ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
VII. Критика видимости природногоКаждая занятая разоблачениями критика полагает, что ей, как никому другому, известно то, что «происходит на самом деле» в незримой сфере. Сплошь и рядом человеческое сознание хотят обмануть и заставить довольствоваться чистой видимостью. Поэтому для Просвещения решающее значение должен иметь именно второй взгляд, который не даст довериться первому впечатлению. Вообще говоря, если бы вещи были такими, какими они видятся на первый взгляд, всякое исследование и наука были бы излишними. Не надо было бы ничего искать, ничего исследовать, не было бы смысла ставить какие-то эксперименты и опыты. Но наука и Просвещение относятся к реальности подозрительно, словно сыщики. Когда речь идет о феноменах человеческой и общественной жизни, непосредственно наблюдаемое оказывается прямо противоположным тому, что открывается поиском. Ведь в этой сфере все «непосредственно наблюдаемое» сплошь представляет собой нечто «притворное» и искусственное. Человеческая жизнь a priori протекает в атмосфере естественной искусственности или искусственной естественности (Плесснер). Это открытие являет собой великий подвиг просветительской культурной рефлексии. Оно доказывает, что человек, как он есть, живет «неестественно», «неприродно». То, что в нем было природного, «утрачено», «обезображено» и «деформировано» цивилизацией. Человек никогда не пребывает в «центре своей сущности», он стоит рядом с самим собой как некто другой, а не как тот, кем он «подлинно» был или может быть. Эти воззрения составляют сегодня общий идейный багаж всей философской антропологии. С течением времени они обрели нейтральность в моральном отношении и, «отстоявшись», превратились в чисто методологические подходы к пониманию структуры. Однако поначалу, тогда, когда это открытие было сделано, идея ненатуральности, неестественности создавала необыкновенно мощный потенциал для атак на господствующую мораль. Ее взрывная сила была прямо пропорциональна нерушимой вере в «хорошую и добрую природу». «Природа, природа!» — так звучал один из боевых кличей буржуазного общества, поднявшего восстание против аристократического миропорядка. Последствия этого открытия ненатуральности можно проследить на примере критики общественного человека у Руссо. У нее есть две стороны: критически-негативная и утопически-позитивная. Их можно назвать и по-другому: деструктивная политика и конструктивная педагогика. Руссо ставит диагноз обществу XVIII века: тотальное вырождение, полный отрыв человека от «природы». Все спонтанное, утратив естественность, выродилось в конвенциональное, всякую наивность подменило утонченное коварство, все, что шло от сердца, скрыто показными общественными манерами и т. д. Взгляд Руссо на эти вещи отличается такой небывалой остротой, какой может отличаться только оскорбленное и возмущенное буржуазное мировосприятие, само желающее заявить в условиях аристократически-неестественного социального строя о своих правах на существование. Публичное лицедейство Старого порядка с каждым днем становилось все более очевидным и все более абсурдным. Внутренняя ирония по отношению к аристократической форме жизни вполне соответствовала в «чувствительной» буржуазной культуре ее отвращению к наигранности и неестественности. Этим и объясняется тот неподдающийся описанию отклик, который встретила у современников критика неестественности, проводимая Руссо. Изображенные им социальное вырождение и отход от естественности не только утвердили поднимающуюся буржуазию в ее элементарнейшем социальном чувстве, но и заставили наиболее чувствительную и восприимчивую часть аристократической интеллигенции увидеть в этой критике свой собственный портрет. Здесь сказалось действие универсального закона критики, апеллирующей к «чувствам»: она воспринимается именно теми, кого касается менее всего, тогда как те, против кого она главным образом направляется, глядятся в нее, словно в мутное зеркало, не видя ровным счетом ничего. Согласие интеллигентных аристократов с критикой, осуществленной Руссо, было важным ферментом для филантропической деятельности, посредством которой они пытались морально откупиться от грызущей их совести, говорившей, что существующее положение им выгодно. Ведь первая рациональная глубинная психология, как уже отмечалось выше, представляла собой побочную ветвь аристократического руссоизма; то, что проявлялось в ее методе лечения, могло пониматься как самое прямое доказательство внутренней «целебной силы природы». Потенциальная деструктивность бессознательного и «теневая сторона природы» открылись лишь взору последующего поколения романтиков и интерпретировались все более и более пессимистически (ср. произведения Э. Т. А. Гоффмана, Айхендорфа и многих других). Из этого анализа прямо вытекала политическая позиция, требовавшая выступать во имя природного, естественного, против системы принуждений, следовать зову сердца честного буржуа и восставать против изолганности утонченного аристократа, противопоставлять идею свободного общественного договора старым феодальным отношениям, основанным на насилии. Новое общество желало быть таким строем, в котором все ко взаимной выгоде договариваются о мирной и трудолюбивой совместной жизни, руководствуясь примером, который подает природа, и взаимной симпатией. Как ни привлекательна была эта программа создания гармонии, некоторые сторонники Старого порядка оказались все же достаточно чуткими, чтобы услышать в ней мотивы, предвещающие грядущий ад. С леденящим душу злорадством и удовлетворением консерваторы наблюдали, как французская революция вырождается в террор и войну. С той поры ничто другое не давало столь обильного материала для создания консервативной картины человека. Ее создатели полагают, что освобожденная от пут человеческая природа, как она предстает здесь и сейчас, отнюдь не внушает оптимизма и не заслуживает, чтобы ее рисовали самыми радужными красками. Консервативное мышление подает себя здесь позитивистски. Не ставя прежде всего и ранее всего вопроса о взаимосвязях, оно регистрирует факты, свидетельствующие о том, что люди достаточно часто ведут себя эгоистично, обнаруживают склонность к разрушению, жадность, глупость и стремление идти наперекор обществу. Да, именно поэтому преступность была и продолжает оставаться столь важной для консерватизма — «близорукое мышление» считает ее существование убийственным доводом в пользу пессимистического взгляда на человека, который, в свою очередь, становится основанием для авторитарной политики, требующей суровой дисциплины. С этой точки зрения, следовательно, уже самой природой предусмотрено существование преступников, глупцов, кляузников, эгоистов и бунтарей — точно так же, как предусмотрено существование деревьев, коров, королей, законов и звезд. Христианское учение о наследственном первородном грехе вполне согласуется здесь с консервативно-пессимистическим пониманием природы. В соответствии с ним человек оказывается ущербным существом уже вследствие самого факта появления на свет из материнской утробы. Философия Руссо предвидит все эти аргументы заранее. Она надеется упредить пессимизм, доказав, что таким человек стал, сделавшись социальным. То, что действительно существуют люди, которые ведут себя злобно, алчно, глупо, деструктивно и т. п., отнюдь не говорит еще ничего о сущности человека. Здесь у Руссо проявляется, вероятно, важнейшая мыслительная фигура морально-политического Просвещения: теория невинной жертвы. Те, на кого указывает в доказательство своей правоты политический пессимизм: преступник, сумасшедший, асоциальный тип, короче говоря — безответственные люди, вовсе не от природы таковы, какими они предстают сегодня. Их сделало такими общество. Руссо утверждает, что все они никогда не имели шанса стать такими, каковы они по природе, но оказались поставленными в то положение, в котором находятся сейчас, по необходимости, принуждению и незнанию. Они — жертвы общества. Этот отпор политическому позитивизму в вопросе о человеческой природе поначалу обладал сокрушительной силой. За ним стояло превосходство диалектического мышления над позитивистским. Оно превратило моральные состояния и качества в нечто подвижное, в процессы. «Не существует» жестоких людей, есть только их ожесточение; «не существует» преступности, есть только кримина-лизация; «не существует» глупости, есть только оглупление; «не существует» никакого себялюбия, есть только приемы дрессировки, направленные на формирование эгоизма; «не существует» никаких «безответственных» людей, есть только жертвы целенаправленного формирования безответственности. То, что политический позитивизм принимает за природу, на самом деле — природа искаженная, результат подавления человеческих возможностей. Руссо были известны два персонажа, которые должны были помочь ему наглядно проиллюстрировать свое видение проблемы, два класса человеческих существ, живущие до начала процесса цивилизации, то есть до начала извращения природы. Это благородный дикарь и ребенок. Вокруг этих двух образов просветители разворачивают в литературе две страстно любимые ими дисциплины: % народоведение и педагогику; в этом плане в самом подходе ничего не изменилось и по сей день. В литературном отношении эта двойная страсть породила два жанра, представленные массой объемистых произведений: экзотическую литературу о путешествиях, из которой впоследствии развилась этнология; и роман воспитания, превратившийся в литературу для педагогов и родителей. Примитивные народы, о которых сообщали европейские мореплаватели от Колумба до Бугенвиля и капитана Кука, давали постепенно обретавшему все большую политическую остроту Просвещению долгожданное доказательство того, что, говоря просто, «дела могут идти и по-другому» — мирно, разумно, гуманно, нравственно, без дворянства, без войны, без эксплуатации, без париков, без lettres de cachet*. Благородные дикари южных морей представляли собой нечто вроде архимедовой точки, опирая на которую рычаг, можно было играючи оп- рокинуть притязание европейских общественных порядков на бого-данность и тем самым — на непревзойденное совершенство. Существует и другое, и притом — лучшее. Следовательно, разумное может стать и действительным. Ничего иного Просвещение и не хотело сказать. С этого момента ребенок становится политическим объектом — в некотором роде живым залогом, живой гарантией Просвещения. Он — «благородный дикарь» в своем собственном доме. Посредством подходящего воспитания нужно в будущем позаботиться о том, чтобы из невинных детей не вышло таких же неестественных калек общества, каких производила доныне существовавшая система. Как полагает Руссо, дети уже представляют собою то, чем хочет стать новый буржуазный человек. Но Просвещение отнюдь не первым политизировало педагогику; скорее, оно впервые открыло тот факт, что дети всегда и везде являются заложниками существующих отношений. Однако теперь детям стала отводиться еще большая роль: они становятся носителями буржуазных надежд на «иной мир», на более гуманное общество. Кажется, лишь с этого момента возникает новая, политически окрашенная форма родительской любви, которая выражается в желании, чтобы собственные дети имели в будущем лучшую участь, чем родители. Такая форма родительской любви могла возникнуть только в обществе, которое почувствовало начало перелома и всецело отдалось во власть динамики преобразования мира, поставило себя на службу прогрессу. Возникает новый сплав из любви и «честолюбивых надежд, связываемых с детьми» — нечто такое, что было бы совершенно бессмысленным в обществе стабильном, медленно развивающемся и «лишенном перспектив». Крестьянские общества не надеялись ни на какую «карьеру» своих детей, они не видели никаких иных перспектив, кроме перспективы крестьянской жизни; у аристократии честолюбие было связано не с достижениями детей, а с достижениями всего аристократического рода, с успехами всей семьи. Только на детей из буржуазных семей возлагается антропологическая и политическая миссия. Тому, как сегодня видоизменяется честолюбие, традиционно характеризующее буржуазное отношение родителей к своим детям, можно было бы посвятить отдельное исследование. Безусловно, у оптимистического натурализма Руссо есть одно уязвимое место. Позволительно усомниться в том, что природа хороша и добра, даже если у тебя нет никаких симпатий к консерватизму. В самом начале существования человечества вовсе не было никакой идиллии; оно было крайне суровым и тяжким. Быстро обнаруживается, что идея идиллического первоначала просто не согласуется с тем, что говорит история: при более близком рассмотрении оказывается, что войны, неравенство и суровая жизнь на лоне природы, не отличавшейся щедростью, были распространены повсеместно — при наличии исключений, которые вряд ли можно толковать как первоначало и как правило. С тех пор вопрос о «хорошем первоначале» превратился для Просвещения в тот крест, который оно обречено нести. Все более ясно, что эта идея имеет не темпоральный, а утопический смысл. Благо еще не существовало нигде, кроме как в человеческих желаниях и фантазиях, которые тем не менее уверенно устремляются к тому, чего еще не было и нет. Таким образом. критический натурализм смог выжить, только на время сойдя на нет, а затем возродившись как «дух утопии»; в таком случае первоначало превращается в представление о конечной цели (Блох). Истинно натуралистическое мышление основательно изменило свою функцию в XIX веке. Науки о природе создавали какое угодно, только не идиллическое представление о ней. К тому же со времен Дарвина буржуазия, ставшая империалистической, стала использовать хищного зверя как свою политическую эмблему; на природу начали ссылаться те, кто желал легитимировать насилие, а не те, кто стремился к установлению мира. Геральдика старой аристократии тоже демонстрировала ярко выраженную симпатию к хищникам животного мира: орел, сокол, лев, медведь. Задолго до руссоизма существовал прямо противоположный ему по смыслу аристократический натурализм, который возродился у набравшей силу буржуазии в образе политического «биологизма». Трудно было найти более убедительное свидетельство того, что руссоистский натурализм был лишь временной стилизацией мышления о природе, на которую не может надежно опираться общая теория освобождения. Поэтому Просвещение не без колебаний решает расстаться с благородным дикарем и невинным ребенком, что, конечно, так и не привело к полному разрыву с этими «союзниками». Ребенок и дикарь — это существа, которые могут твердо рассчитывать на симпатию тех, кто сохраняет веру в идеи Просвещения. Из этнологии и по сей день исходят импульсы, побуждающие великие цивилизации к саморефлексии; так, за бросающимся сегодня в глаза культом индейцев кроются идеи, связанные с природой, об оптимальной величине обществ, которые хотят сохранить разумное отношение к самим себе, равно как и к окружающей среде. А детская психология и сегодня постоянно дает ценные импульсы, побуждающие к рефлексии над структурами, которые определяют поведение в страдающих от своей неизбытой инфантильности обществах. Что сохранилось от руссоистской критики целиком и полностью — так это необходимое разоблачение ложности социальной фикции — представления о злой «природе». Оно сохраняет свою важность для борьбы с теми, кто заводит речь о якобы природной неполноценности в том, что касается интеллекта, расы, пола и сексуального поведения. Когда консерваторы и реакционеры ссылались на «природу», чтобы обосновать неполноценность женщины, меньшую одаренность темных рас, врожденную интеллигентность детей из высших слоев общества и извращенность гомосексуальных наклонностей, они узурпировали натурализм; делом критики остается опровержение этого. В конце концов критика должна дойти, по крайней мере, до постижения того, что преподносимое в качестве «природы» требуется понимать без тенденциозности, как нечто нейтральное, а всякое вынесение оценок и всякое определение тенденций представляют собой, вне всякого сомнения, дело культуры. Даже если «хорошая природа» Руссо и канула в вечность, он, по крайней мере, научил не принимать никакого представления о «плохой природе», призванного оправдать социальное угнетение. Но там, где заводят речь о «жертвах общества», опять-таки легко может проявиться момент «изощренной хитрости». В понятии «жертва общества» заключено рефлексивное противоречие, которое создает возможность для всякого рода злоупотреблений. Уже у Руссо дала о себе знать такая сомнительная изощренность, за которой наверняка скрывалась двойная мораль. В идее нового воспитания он связывал природу и детство, но в то же время отказался от своих детей, отправив их в сиротский приют, что уже давно толкуется как свидетельство разрыва между его учением и жизнью. Руссо был мастером изощренной рефлексивности, которая умело выставляет виновными всех вокруг, а в себе самой обнаруживает только чистоту намерений. Все известные вероисповедания были начертаны на таком же чистом листе чувства собственной невинности. В этой позиции обнаруживалось нечто, за чем не смогли и не захотели идти другие последовательные просветители, прежде всего Генрих Гейне, даже если они и не имели ничего общего с известным очернением Руссо, которым занимались все противники Просвещения. Уязвимое место теории «жертвы обстоятельств» — это опять-таки попытка сознания превратить само себя в нечто пассивно-вещное, создающая новую наивно-изощренную позицию. Затем ее можно использовать или воспринимать, в зависимости от обстоятельств, как трюк, позволяющий облегчить себе жизнь, как технику шантажа и как косвенную агрессию. Психологии известен тип «вечной жертвы», которая использует эту свою позицию для замаскированной агрессии. В более общем плане к этому же разряду следует отнести и вечных неудачников, равно как клинических и политических ипохондриков, которые жалуются на ситуации, изображая их столь ужасно, что не покончить с собой и не эмигрировать — истинная жертва с их стороны. Среди левых в Германии сформировался, не в последнюю очередь под влиянием социологической схемы «жертвы обстоятельств», определенный тип «отвергающих», которые считают пределом падения необходимость жить в этой стране, где не бывает лета и оппозиции. Никто не вправе сказать, что люди, разделяющие эту точку зрения, не ведают, о чем говорят. Их ошибка заключается в том, что они так и остаются в состоянии самоослепления. Ведь обвиняющий прочно связывает себя с убожеством, увеличивая его под прикрытием не вызывающих никаких подозрений критических заключений. Софистически упорствуя в неприятии абсолютно всего, агрессивно превращая себя в нечто пассивно-вещное, некоторые «критические» сознания отказываются стать более здоровыми, чем больное целое. Вторая возможность злоупотреблять схемой «жертвы обстоятельств» была открыта записными доброхотами и социальными работниками, пытавшимися, из наилучших побуждений, внушить отбывающим заключение уголовникам, бездомным, алкоголикам, молодым маргиналам и т. п. сознание того, что они — «жертвы общества», которые всего лишь упустили возможность надлежащим образом защитить себя. Часто при этом доброхоты наталкивались на чувствительный отпор, и им волей-неволей приходилось уяснять для себя, какая степень дискриминации заключена в их собственной «доброй воле». Самолюбие и потребность защищать собственное достоинство часто побуждают тех, кто оказался в скверной ситуации, к энергичному отпору в ответ на требование превратить себя в нечто пассивно-вещное, которое предъявляется им в ходе каждой политической кампании «помощи», имеющей такое обоснование. Именно тот, кому приходится хуже всего, чувствует в себе искру самоутверждения, а она наверняка может потухнуть, если он начнет представлять себя жертвой, мыслить себя как Н.е-Я. Достоинство «несчастных» состоит и в том, что только они одни и только добровольно вправе называть себя несчастными. Тот, кто пытается вложить им в уста это слово, невольно оскорбляет их, какими бы добрыми намерениями он ни руководствовался. Сущность освобождающей рефлексии в том, что к ней нельзя принудить. Она откликается только на косвенную помощь. Если исходить из этого, то можно увидеть перспективу, которую открывает для жизни тотальная непросвещаемость, обрисованная Теодором В. Адорно. Он говорил о том, что несчастное сознание человека, потерпевшего поражение, в мыслях еще раз причиняет самому себе тот же вред и несправедливость, которую ему причинили внешние обстоятельства — причиняет для того, чтобы обрести способность переносить эту несправедливость. Здесь происходит такая внутренняя рефлексия, которая уже выглядит как пародия на свободу. Внешне это представет как обретение чувства удовлетворения, и, зайди речь об этом, человек, вероятно, так и квалифицировал бы собственное состояние. Вспоминая о своей матери, Петер Ханд-ке нашел очень гибкую формулу, используя которую, печаль исполненного любви и сознающего полную беспомощность познания капитулирует перед действительностью: «Несчастность, в которой отсутствуют всякие желания». Никакое Просвещение больше не имеет ни шансов, ни прав нарушить сон этого мира, если он действительно таков. Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|