ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
I. Критика откровенияКак? Чудо — всего лишь ошибка интерпретации? Филологический просчет? Ф. Ницше. По ту сторону добра и зла Для христианской цивилизации Священное писание имеет выдающееся значение благодаря идее, что речь идет о произведении, написанном под диктовку Бога. Человеческому рассудку ничего не остается, кроме как покориться ему, точно так же, как чувствам приходится покориться при созерцании происходящего на глазах чуда. Облеченный в различные родные языки, из священного текста говорит «голос» Божественного, выражаясь теологически — Святой Дух. «Священной» эта книга выступает в качестве текста, укорененного в Абсолютном. В соответствии с этим ни одна интерпретация не была бы достаточной для того, чтобы исчерпать изобилие смысла, который обновляется в разных человеческих эпохах. Экзегетика была бы не чем иным, как столь же напрасной, сколь и необходимой попыткой наполнить этот океан значения маленькой ложечкой нашего понимания. Ведь всякие толкования и применения в конечном счете являются всего лишь человеческими и напрасны без допущения, что сам текст инспирирован Богом. Только эта вера обеспечивает данному произведению его уникально высокий статус. Это, коротко говоря, вера в то, что Библия по природе своей есть откровение, только благодаря чему она и стала священной книгой. Столь наивно и радикально, как это только возможно, она проявляется в учении о «вербальной инспирации», согласно которому Святой Дух диктовал людям-писцам прямо на перо, не проходя окольным путем их конечного сознания. В истоке теологии ecriture automatique *. Религиозные «личные мнения» какого-нибудь Матфея или Павла представляли бы, конечно, интерес, но не носили бы обязывающего характера: они остаются исчерпаемыми и человечески ограниченными позициями сознания. Только теологическая гипостаза, восхождение к голосу Святого Духа, диктовавшему Матфею и Павлу, превращает текст в источник неограниченного смысла. С этим притязанием Просвещение желает разобраться досконально. Оно с деланной наивностью и скрытым подвохом ставит вопрос о доказательствах, источниках и свидетельствах. Поначалу оно торжественно заверяет, что со всей охотой уверует, если найдется кто-то, кто убедит его. Тут и оказывается, что библейские тексты, рассмотренные с точки зрения филологии, остаются единственными свидетельствами в свою пользу. То, что они имеют характер откровения — не более чем их собственная претензия, которую можно принимать или не принимать, в которую можно верить или не верить, а церковь, возводящая это откровение в догму, оказывается лишь инстанцией, это откровение переживающей. Уже Лютер радикальным библицизмом отверг притязание церкви на авторитет свидетельства. Это отвержение повторяется далее на более высоком уровне в самом библицизме. Ведь текст остается текстом, и каждое утверждение, что он якобы инспирирован Богом, может опять-таки быть только человеческим, недостаточным утверждением. При любой попытке обрести абсолютный источник критика натыкается на относительность исторических источников, которые есть всего лишь утверждения об Абсолютном. Чудеса, о которых говорит Библия, чтобы легитимировать власть Божью, оказываются всего лишь сообщениями о чудесах, проверить которые невозможно — нет ни средств, ни путей для этого. Притязание на откровение замкнуто в филологическом кругу. Лессинг («Ueber den Beweis des Geistes und der Kraft») классически разоблачил притязания на откровение как всего лишь притязания. Основной его тезис гласит: «Случайные исторические истины никогда не могут быть доказательством необходимых истин разума». Выводы таковы: Если я, следовательно, исторически не могу ничего возразить на то, что Христос воскресил мертвого, то неужели же я должен считать по этой причине истинным, что у Бога есть сын, который единосущен ему? Как, спрашивается, моя неспособность возразить что-то в ответ на свидетельства о чем-то необыкновенном связана с моей обязанностью верить во что-то, против чего восстает мой разум? Если я исторически ничего не могу возразить против того, что Христос сам воскрес из мертвых, то неужели я по этой причине должен считать истинным, что именно этот воскресший Христос был сыном Божьим? В то, что этот Христос, против воскресения которого я не могу возразить ничего исторически существенного, выдавал себя по этой причине за сына Божьего, в то, что по этой причине его считали таковым апостолы, я верю от всего сердца. Ведь эти истины как истины одного и того же класса совершенно естественно вытекают друг из друга. Но можно ли, обладая только этой исторической истиной, перескакивать к совершенно иному классу истин и требовать от меня, чтобы я, сообразно этому, изменил все мои метафизические и моральные понятия? Можно ли требовать от меня по той причине, что я не могу противопоставить свидетельствам о воскресении Христа никакого противоположного достоверного свидетельства, чтобы я изменил сообразно этому все свои основные идеи о божественной сущности? Если это не metqbasis eis allo genos*, то я не знаю, что еще Аристотель подразумевал под этим названием. Возможно, скажут: но ведь именно этот Христос, о котором ты должен исторически признать, что он воскресил мертвого и восстал из мертвых, сам говорил, что у Бога есть единосущный сын и что этот сын — он. Это было бы просто прекрасно, если бы то, что говорил этот Христос, не было бы точно так же всего лишь исторически известным и не более того. Возможно, от меня не отстанут и дальше, говоря: «О, нет же! Это — нечто большее, чем просто историческая определенность: ведь в этом уверяют боговдохновенные историографы, которые не могут ошибаться». Но, к сожалению, всего лишь исторически известно и то, что эти историографы были бого-вдохновенны и не могли ошибаться. Такова мерзкая широкая канава, через которую я никак не могу перепрыгнуть всякий раз, когда пытаюсь сделать это всерьез. И если кто-то смо- жет помочь мне преодолеть ее, пусть сделает это. Я умоляю, я заклинаю его. Бог вознаградит его за помощь мне. Человеческое знание оказывается вынужденно отступить в пределы истории, филологии и логики. Нечто вроде страдания от этого отступления проявляется у Лессинга, который не без правдоподобия уверяет, что его сердце охотно оставалось бы более верующим, чем разрешает ему разум. Вопросом: «Откуда это можно знать?» — Просвещение элегантно, без особой агрессивности подрезает корни знанию, полученному в откровении. При всем желании человеческий разум не может найти в священном тексте что-то большее, чем исторические, сделанные людьми допущения. Постановкой простых филологических вопросов уничтожается притязание традиции на абсолютность. Как ни убийственна историко-филологическая критика Библии, абсолютизм веры, присущий организованной религии, не желает принимать к сведению, что он повергнут в прах по всем правилам искусства. Он просто «существует» себе дальше, правда, не так, будто этого полного разгрома и этого разоблачения никогда не было, но так, будто из этого не следует делать никаких выводов, кроме одного: нужно изучать и отлучать от церкви критиков. Только после основательной критики Нового времени теология полностью грузится на корабль дураков — дурацкий корабль так называемой веры — и отплывает всё дальше и дальше, отталкиваясь от берега буквоедской критики. В XIX веке церковные организации дают сигнал к соединению посткритического иррационализма с политической реакцией. Как и все полные воли к выживанию институты, они умеют пережить «снятие» и «преодоление» своих оснований. Отныне понятие «существование» попахивает трупным ядом христианства, гнилостным разложением того, что подверглось критике, но, несмотря на это, все никак не умрет*. С тех пор у теологов с циниками еще одно общее — стремление к самосохранению, которое не удается скрыть. В бочке дырявой догматики они уютно устроились до самого дня Страшного суда. Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|