Больше того, ненавистные «Дни Турбиных» по-прежнему шли во МХАТе, давая каждый раз битковые сборы.

Разгадка этого явления, приводившего Кальсонеров и Швондеров в неописуемую ярость, была проста: у проклинаемого на все лады спектакля имелся главный зритель — Сталин. Он смотрел «Дни Турбиных» 15 раз!

Постоянные наезды Генерального секретаря в театр, — а это охрана и ужесточение режима по отношению к зрительному залу — заставляли ломать голову и многих ставили в тупик. Неподдельный интерес этого сурового человека к спектаклю был необъясним. Сталин любил театр, это знали все. В своих признаниях он выделял Большой и МХАТ. В том и другом бывал часто, знал весь репертуар. Но тут не раз и не два, а… Что скрывалось за таким пристальным интересом?

Иосиф Виссарионович обыкновенно сидел в самом углу ложи, насасывал пустую трубку и пожирал глазами явно буржуазную обстановку, в которой жили, флиртовали, произносили свои монологи герои пьесы. Этот буржуазный мир был ему совершенно незнаком. А между тем с этими людьми в погонах он воевал — и воевал насмерть! — под Царицыном и Петроградом, на Северном Кавказе и Донбассе. Ему вспоминались офицерские цепи под Садовой, поднявшиеся на последний штурм рабочего Царицына. Уставив штыки, они пошли во весь рост и громко запели, и раннее утреннее солнце играло на их праздничных погонах. Тогда удалось стянуть к месту атаки всю артиллерию защитников и атакующие попали под ужасающий огонь. Это была настоящая мясорубка. Никто из офицеров не дрогнул, не побежал, не стал прятаться от шквального огня. Уцелевшие всё так же уверенно шли вперёд и продолжали петь.

Подобные встречи происходили и на других фронтах.

Против Красной Армии сражались вот эти самые, что сейчас на сцене щёлкают каблуками, целуют ручки и подносят цветы и рассуждают о судьбах России, о бездарности своих генералов, о предательстве союзников. Скоро, совсем скоро они поднимутся из окопов и пойдут на смерть с громкой русской песней!

В Царицыне Иосифу Виссарионовичу докладывали, что у многих убитых офицеров поверх мундиров оставались маленькие иконки — старинные, семейные, передаваемые по наследству. Этими иконками их благословляли родные, провожая на войну.

(Прохвост Троцкий, узнав об этом, немедленно распорядился наштамповать сотни тысяч медальонов с изображением своей мефистофельской личины и «вооружить» этими медальонами всех красноармейцев, приказав политработникам строго следить за тем, чтобы эти «советские иконки» не выбрасывались, а носились на груди.)

Интересуясь тем, что за песни горланили атакующие офицеры, Сталин установил: каждый белогвардейский полк запевал своё. Дело в том, что в Белой гвардии сложилось целых четыре как бы содружества, боевого братства в строю, называемых именами популярных генералов: алексеевцы, корниловцы, дроздовцы и марковцы. Каждое отличалось цветом погон, околышей и верха фуражек, нашитыми на рукавах шевронами. У каждого братства существовал и свой гимн, распеваемый в ритме строевого шага. Мотив этих гимнов быстро переняли красноармейские части, заменив, естественно, слова. Так вышло, в частности, с гимном Дроздовского полка — широко известной у нас песней «По долинам и по взгорьям…»

15 раз сидел Иосиф Виссарионович в глубине директорской ложи МХАТа, переживая события на сцене. В общей сложности это около 40 часов — почти двое суток. И ни разу не ушёл, не дождавшись, пока не упадёт в последний раз занавес и не утихнут восторженные аплодисменты.

Иногда он приглашал актёров к себе в ложу или отправлялся к ним за кулисы. Каждый раз он выглядел каким-то размягчённым, стремящимся поговорить, добродушно вглядывался в загримированные лица «офицеров». Актёру Хмелеву, исполнявшему роль Алексея Турбина, он, улыбаясь, сказал: «Вы знаете, я просто влюбился в усики вашего героя!»

Среди бравых «золотопогонников», затянутых в ремни, Генеральный секретарь в своем неизменном кителе и брюках, заправленных в сапоги, выглядел нескладно, мешковатым.

По дороге из театра на дачу он всё ещё находился под впечатление необычного спектакля.

Белогвардейцы поднимались в бой и умирали за «единую и неделимую» — это был их коронный лозунг. Какая замечательная идея! России самой Историей положено оставаться великим и несокрушимым государством. Но откуда у них такая ненависть к простонародью? На этом они и проиграли. Победу в гражданской войне одержало большинство. Испившим горечь поражения не оставалось ничего, как брать штурмом пароходы и забить их настолько, что они осядут ниже ватерлинии. Оставшиеся в живых отправятся мыкать своё горе на чужбину.

Единая и неделимая…

Теперь уже ясно, что великая Россия никогда не была так называемой «тюрьмой народов». Ни одна народность, ни одно племя не исчезли с лица земли, пока она собирала свою единостьи укрепляла неделимость. Совершенно не правы корифеи большевизма (и Ленин в том числе), считавшие, что великость русского народа проявлялась лишь в его великих якобы насилиях над другими народами. Как раз из этого гнусного утверждения и забили потоки оголтелой русофобии, объявившей коллективную ответственность всех русских за придуманное национальное неравенство в России.

Ложь и клевета! Тщательно продуманная установка вековечных ненавистников великого народа.

Как видим, давнишняя «белая» идея, глубоко национальная, за которую шли в бой и умирали целые полки русских офицеров, мало-помалу как бы сама собой перетекала в идею «красную». России, ставшей Союзом Советских Социалистических Республик, надлежало оставаться государством мощным, независимым и гордым, которого никто и никогда не посмеет чем-либо унизить, оскорбить…

Внезапно вспомнился отсвет золотых погон на подгримированных актёрских лицах. В Красной Армии это утеряно и проклято, покрыто ненавистью долгих и кровавых лет войны. Хотя, если взять и хорошенько разобраться… Сейчас это возможно — времени уже прошло достаточно…

В офицерских полках совершенно не было интернационалистов — одни кондовые русские люди. Эти не пили кровь народа. Их выбор в жизни — служение, воинский долг и присяга. Они — защитники Отечества. Так называлась их профессия. За Отечество они и сложили свои головы, не дрогнув под истребительным огнём.

Что же руководило ими, если они даже умирали с песней?

Перед ним была всё та же русская душа, загадочная и непостижимая.

А не прозорливей ли они оказались, разглядев уже в те времена зловещие мордочки Кальсонеров и Швондеров? Будучи людьми несомненно образованными, они ожидали апокалипсических событий, полных библейской злобы за «черту осёдлости».

Ах, этот проклятый VI съезд партии!

Совершённый той осенью подлог оживил в сталинской памяти уроки старого и мудрого о. Гурама. Свершилось именно так, как он предупреждал. Мрачная туча ползучего сионизма накрыла российские просторы. Захватчики всеми способами насаждают свои нравы и законы. Идёт поспешное освоение завоёванной земли. Наглые захватчики ведут себе подобно миссионерам среди дикарей. Они добираются до национальной души покорённого народа, всячески приспосабливая остатки уцелевшего населения для продуктивной и безмолвной эксплуатации.

Моисей 40 лет водил своих евреев по пустыне, дожидаясь, когда вымрет поколение рабов. Он видел цель своих усилий и действовал уверенно, презирая ропот и хулу усталых единоверцев. Так было надо! Он не поддался жалости и победил — добился своего. И стал поэтому великим. Навсегда вошёл в Историю. Заслужил вечное поклонение тех, ради кого заставил принести такие обильные жертвы.

Великий человек не может быть подвержен жалости. Он на это не имеет никакого права. Сам долг повелевает ему, подобно хирургу, руководиться одной необходимой и осмысленной жестокостью.

Предстояло осуществить задачи, небывалые за всю историю человечества: исполнить наконец то, ради чего погиб на кресте Спаситель, Сын Божий. Об этом мечтали самые светлые умы, о них грезили самые просвещённые утописты. Коммунисты, добивавшиеся сокрушения самодержавия, полагали сказку сделать былью. И Генеральный секретарь верил, что русский народ во главе с партией большевиков эти планы осуществит. Разумеется, придётся трудно, необыкновенно трудно, но… лишь бы не мешали войны, заговоры и вредители.

Так или примерно так размышлял Генеральный секретарь, медленно подбирая чёткие ответы на все свои вопросы, желания, планы.

Сталин, как руководитель партии и державы, переживал трудные годы. Заклятый враг Троцкий сидел в Алма-Ате и, судя по сводкам, не думал униматься. Тяжело шла коллективизация села. А с Запада всё ощутимей доносился солдатский смрад фашизма: сначала Италия Муссолини, затем Польша Пилсудского. Кто следующий? Финляндия? Германия? Япония? Образовывалась сплошная линия фронтов. Будущих…

Необходимо было, не теряя времени, подготовиться, как следует. Иначе сомнут!

Этим и только этим были заняты все рабочие часы Генерального секретаря. Поэтому горело до утра одинокое окошко в старинном Кремле…

 

 

* * *

 

Истребление Булгакова, как писателя и живого человека, продолжалось. Одно время, уловив каким-то нюхом предельную занятость Сталина, потеснили из репертуара даже «Дни Турбиных». Для автора это означало настоящий жизненный крах: иссяк единственный финансовый ручеёк, обеспечивавший сносное существование.

Конец 20-х гг. для партии, народа и страны запомнился крайним обострением борьбы, начавшейся не сегодня и не вчера, а ещё в тот вечер, когда в моросящей балтийской мгле рявкнуло носовое орудие «Авроры». России предстояло прекратить своё национальное существование. Пролетарский интернационализм неожиданно обернулся чудовищным антирусским интернацизмом. «Красный террор» смёл в могилы пять сословий её многоукладного населения. Сейчас вопило ломаемое крестьянство. Новая власть не трогала лишь живучее мещанство.

Мировой сенсацией явился приезд в Москву архитектора Корбюзье. Ему предстояло снести весь исторический центр Москвы и застроить его стеклянными коробками. Старая русская столица должна была неузнаваемо изменить свой облик.

«До каких пор, — восклицал К. Зелинский, — мы должны беречь кирпичные кости Ивана Грозного?»

Он требовал взорвать собор Василия Блаженного и здание Исторического музея.

Журнал «Искусство коммуны» провозгласил: «Мы претендуем, чтобы нам позволили использовать государственную власть для проведения своих художественных идей!»

Сам Корбюзье с интересом ездил по Москве и намечал будущие строительные площадки. Особенное внимание он уделил старинным районам Замоскворечья, где всё дышало русской стариной. «Москва, — авторитетно заявил он, — это фабрика проектов, обетованная земля техников. Здесь творят архитектуру новую, целеустремлённую».

Разрушение русской столицы всем своим авторитетом поддерживал первый секретарь МГК Никита Хрущёв.

Над обречённым Замоскворечьем заклубились тучи пыли. Готовился фронт больших строительных работ. В первую очередь сносились самые красивые, самые исторические памятники национальной архитектуры. Исчезло несколько сотен православных храмов. Взорвали Красные ворота — памятник победы Петра Великого над шведами. («Не было у вас никаких побед, мерзкие гои. Не выдумывайте!») В одну ночь исчезло замечательное Садовое кольцо с его столетними липами, вязами, дубами.

К счастью, проект новой Москвы затребовали наверх. Объяснения членам правительства давал какой-то картавый архитектурный шустрик. Он живо манипулировал макетами Кремля, ГУМа, Лобного места, собора Василия Блаженного. Величайшие сооружения русских зодчих он небрежно убирал в сторону, заменяя их кубическими зданиями из бетона и стекла. Сталин, слушая и наблюдая, медленно накалялся. Когда шустрик откинул макет Василия Блаженного, он не вытерпел:

— Положи-и на место! — процедил он и решительно вышел.

Обсуждение проекта провалилось.

Исторический центр Москвы уцелел от разрушения.

Таков был общественный фон, на котором безжалостно, как липы Садового кольца, уничтожались лучшие представители русской литературы.

Захватчики хозяйничали нагло, беззастенчиво. Присвоив себе монополию на глупость.

Булгаков, избиваемый, оскорбляемый, уничтожаемый, держался из последних сил. Но враги не спускали с него глаз. Он завершил работу над пьесой о Пушкине. Критик М. Загорский зарубил её за «невысокий художественный уровень». О пьесе «Мольер» журнал «Театр и драматургия» отозвался как о «низкопробной фальшивке». Наметились связи с Театром сатиры. Однако решительно вмешался Мейерхольд, заявив, что он не позволит «белогвардейцу пролезть на эту сцену».

Пьесы Булгакова с успехом ставились за рубежом. Однако весь гонорар ухитрялся получать какой-то Захар Каганский (разновидность тамошних Кальсонеров).

Как мастера сюжетных разработок Булгакова стали привлекать к созданию оперных либретто. Писатель оставался верен своей теме. Его перу принадлежит либретто «Минин и Пожарский», «Пётр Великий», «Мёртвые души», «Война и мир», «Дон Кихот».

Поразительная живучесть жертвы, её идеологическое упрямство доводили ненавистников до белого каления. Не помогали ни бульдожья хватка, ни отточенные клыки. Истребляемый писатель продолжал дышать, двигаться, появляться в театрах и редакциях — главное же: писать.

В Большом зале московской консерватории состоялось установочное совещание работников культуры. Основной доклад «Судьба русской интеллигенции» сделал Бухарин, главный идеолог расстрельной политики, создатель собственной школы «творческой критики».

— Поймите, — восклицал он с пафосом, — мы имеем историческую ответственность не более не менее как за судьбы всего человечества!

Бухарин самодержавно редактировал первое издание Большой советской энциклопедии и не поскупился на ярлыки, характеризуя творчество как классиков русской литературы, так и современников, имевших несчастье жить в одну с ним пору:

«Пушкин — носитель узко-личных переживаний и выразитель узко-дворянских настроений.

Бунин — последний поэт барских настроений, чем и выявляет своё классовое лицо.

Толстой — буржуазно-феодальный писатель.

Маяковский — люмпен-пролетарий от литературы.

Шолохов — внутрирапповский попутчик, страдающий нездоровым психологизмом и недооценивающий рост производственных процессов в казачьем быту.

Булгаков — художественный выразитель правобуржуазных слоёв нашего общества. В большинстве произведений использует теневые стороны советской действительности в целях её дискредитации и осмеяния. Находится на правом фланге современной русской литературы».

Евгений Замятин, тоже травимый и вконец затравленный, стал рваться за границу. Жить в СССР становилось невмоготу. В своей жалобе «наверх» он писал: «Никакое творчество немыслимо, если приходится жить в атмосфере систематической, год от года усиливающейся травли… Критика сделала из меня чёрта советской литературы!»

К власти и авторитету своего главного зрителя решил, в конце концов, обратиться и Булгаков. Иного способа обуздать жаждущих его крови «бухарчиков» он не видел, не находил.

Сочиняя письмо, Михаил Афанасьевич старался избежать плаксивости, а также не впасть в раболепный тон, в припадание к стопам. Вынужденный искать защиты, он не терял достоинства.

«Чем большую известность приобретало моё имя в СССР и за границей, — писал он, — тем яростней становились отзывы прессы, принявшие наконец характер неистовой брани… Вокруг меня уже ползёт змейкой тёмный слух о том, что я обречён во всех смыслах».

Он просил или выслать его за границу, или же предоставить какую-либо работу, — хотя бы рабочего сцены. Театра он покидать никак не хотел.

Руководителем «Главискусства» в те времена состоял Ф. Кон, чинуша из «старой ленинской гвардии». Его возмутил сам тон письма Булгакова. Там не было и признака холуйства, столь приятного нутру барина у власти. Он поставил резолюцию: «Ввиду недопустимости тона, оставить без рассмотрения».

14 апреля страну потрясло самоубийство Маяковского.

На следующий день после похорон поэта в квартире Булгакова властно загремел телефон. Звонил Сталин.

— Я извиняюсь, товарищ Булгаков, что не смог быстро ответить на ваше письмо. Но я очень занят. Ваше письмо меня заинтересовало. Мне хотелось бы с вами переговорить лично. Я не знаю, когда это можно сделать, так как, повторяю, я крайне загружен, но я вас извещу, когда смогу вас принять.

Таким было начало разговора. Затем последовал вопрос: «Что, мы вам очень надоели?» и совет обратиться ещё раз в дирекцию МХАТа с заявлением о работе. «Они не откажут», — пообещал Сталин.

На следующий день, едва Булгаков переступил порог любимого театра, ему с радостью сообщили, что он уже «проведён приказом» на должность режиссёра.

Телефонный звонок Вождя оградил Булгакова от физической расправы. Появилась возможность спать спокойно, не прислушиваясь к ночному топоту на лестнице.

Театры, однако, по-прежнему отказывались ставить его пьесы. Исключением был МХАТ, где удерживались «Дни Турбиных» — как бы вынужденное признание неких чрезвычайных обстоятельств. (Пьеса по-прежнему шла с неслыханным успехом и в 1934 году, незадолго до убийства Кирова, был сыгран юбилейный 500ёй спектакль.) Режиссёрские обязанности не заполняли жизни целиком. Михаил Афанасьевич снова обратился к прозе. Он принялся сочинять роман о Мастере и его любви. Блестящее перо сатирика позволило ему сполна рассчитаться со своими недругами. В отвратительных персонажах Берлиоза, Лелевича, Аримана, Латунского, Шполянского без труда узнаются Авербах, Вишневский, Киршон, Афиногенов, Шкловский.

Совершенно чуждый низменной житейской мстительности, он ответил своим ненавистникам по-писательски, навеки пригвоздив их на страницах своего бессмертного романа.

Однажды Булгакова встретил Юрий Олеша и позвал на писательское собрание. Там предстояло разбирать какие-то грешки Киршона.

— Пошли, потопчем хорошенько. Гадина отменная!

Булгаков отказался:

— Нет. Противно.

Эпиграфом к роману «Записки покойника» (так и не оконченному) он избрал по-старинному витиеватое изречение: «Коемуждо по делам его…» Понимать это следовало как обещание неминуемой кары за все совершённые преступления… В душе писателя медленно совершался великий процесс: он проникался пониманием небывалой значимости всего происходящего в стране. С одной стороны, по-прежнему неистовствовали Швондеры и Кальсонеры, уже предчувствуя возмездие за свои злодейства. С другой же — страна могуче поднималась из разрухи и уже поговаривали, что скоро совсем отменят продовольственные карточки.

 

 

* * *

 

Глухой канонадой начались незабываемые 30-е годы. 1 октября 1930 года грохнул взрыв в Кремле: новые хозяева разрушили Чудов монастырь, место последнего заточения святого Гермогена. 5 декабря 1931 года не стало храма Христа Спасителя. В следующем году совершены сразу две варварские акции: исчезли Красные ворота, и совершился разгром мемориала на Бородинском поле. В 1933 году взрыв разметал Сухареву башню (москвичи называли её невестой Ивана Великого).

Всевозможные «бухарчики», Кальсонеры и Швондеры готовились писать свою Историю завоёванной России. И хотели начать с чистого листа. Они нахально заявляли покорённому народу: «Не было у вас и не могло быть никакой Истории. Не выдумывайте! Ваша История началась 7 ноября 1917 года. Зарубите это хорошенько на носу, проклятые гои. Иначе…»

Мощные взрывы в Москве напоминали артиллерийскую подготовку к генеральному сражению. Скоро из окопов поднимутся цепи атакующих, и тогда заговорит стрелковое оружие.

Первый выстрел раздался в Ленинграде, в коридоре Смольного…

В доме Булгакова царил настоящий культ Сталина (этот факт попросту скрывается прохвостами от литературоведения).

Прежде всего, конечно, сказывалась обычная человеческая признательность. Михаил Афанасьевич полностью сознавал, что только благодаря Сталину с него соскользнули хищные клыки Кальсонеров. Он им оказался не по зубам. Кроме того, Булгаков относился к той когорте русских людей, которых принято называть не интеллигентами, а людьми глубокой национальной культуры — категорией крайне редкостной и уничтоженной новыми хозяйчиками России в первую очередь. (Смешно же, в самом деле, называть интеллигентами Пушкина, Толстого, Менделеева, Чайковского.) К концу своей недолгой жизни Булгаков полностью постиг, с каким напряжением и искусством ведёт Вождь «линию» по спасению России. Титанический труд величайшего государственного деятеля!






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных