Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Судьба царской семьи была решена отнюдь не в 1918 году 8 страница




До сих пор нет вразумительного объяснения этому странному семейному счастью втроём.

Впрочем, только ли втроём! Вся Москва знала, что через постель Лили при официальном постоянном муже Осе и при постоянном сожителе «Володичке» Маяковском проходит целая череда ещё и временных мужчин, поселявшихся под крышей бриковского дома и укрывавшихся общим семейным одеялом.

Поразительно при этом поведение Оси: он не только не ревновал свою жену, но и всячески обслуживал любые прихоти её разнообразных любовников. Угадывалось в этом что-то древнее, библейское: ведь первым, кто подложил свою жену Сару похотливому фараону, был Авраам, прародитель еврейского племени.

В отношениях с женой Ося держался самых прогрессивных взглядов. Время от времени он возмущённо восклицал:

— Нормальная семья — это такая уж мещанская ограниченность!

Маяковский — и это тоже было общеизвестно, — поселился в квартире Бриков всерьёз и надолго.

Лиля Брик (девичья фамилия Каган) всю жизнь похвалялась тем, что никогда не пачкала своих холёных ручек никакой работой. Она с 13 лет пошла по мужским рукам и освоила в своём древнейшем ремесле какие-то настолько тайные секреты, что её власть над мужчинами становилась беспредельной и деспотичной. «Знакомиться лучше всего в постели!» — заявляла она всякому, кто попадал в орбиту её извращённого внимания. Через постель этой советской Мессалины прошли Н. Пунин, будущий муж А. Ахматовой, Ю. Тынянов, А. Мессерер, кинорежиссёры Л. Кулешов и В. Пудовкин, военачальник В. Примаков, крупный чекист Я. Агранов и два совершенно загадочных человека: Ю. Абдрахманов, «шишка» из кавказской республики, и А. Краснощёков (он же — Аарон Тобисон), портной из Чикаго, занимавшийся тёмными делами в Дальневосточной республике, а затем ставший в Москве одним из руководителей Госбанка.

Обстановка в доме Бриков напоминала собачью свадьбу. Мужчины увивались вокруг томно усмехавшейся Лили и, вожделея, отчаянно отпихивали один другого, иногда показывали зубы и даже рычали. Впрочем, все смолкали, когда появлялся Янкель Агранов, мрачный чекист самого высокого ранга, с вечно прихмуренными глазами и уголками властного рта, приспущенными вниз, словно у бульдога. Ему было постоянно некогда, и Лиля уединялась с ним в спальню, не обращая внимания на притихших гостей.

Захаживал в дом Бриков и Кашкетин, один из самых кровавых палачей ОГПУ. Впоследствии его имя заставит трепетать лагерных обитателей Воркуты. Из членов этого же «кружка» происходил и свирепый Гаранин, начальник режима на Колыме.

Истасканный извращенец Пунин так воспел потаённое искусство Лили Брик: «Зрачки её переходят в ресницы и темнеют от волнения. У неё торжествующие глаза. Есть что-то сладкое и наглое в её лице с накрашенными губами и тёмными веками… Эта обаятельная женщина знает много о человеческой любви, особенно о любви чувственной».

Маяковский, как и все члены «Лилиного кружка», испытывал очарование этой искусницы и с удовольствием сделался полнейшим «подкаблучником».

При всей своей богатырской стати и громогласии поэт был из тех, кто ни дня не мог существовать без наставника. Таким руководителем для него сделался Ося Брик, провозглашавший основой своей эстетики самый неприкрытый цинизм. Этому добровольному подчинению сильно способствовала и низкая образованность Маяковского. Учиться ему, как известно, не довелось. Он отдавал свои накарябанные стихи Осе, чтобы тот расставил знаки препинания и устранил ошибки. Есть подозрение, что разбивку стихов «лесенкой» также придумал Ося (для вылаивания их с трибун в массы).

Сочинив поэму с двусмысленным названием «Облако в штанах», Маяковский нигде не мог её пристроить. Издательства отказывались от подобных «шедевров». Поэта выручил Ося Брик. Сын богатого торговца, он напечатал поэму за свой счёт и тем самым усилил зависимость Маяковского от своего благорасположения. Поэт стал буквально заглядывать в рот своему учителю и благодетелю.

Невзрачный Ося с миной мудреца на своём мелком местечковом личике поучал необразованного горлана-великана:

— Мне смешна ваша наивность, Володя (в доме был принят хороший тон — на «вы»). Не будь Пушкина, «Евгений Онегин» всё равно был бы написан. Всё равно! Неужели вы считаете, что, не будь Колумба, Америка так и осталась бы неоткрытой? П-хе, я с вас смеюсь!

Подняв сухонький пальчик, он метал в медный лоб Маяковского бисер своих ежедневных наставлений:

— Надо постоянно… слышите? — постоянно плевать и плевать на так называемый алтарь искусства!

И обильно, словно овца «орешками», сыпал трескучими цитатами из всевозможных философских сочинений. Начётчик он был непревзойдённый, и в этом была его неотразимая сила перед девственным поэтом.

Ося начисто отвергал пласты накопленной человечеством культуры и отрицал саму культуру. Он откровенно предпочитал городскую цивилизацию (отсюда все «Долой!» хулиганствующих футуристов). Под влиянием своего руководителя Маяковский иронично заявлял смущённому Пастернаку:

— Вы любите молнию в небе, а я — в электрическом утюге!

А в стихах орал: «Радостно плюну, плюну в лицо вам…» Это же отсюда: «Я люблю смотреть, как умирают дети!»

Дом Бриков, набитый Багрицкими, Кирсановыми, Светловыми, породил целое поколение изломанных «творцов». Здесь никому не приходило в голову чему-то поучиться у народа. Здесь всё рвались учить народ. Здесь искали не жизненную позицию, а свою роль в жизни. И уверенно исполняли эти роли, горланя верноподданнические клятвы с такой отчаянной смелостью, будто собирались не в кассу, а на эшафот. И над всем простиралась мощная лапа ОГПУ. Мало-помалу о Лиле и Осе стали испуганно шептаться: «Это страшные люди. Они способны на всё!»

А «собачья свадьба» в доме Бриков продолжалась. Лиля, имея двух «домашних» мужчин, не останавливала своего постельного конвейера и потешалась над тем, что Маяковский всякий раз мрачнел и сжимал кулаки.

— Вы себе представляете, — со смехом рассказывала она, — Володя такой скучный, он даже устраивает сцены ревности!

Потом добавляла уже вполне спокойным тоном:

— Ничего, страдать Володе полезно. Он помучается и напишет хорошие стихи.

Творческий метод московской Мессалины, как ни странно, принёс свои плоды: изнемогая от бессильной ревности, Маяковский написал большую поэму, а потом ещё и пьесу. Ося Брик снисходительно похвалил достижения ученика, как в поэзии, так и в драматургии. Дело стало за названием. После многочисленных вариантов остановились на таких: поэма — «Хорошо!», пьеса — «Клоп». В обоих случаях угадывается могучее влияние наставника, особенно с пьесой. В самом деле, ещё совсем недавно русский зритель и читатель восхищался гордо парящими Чайкой, Буревестником и Синей Птицей, теперь их заменили ничтожные клоп, таракан и муха-цокотуха. Короче, вместо птиц — презренные инсекты.

Вездесущий Корней Чуковский как-то проницательно обронил: «Быть Маяковским очень трудно». На этот раз его суждение попало в цель. Стараясь заслужить одобрение своего учителя, Маяковский в то же время чувствовал, что его настойчиво подпихивают на позиции антиискусства. Этому всячески противилась его талантливая натура. Разлад в душе грозил конфликтом — назревало неотвратимое прозрение.

Само собой, произошло это не сразу, не мгновенно: копилось и накопилось. В частности, хвастливые рассказы Оси о расстрелах на Лубянке, зрителем которых он бывал не раз. Постоянное науськивание на МХАТ и Большой театр, на Горького и Брюсова, язвительные шпильки по поводу дружеских отношений с Булгаковым, за недостаточно свирепое отношение к идейно шатающимся друзьям. Добавило горечи и лубянское удостоверение Лили за № 15073. Дама его большого сердца оказалась обыкновенной сексоткой на хорошей зарплате.

Словом, надёжный Лилин поводок (да и только ли её?) стал ослабевать и, наконец, порвался.

Началось с обыкновенного вроде бы спора, в котором «подкаблучник» вдруг проявил необъяснимую раздражительность. В сердцах он назвал Леопольда Авербаха мерзавцем (это — родственника Свердлова и Ягоды, руководителя РАППа и журнала «На посту»!). Строго одёрнутый Осей, поэт брякнул совсем уж безответственное и совершенно возмутительное:

— Все они там Коганы!

У хозяев, Лили и Оси, вытянулись лица. Они переглянулись. Кажется, у Володи начинают прорезаться глазки. Да что там глазки… у него зубки начинают прорезаться! Чего доброго, он, глядишь, захочет жить своим умом, вознамерится ходить на собственных ногах. Это был тревожный признак.

И тревога Бриков оправдалась. Маяковский — страшно молвить! — собрался завести собственную семью, т.е. жениться и навсегда уйти из дома. Но это же… это же подло, гнусно, это, в конце концов, самое настоящее предательство! Уж не мы ли… и все для него, для него! А — он?

С уходом Маяковского для «сладкой парочки» кончалась большая лафа, они теряли безответную дойную корову, полностью прибранную к рукам курицу, несущую золотые яйца.

«Заклятые друзья» действовали с предельной глумливостью. Они постарались доказать поэту, что без их поддержки он — ничто, творческий нуль. Задетый за живое, Маяковский впал в амбицию. «Неужели вы всерьёз считаете, что всем сделанным я обязан только вам? Ошибаетесь, уважаемые. И я вам это докажу!»

Однако он плохо изучил своих недавних соратников и друзей. Для этой братии пределов низости не существовало.

К тому времени уже оформилось «творческое» слияние обеих литературных групп — Оси и Леопольда. Это было необходимое и тщательно продуманное национальное сплочение. И Маяковскому выпало узнать всю мощь этого неумолимого, не брезгующего никакими средствами союза.

Недавние друзья и соратники принялись действовать. И дом Бриков, прежде такой уютный для поэта, предстал не только салоном избранных и допущенных, но и настоящим штабом штурмовых отрядов.

Владимир Владимирович сам был громилой не из последних. Это же он писал со всей присущей ему яростью: «Дворянский Пушкин, мелкобуржуазный Есенин, царь мещанского искусства — Художественный театр: в исторический музей всю эту буржуазную шваль!» А в 1922 году в Берлине, в кафе Ландграф, он своим стенобитным басом заявил: «Горький — труп. Он сыграл свою роль, и больше литературе не нужен!» (Незадолго перед этим облив выжитого из России великого писателя гнусными помоями в специально сочинённых стихах.) Словом, в рядах погромщиков традиционной русской культуры Маяковский действовал в самом авангарде.

Теперь ему предстояло испытать на своей шкуре удары, укусы и плевки недавних собратьев. Настала его очередь быть сброшенным с пресловутого «корабля современности». Из торжествующего палача он превращался в обречённую жертву.

Самое время задуматься о том, насколько правдивы рассказы тех, кого якобы допускали в подвалы Лубянки в качестве зрителей бесчисленных расстрелов. Верить ли им? Можно бы, в общем-то, и усомниться, но этим похвалялись и Блюмкин, и Брики, и Авербах, и даже Есенин. Приходится таким образом поверить. Тем более, что эти кровавые представления вполне укладываются в стратегию засилья и носят откровенно назидательный характер: смотрите, презренные гои, и содрогайтесь!

Смотрели и содрогались, и проникались обыкновенным человеческим ужасом при одном упоминании о Лубянке.

Этот ужас, словно некий нимб, светился над головами тех, кто имел хоть какое-то касательство к грозному ведомству.

Лиля и Ося Брики являлись давними проверенными сотрудниками ВЧК-ОГПУ. И Маяковский об этом знал — узнал в конце концов.

Не содрогнулся ли он перед вполне реальной перспективой оказаться в беспощадных лапах «тётки» (так в целях конспирации тогда называли лубянское ведомство). Общеизвестно, что при всей богатырской стати и басовитости Маяковский обладал далеко не мужественным характером.

Словом, падать с такого высокого пьедестала было невыносимо больно.

В одной из своих многочисленных статей (а писал он изобильно) Ося Брик как бы мимоходом обронил, что во всём творческом наследии Маяковского испытание временем вынесет совсем немногое. «Самое лучшее, что он написал: “Нигде, кроме, как в Моссельпроме!”» Ему откликнулся Леопольд Авербах, квалифицировав грохочущую поэзию Маяковского, как «зарифмованное изложение истории ВКП(б)».

Маяковский занервничал. Ему после приговора таких «корифеев» стало казаться, что он на самом деле исписался. Подтверждением этому стал оглушительный провал новой пьесы под названием «Баня». Что тому было причиной? Скорей всего, необыкновенное трюкачество Мейерхольда. Постановочные эффекты режиссёра превратили спектакль в сплошную клоунаду. Специально он, что ли, сотворил такое цирковое представление на театральной сцене? Публика негодовала, актёры брюзжали, но подчинялись деспоту-маузеристу.

Первой на скандальную постановку отозвалась «Правда». Критик В. Ермилов назвал саму пьесу «нестерпимо фальшивой». На его взгляд, автор «Бани» боролся не с бюрократизмом, а с государством (заодно к пьесе критик пристегнул также не понравившийся ему рассказ А. Платонова «Усомнившийся Макар»)…

Подхватив зачин центральной «Правды», критики накинулись на пьесу стаей. Тальников: «кумачовая халтура». Лежнев: «дело о трупе». Коган: «автор чужд нашей революции». Лелевич: «деклассированный интеллигент». Критик Правдухин назвал Маяковского «обезумевшим до гениальности Епиходовым», а Насонов сравнил «с гоголевским Поприщиным».

Молодой, ещё только начинающий критик из Ростова Ю. Юзовский расширил поле травли и посвятил статью разбору поэмы «Хорошо!». Его вывод: «Картонная поэма. Протокол о взятии Таврического дворца». Безвестного ростовчанина дружно поддержали два маститых москвича И. Дукер и М. Беккер. Их приговор: «Маяковский далёк от понимания Октября».

Мощно жахнула по зафлаженному поэту «Литературная газета». Она поместила групповое письмо собратьев по перу: Перцов, Третьяков, Чужак. Опытные, клыкастые, они всласть поглумились над «Володичкой». А в «Комсомольской правде» старинный друг Семён Кирсанов опубликовал признание, что собирается сжечь собственную руку, осквернённую частыми дружескими рукопожатиями с Маяковским («Бензином кисть облить, чтоб все его рукопожатья со своей ладони соскоблить»).

Владимир Владимирович горделиво, намеренно красуясь, называл себя «ассенизатором и водовозом, революцией мобилизованным и призванным». Но он никак не ожидал, какие тучи «добра» смердели рядом с ним и набивались ему в друзья. Век живи, век учись…

Удары наносились беспрерывно и со всех сторон.

Гонители знали, как дорожит поэт благосклонным вниманием кремлёвских владык. Всю жизнь он был уверен, что делает необходимое и полезное партийное дело. Он себя «под Ленина чистил», и делал это совершенно убеждённо. И считал, что его заслуги не вызывают никаких сомнений.

Сюда-то и последовал очередной рассчитанный удар.

Необходимо оговориться, что тот довольно крепкий поводок, на котором Брики довольно долго вели поэта, имел свою замысловатую историю.

Ещё на заре поэтической юности Маяковский, провинциал из Закавказья, устраиваясь в столице, проявил завидное умение улавливать верное развитие событий. В 1915 году ему удалось напечатать в альманахе «Стрелец» свои стихи под названием «Анафема». Выход альманаха заслужил внимание критики. Один изъян имелся в «Стрельце» — в нём рядом со стихами Маяковского была напечатана статья В. Розанова, слывшего в те времена закоренелым антисемитом. И Маяковский вдруг совершает на удивление точный и сильный ход: в газете «Биржевые ведомости» он помещает заявление о том, что ему претит печататься в издании, где находят место произведения презренных антисемитов. «Биржевка» была газетой массовой. Разгорелся общественный скандал. Газета «Русское знамя» откликнулась статьёй известного журналиста-черносотенца Л. Злотникова «Иудей в искусстве». В. Розанов упрекнул Маяковского в том, что он пресмыкается перед влиятельной когортой: Л. Гуревич, М. Гершензон и А. Волынский-Флексер. А известный деятель М. Спасович в газете «Голос Руси» язвительно отозвался о протесте Маяковского: «Политическое антраша, которое неожиданно отколола жёлтая кофта, привело в восторг еврейских публицистов». Автор высказал догадку, что при таких талантах провинциал из Закавказья незамеченным в литературе не останется.

Верхнее чутье поэта на самом деле сработало безошибочно. Он сразу обратил внимание на себя тех, от кого в те годы зависела судьба вступающих на литературную дорогу. Маяковский во весь голос объявил себя «своим».

Богатырская стать и громкий голос прекрасно дополняли облик неистового «горлана-главаря».

При дружной поддержке «своих» поэт взмыл в небеса молодой советской поэзии подобно ракете. Он весь горел и искрился. Состязаться с ним в успехе мог только один Демьян Бедный.

В 1919 году с Маяковским едва не приключилась беда. Он выступал в Кремлёвском красноармейском клубе. В зале находился В. И. Ленин. Поэт старался и демонстрировал все свои эстрадные приёмы. «Гвоздём» вечера он сделал своё известное стихотворение «Наш марш». В битком набитом зале грохотал зычный голосище:

 

Эй, Большая Медведица!

Требуй, чтоб нас на небо

взяли живьём!

 

К изумлению и Маяковского и устроителей вечера, это стихотворение вызвало гнев Ленина.

— Ведь это же чёрт знает что такое! — выговаривал Вождь смущённому Бонч-Бруевичу. — Требует, чтобы НАС на небо взяли живьём. Ведь надо же досочиняться до такой чепухи! Мы бьёмся со всякими предрассудками, а тут, подите, пожалуйста, из Кремля нам несут такую чепуху. Незнаком я с этим вашим поэтом. Если он и всё так пишет, то… с его писаниями нам не по пути. И читать такую ерунду на красноармейских вечерах просто преступление!

После такой оценки любой сочинитель скукожился бы и притих. Однако охаянному Вождём поэту подставили могучее плечо «свои». И ленинскую хулу пронесло, будто весеннюю шальную тучку. Маяковский удержался на плаву и принялся с азартом отрабатывать незабываемую стайную услугу.

В постоянном признании этой услуги и заключалась крепость поводка, на котором его держали Брики.

И вот поэт забылся — причём настолько, что позволил себе непристойно ёрничать по поводу «Коганов».

Стая глумливо приготовила клыки.

«Смотри, Володичка, ты сам выбрал свою судьбу. Теперь не плачь, утешать будет некому. А будет больно, очень больно!»

Словом, «заклятые друзья» постарались доказать, что поэт совершил непоправимую ошибку. Роковую!

В пику неуёмным злопыхателям поэт решил устроить юбилейную выставку, посвящённую 20-летию своего творчества. Выставка так и называлась: «20 лет». Он сильно рассчитывал на поддержку читателей. Однако у «друзей» имелись приёмы и на этот случай. Они так обложили поэта, создали вокруг него такой вакуум, что выставка с треском провалилась. Маяковский разослал сотни пригласительных билетов (в том числе и членам Политбюро). На выставку не пришёл никто. Заглянули лишь Ося Брик и Виктор Шкловский. Их глумливые ухмылки с убийственной силой дали понять паникующему «горлану-главарю», насколько он зависим от благорасположения современного литературного болота.

В отчаянии от неслыханного провала в Москве Маяковский повёз выставку в Ленинград, в город, где на его вечерах от публики всегда ломились залы. Напрасно! Повторилась картина полного бойкота.

Нашёлся один-единственный журнал, отважившийся прорвать хорошо организованный заговор умолчания и всё же отозваться на юбилей поэта. В апрельском номере поместили традиционное приветствие и даже напечатали портрет юбиляра. Пронюхав об этом, «друзья» приняли срочные меры. Выход журнала был задержан более чем на месяц. А когда запоздавший номер попал читателям, там уже не было ни приветствия, ни портрета — выдрали из всего напечатанного тиража. А тех сотрудников, кто подготовил это «возмутительное приветствие», примерно наказали.

А в Париже Маяковского ждала Татьяна Яковлева, высокая статная красавица. Они настолько подходили друг к другу, что на них оглядывались прохожие. Поэт обещал приехать за ней ранней весной и навсегда увезти её в Россию.

Маяковскому хотелось предстать перед невестой триумфатором. Словно назло, счастье изменило ему именно в эти дни. Провалы следовали один за другим.

Раздосадованный, раздражённый, Маяковский собрался ехать в Париж. Подходил срок встречи с Яковлевой. И тут последовал самый болезненный, самый сокрушительный удар: ему не дали разрешения. Лубянка посчитала, что ему в Париже делать нечего.

А в это же самое время Брики, Лиля и Ося, уехали на два месяца в Лондон. Им отпустили дефицитную валюту, чтобы они смогли пожить в условиях развитого Запада и хоть немного отдохнуть от России.

К окончательному добиванию Маяковского подключается парижский штаб ОГПУ — Эльза Триоле, родная сестра Лили. Она посещает Татьяну Яковлеву и «убивает» её известием из Москвы: Володя женится. Возмущённая Татьяна отвечает тем же самым: наспех выходит замуж.

Маяковский, сражённый коварством невесты, окончательно теряет голову. Он никому не нужен: ни сам, ни «все сто томов его партийных книжек».

Набросав завещание, он стреляет себе в сердце.

Любопытно, что первым к опрокинутому выстрелом поэту вбежал Янкель Агранов (словно стоял на лестничной площадке и ожидал). Впоследствии он очень избирательно демонстрировал снимок валявшегося на полу поэта. Уголки его вечно опущенных губ кривились, изображая удовлетворённую усмешку.

Некролог на смерть поэта подписали самые «заклятые друзья» убитого: Агранов, Асеев, Катанян, Кирсанов, Перцов.

Казалось бы, цель достигнута: строптивец наказан быстро и с предельной жестокостью. Но нет — глумление продолжалось и над мёртвым. Сначала зашептались, что посмертная записка написана не Маяковским (карандашом, с ошибками, без знаков препинания), затем поползли слухи, будто причиной внезапного самоубийства поэта явилось… серьёзное венерическое заболевание, подхваченное им в Париже. Срочно, почти в день похорон, состоялось повторное вскрытие тела. Само собой, гнусный слух не подтвердился. Ухмыляющиеся шептуны примолкли, но перемигивание не прекратили. Теперь старались побольнее уязвить мать и сестёр поэта: дескать, «Володичка», ослеплённый любовью к Лиле, их совсем не признавал и всячески третировал.

Словом, «любовная лодка» Маяковского не разбилась, а утонула в бездонной человеческой грязи. Вместо большой любви, к чему он всю жизнь стремился, поэт получил срамную, разбавленную на многих и многих корыстную любвишку.

Брики, узнав о выстреле в Гендриковом переулке, примчались из Берлина. Лилю засыпали расспросами. Она небрежно пожимала плечиком. На её взгляд, «Володичка» был патологическим неврастеником, он панически боялся старости и беспрестанно носился с мыслью о самоубийстве.

Похороны состоялись 17 апреля. Маяковскому полагался артиллерийский лафет. (За гробом Багрицкого в скорбном строю шествовал кавалерийский эскадрон.) Выделили, однако, обшарпанный грузовичок-полуторку. Отскребли, почистили, украсили красным. В глаза бросалось какое-то причудливое нагромождение мелкого железа. Это на гроб поэта возложили своеобразный венок, «сплетённый» из гаек, болтов и молотков. «Железному поэту — железный почёт». В чём не было недостатка, так это в речах, причём выступали исключительно «заклятые». С этого дня начиналась государственная раскрутка Маяковского — начиналось и примазывание к его имени.

ОГПУ в очередной раз продемонстрировало свою «мохнатую» лапу. Лиля Брик была признана вдовой поэта (при живом-то муже!), ей полагалась половина всех будущих гонораров за его произведения (остальная половина — матери и сёстрам). Таким образом, Брики обеспечили солидную финансовую базу до конца своих дней.

Хотя известно было всем (а уж Лубянке — особенно!), что в Соединённых Штатах у Маяковского имеется дочь Хелен от американки Элли Джонс.

Начавшееся издание Полного собрания сочинений Маяковского редактировалось Лилей Брик (с помощью одного из своих мужей Катаняна).

С умением Лили устраивать свои дела, связан миф о словах Сталина: «Маяковский был и остаётся лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи». История этих слов, заложенных в основу культа Маяковского, такова. Лиля обратилась к Сталину с какой-то чисто шкурной просьбой и распространила по Москве, что ею получен ответ Вождя, снабжённый этим руководящим утверждением. На самом деле этого не было и быть не могло, потому что Иосиф Виссарионович сам являлся неплохим поэтом и уж в чём в чём, но в поэзии толк знал. Тем не менее «Правда» в своей передовой статье (а это значит — директивной) 5 декабря 1935 года чёрным по белому напечатала эти слова. А кто осмелился бы в те годы поправить саму «Правду»!

Немногочисленные приближённые Лили подобострастно называли её «Царицей Сиона Евреева». Это между своими. Для не своих существовала кличка: «Старуха». На возраст Мессалины не имелось и намёка — возраст над такими особями не имеет никакой власти. Кличка всего лишь подчёркивала необыкновенное влияние Лили на дела практические: присуждение званий, премий, установление тиражей изданий [Всесилие этой омерзительной стукачки потрясало. Она запросто могла позвонить «железному Шурику» Шелепину, крайне недоступному Суслову и даже Брежневу. Благодаря своим высоким связям ей в своё время удалось вытащить из лубянского подвала председателя «Промбанка» A. M. Краснощекова (он же — засланный в Россию чикагский портной Тобисон Фроим-Юдка Мовшевич), освободить из лагеря С. Параджанова и устроить так, что «гонимому» В. Высоцкому заграничный паспорт для поездки во Францию доставил прямо на дом специальный офицер КГБ.].

Всё это — детали того, как готовилось сокрушение СССР в 1991 году…

Прожила она долго и безбедно, а закончила грязно. В почтенном возрасте 86 лет без памяти влюбилась в педераста. На свою беду сломала шейку бедра и валялась в старческом зловонии. Брезгливый педераст не откликнулся на любовный пыл искалеченной старухи, и она в отчаянии проглотила огромную дозу снотворного…

А боль настоящих друзей и ценителей Маяковского выплеснулась в искреннем стихотворении Ярослава Смелякова:

 

Эти душечки-хохотушки,

Эти кошечки полусвета,

Словно вермут ночной, сосали

Золотистую кровь поэта.

 

Для того ль ты ходил, как туча,

Медногорлый и солнцеликий,

Чтобы шли за саженным гробом

Вероники и брехо-брики!

 

* * *

 

В день, когда в Италии узнали о смерти Есенина (под самый Новый год), Горький погрузился в тихую задумчивость и даже не вышел к обеду. Наутро Максим сгонял на мотоцикле за свежими московскими газетами. В них сообщались кое-какие подробности…

 

В этой жизни умирать не ново.

Но и жить, конечно, не новей!

 

Нелепость внезапного известия усугублялась тем, что именно нынешним летом между Горьким и Есениным наладилась регулярная переписка. В июле от поэта пришло большое прочувствованное письмо с таким признанием: «Скажу Вам только одно, что вся Советская Россия всегда думает о Вас, где Вы и как Ваше здоровье. Оно нам очень дорого». А всего месяц назад от Есенина пришло письмо, в котором он, помимо прочего, сообщал, что весной непременно приедет в Италию, в Сорренто. И — вот вместо Неаполитанского залива — петлю на шею!

Да что же там происходит, в этой разнесчастной России, если её лучшие поэты так внезапно и столь нелепо заканчивают жизнь?! [Спустя месяц после смерти Есенина в Сорренто пришло известие, что покончил с собой известный Горькому поэт А. Соболь.]

Алексей Максимович прекрасно помнил первое появление Есенина в литературных салонах Петербурга-Петрограда. Рязанский парнишечка с золотыми кудрями, как у сказочного Леля, в шёлковой голубой рубашке с пояском и в лапоточках, застенчивый, легко краснеющий от неумеренных похвал. Столичная публика безмерно им восторгалась, носила его на руках. Ещё бы, настоящий русский самородок, от самой матушки-земли, от рязанского чернозема! Скоро, однако, лапти и рубашёчку сменили цилиндр и моднейшая крылатка, лакированные штиблеты и густая пудра на припухшем лице. И появилось омерзительное окружение, все эти Мариенгофы и Шершеневичи, Рюрики Ивневы и Кусиковы, плотно облепившие поэта Божьей милостью. Бездарные и наглые, завистливые и жадные, они провозгласили Есенина своим знаменем и, непризнанные «творцы нового», принялись его именем завоёвывать себе популярность. Метод был заведомо хулиганский, антиобщественный: эпатаж.

 

Ненавижу дыхание Китежа!

Обещаю вам Инонию!

Богу выщиплю бороду!

Молюсь ему матерщиною!

 

И ещё:

 

«Господи, отелись!»

 

Откровенное богохульство казалось гражданской доблестью. Расстреляли царя, доберёмся и до Бога!

В минуты протрезвления мозг поэта исполнял своё природное предназначение и рождал строки пронзительной задушевности и чистоты. Алексей Максимович, слушая хриплый голос Есенина, украдкой смахивал невольные слёзы. «Будто я весенней, гулкой ранью проскакал на розовом коне…» Кто, когда, в какой земле способен сравняться с такой способностью распахнуть до самого донышка свою национальную душу?

Нет, не находилось подходящих слов, чтобы выразить всю боль от кровавых московских новостей!

Ещёе один…

Страшный финал после многих сумасбродств короткой, но беспутной жизни.

Горький считал, что Есенин надорвался от огромности своего природного таланта. Редкостный соловьиный дар Есенина напоминал необработанный алмаз необыкновенной красоты. Требовалась необходимая огранка — образованием, культурой, жестокой самодисциплиной. К великому несчастью, ему выпало попасть в столицы в такие сумасшедшие годы. И его закрутило, одурманило, понесло словно былинку.

Он сгорел в плотной смрадной атмосфере литературных кривляний, лихих и неверных друзей, угарных отношений с шальными женщинами, с их фальшивыми любвями и любвишками.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных