Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Петербургским корешам




 

 

Дождь в Нижнем Тагиле.

Лучше лежать в могиле.

Лучше б меня убили

дядя в рыжем плаще

с дядею в серой робе.

Лучше гнить в гробе.

Места добру-злобе

там нет вообще.

 

Жил-был школьник.

Типа чести невольник.

Сочинил дольник:

я вас любил.

И пошло-поехало.

А куда приехало?

Никуда не приехало.

Дождь. Нижний Тагил.

 

От порога до Бога

пусто и одиноко.

Не шумит дорога.

Не горят фонари.

Ребром встала монета.

Моя песенка спета.

Не вышло из меня поэта,

черт побери!

 

 

«Я музу юную, бывало…»

 

 

Я музу юную, бывало,

встречал в подлунной стороне.

Она на дудочке играла,

я слушал, стоя в стороне.

 

Но вдруг милашку окружали,

как я, такие же юнцы.

И, грянув хором, заглушали

мотив прелестный, подлецы.

 

И думал я: небесный Боже,

узрей сие, помилуй мя,

ведь мне Тобой дарован тоже

осколок Твоего огня,

 

дай поорать!

 

 

«Не жалей о прошлом, будь что было…»

 

О. Дозморову

 

 

Не жалей о прошлом, будь что было,

даже если дело было дрянь.

Штора с чем-то вроде носорога,

на окне обильная герань.

 

Вспоминаю: с вечера поддали,

вынули гвоздики из петлиц,

в городе Перми заночевали

у филологических девиц.

 

На комоде плюшевый мишутка,

стонет холодильник «Бирюса».

Потому так скверно и так жутко,

что банальней выдумать нельзя.

 

Друг мой милый, я хочу заране

объявить: однажды я умру

на чужом продавленном диване,

головой болея поутру.

 

Если правда так оно и выйдет,

жаль, что изо всей семьи земной

только эта дура и увидит

светлое сиянье надо мной.

 

 

«Ничего не будет, только эта песня…»

 

 

Ничего не будет, только эта

песня на обветренных губах.

Утомленный мыслями о мета —

физике и метафизиках,

 

я умру, а после я воскресну.

И назло моим учителям

очень разухабистую песню

сочиню, по скверам, по дворам

 

чтоб она, шальная, проносилась.

Танцевала, как хмельная блядь.

Чтобы время вспять поворотилось

и былое началось опять.

 

Выхожу в телаге, всюду флаги.

Курят пацаны у гаража.

И торчит из свернутой бумаги

рукоятка финского ножа.

 

Как известно, это лучше с песней.

По стране несется тру-ля-ля.

Эта песня может быть чудесней,

мимоходом замечаю я.

 

 

Автомобиль

 

 

В ночи, в чужом автомобиле,

почти бессмертен и крылат,

в каком-то допотопном стиле

сижу, откинувшись назад.

 

С надменной легкостью водитель

передвигает свой рычаг.

И желтоватый проявитель

кусками оживляет мрак.

 

Встает Вселенная из мрака —

мир, что построен и забыт.

Мелькнет какой-нибудь бродяга

и снова в вечность улетит.

 

Почти летя, скользя по краю

в невразумительную даль,

я вспоминаю, вспоминаю,

и мне становится так жаль.

 

Я вспоминаю чьи-то лица,

всё, что легко умел забыть,

над чем не выпало склониться,

кого не вышло полюбить.

 

И я жалею, я жалею,

что раньше видел только дым,

что не сумею, не сумею

вернуться новым и другим.

 

В ночи, в чужом автомобиле

я понимаю навсегда,

что, может, только те и были,

в кого не верил никогда.

 

А что? Им тоже неизвестно,

куда шофер меня завез.

Когда-нибудь заглянут в бездну

глазами, светлыми от слез.

 

 

«Приобретут всеевропейский лоск…»

 

 

Приобретут всеевропейский лоск

слова трансазиатского поэта,

я позабуду сказочный Свердловск

и школьный двор в районе Вторчермета.

 

Но где бы мне ни выпало остыть,

в Париже знойном, Лондоне промозглом,

мой жалкий прах советую зарыть

на безымянном кладбище свердловском.

 

Не в плане не лишенной красоты,

но вычурной и артистичной позы,

а потому что там мои кенты,

их профили на мраморе и розы.

 

На купоросных голубых снегах,

закончившие ШРМ[60]на тройки,

они запнулись с медью в черепах

как первые солдаты перестройки.

 

Пусть Вторчермет гудит своей трубой.

Пластполимер пускай свистит протяжно.

И женщина, что не была со мной,

альбом откроет и закурит важно.

 

Она откроет голубой альбом,

где лица наши будущим согреты,

где живы мы, в альбоме голубом,

земная шваль: бандиты и поэты.

 

 

Школьница

 

 

Осень, дождь, потусторонний свет.

Как бы Богом проклятое место.

Школьница четырнадцати лет

в семь ноль-ноль выходит из подъезда.

Переходит стройку и пустырь.

В перспективе школьная ограда.

И с лихвой перекрывает мир

музыка печальнее, чем надо.

Школьница: любовь, но где она?

Школьница: любви на свете нету.

А любовь столпилась у окна…

и глядит вослед в лице соседа.

Литератор двадцати трех лет,

безнадёжный умник-недоучка,

мысленно ей шлёт физкультпривет,

грезит ножкой, а целует ручку.

Вот и всё. И ничего потом.

Через пару лет закончит школу.

Явится, физически влеком,

некто Гриша или некто Коля.

Как сосед к соседу забредёт,

скажет «брат», а может быть, «папаша».

И взаймы «Столичную» возьмёт

пальцами с наколкою «Наташа».

И когда граница двух квартир

эдаким путём пересечётся,

музыка, что перекрыла мир,

кончится, и тишина начнётся.

Закурю в кромешной тишине.

Строфы отчеркну, расставлю точки.

За стеною школьница во сне

улыбнётся, я сложу листочки.

 

 

«Двенадцать лет. Штаны вельвет…»

 

 

Двенадцать лет. Штаны вельвет. Серега Жилин слез

с забора и, сквернословя на чем свет, сказал событие.

Ах, Лора. Приехала. Цвела сирень. В лицо черемуха

дышала. И дольше века длился день. Ах, Лора, ты

существовала в башке моей давным-давно. Какое сладкое

мученье играть в футбол, ходить в кино, но всюду

чувствовать движенье иных, неведомых планет, они

столкнулись волей Бога: с забора Жилин слез Серега, и

ты приехала, мой свет.

Кинотеатр: «Пираты двадцатого века». «Буратино»

с «Дюшесом». Местная братва у «Соки-Воды» магазина.

А вот и я в трико среди ребят — Семеныч, Леха, Дюха —

рукой с наколкой «ЛЕБЕДИ» вяло почесываю брюхо.

Мне сорок с лихуем. Обилен, ворс на груди моей растет.

А вот Сергей Петрович Жилин под ручку с Лорою идет —

начальник ЖКО, к примеру, и музработник в детсаду.

Когда мы с Лорой шли по скверу и целовались на ходу,

явилось мне виденье это, а через три-четыре дня —

гусара, мальчика, поэта — ты, Лора, бросила меня.

Прощай же, детство. То, что было, не повторится никогда.

«Нева», что вставлена в перила, не более моя беда.

Сперва мычишь: кто эта сука? Но ясноокая печаль

сменяет злость, бинтует руку. И ничего уже не жаль.

Так над коробкою трубач с надменной внешностью

бродяги, с трубою утонув во мраке, трубит для осени

и звезд. И выпуклый бродячий пес ему бездарно

подвывает. И дождь мелодию ломает.

 

 

Путешествие

 

 

Изрядная река вплыла в окно вагона.

Щекою прислонясь к вагонному окну,

я думал, как ко мне фортуна благосклонна:

и заплачу за всех, и некий дар верну.

 

Приехали. Поддав, сонеты прочитали,

сплошную похабель оставив на потом.

На пароходе в ночь отчалить полагали,

но пригласили нас в какой-то важный дом.

 

Там были девочки: Маруся, Роза, Рая.

Им тридцать с гаком, все филологи оне.

И черная река от края и до края

на фоне голубом в распахнутом окне.

 

Читали наизусть Виталия Кальпиди[61].

И Дозморов Олег мне говорил: «Борис,

тут водка и икра, Кальпиди так Кальпиди.

Увы, порочный вкус. Смотри, не матерись».

 

Да я не матерюсь. Белеют пароходы

на фоне голубом в распахнутом окне.

Олег, я ошалел от водки и свободы,

и истина твоя уже открылась мне.

 

За тридцать, ну и что. Кальпиди так Кальпиди.

Отменно жить: икра и водка. Только нет,

не дай тебе Господь загнуться в сей квартире,

где чтут подобный слог и всем за тридцать лет.

 

Под утро я проснусь и сквозь рваньё тумана,

тоску и тошноту, увижу за окном:

изрядная река, ее названье — Кама.

Белеет пароход на фоне голубом.

 

 

«Есть фотография такая…»

 

 

Я памятник себе воздвиг нерукотворный…

 

А.С. Пушкин

 

 

…Мной сочиненных. Вспоминал

Я также то, где я бывал.

 

Н.А. Некрасов

 

 

Есть фотография такая

в моем альбоме: бард Петров[62]

и я с бутылкою «Токая».

А в перспективе — ряд столов

с закуской черной, белой, красной.

Ликеры, водка, коньяки

стоят на скатерти атласной.

И, ходу мысли вопреки,

но все-таки согласно плану

стихов — я не пишу их спьяну, —

висит картина на стене:

огромный Пушкин на коне

прет рысью в план трансцендентальный.

Поэт хороший, но опальный,

 

Усталый, нищий, гениальный,

однажды прибыл в город Псков

на конкурс юных мудаков —

версификаторов — нахальный

мальчишка двадцати двух лет.

Полупижон, полупоэт.

Шагнул в толпу из паровоза,

сух, как посредственная проза,

поймал такси и молвил так:

 

— Вези в Тригорское, земляк!

 

Подумать страшно, баксов штука, —

привет, засранец Вашингтон!

Татарин-спонсор жмет мне руку.

Нефтяник, поднимает он

с колен российскую культуру.

И я, т. о., валяя дуру,

ни дать ни взять лауреат.

Еще не пьян. Уже богат.

За проявленье вашей воли

вам суждено держать ответ.

Ба, ты все та же, лес да поле!

Так начинается банкет,

и засыпает наша совесть.

Честь? Это что еще за новость!

Вы не из тех полукалек,

живущих в длительном подполье.

О, вы нормальный человек.

Вы слишком любите застолье.

Смеетесь, входите в азарт.

Петров, — орете, — первый бард.

И обнимаетесь с Петровым.

И Пушкин, сидя на коне,

глядит милягой чернобровым,

таким простым домашним ге…

 

Стоп, фотография для прессы!

Аллея Керн. Я очень пьян.

Шарахаются поэтессы —

Нателлы, Стеллы и Агнессы.

Две трети пушкинских полян

озарены вечерним светом.

Типичный негр из МГУ

читает «Памятник». На этом,

пожалуй, завершить могу

рассказ ни капли не печальный.

Но пусть печален будет он:

 

я видел свет первоначальный,

был этим светом ослеплен.

Его я предал. Бей, покуда

еще умею слышать боль,

или верни мне веру в чудо,

из всех контор меня уволь.

 

 

«Осколок света на востоке…»

 

 

Осколок света на востоке.

Дорога пройдена на треть.

Не убивай меня в дороге,

позволь мне дома умереть.

 

Не высылай за мной по шпалам,

горящим розовым огнем,

дегенерата с самопалом,

неврастеничку с лезвиём.

 

Не поселяй в мои плацкарты

нацмена с города Курган,

что упадает рылом в нарды,

освиневая от ста грамм.

 

Да будет дождь, да будет холод,

не будет золота в горсти,

дай мне войти в такой-то город,

такой-то улицей пройти.

 

Чуть постоять, втянуть ноздрями

под фонарем гнилую тьму.

Потом помойками, дворами —

дорога к дому моему.

 

Пускай вонзит точку в печень

или попросит огоньку,

когда совсем расслаблю

плечи видавший виды на веку.

 

И перед тем, как рухну в ноги,

заплачу, припаду к груди,

что пса какого, на пороге

прихлопни или пощади.

 

 

«Июньский вечер. На балконе…»

 

 

Июньский вечер. На балконе

уснуть, взглянув на небеса.

На бесконечно синем фоне

горит заката полоса.

 

А там — за этой полосою,

что к полуночи догорит, —

угадываемая мною

муз ы ка некая звучит.

 

Гляжу туда и понимаю,

в какой надежной пустоте

однажды буду и узнаю:

где проиграл, сфальшивил где.

 

 

«С трудом окончив вуз технический…»

 

 

С трудом окончив вуз технический,

В НИИ каком-нибудь служить.

Мелькать в печати перьодической,

Но никому не говорить.

 

Зимою, вечерами мглистыми

Пить анальгин, шипя «говно».

Но, исхудав, перед дантистами

Нарисоваться все равно.

 

А по весне, когда акации

Гурьбою станут расцветать,

От аллергической реакции

Чихать, сморкаться и чихать.

 

В подъезде, как инстинкт советует,

Пнуть кошку в ожиревший зад.

Смолчав и сплюнув где не следует,

Заматериться невпопад.

 

И только раз — случайно, походя —

Открыто поглядев вперед,

Услышать, как в груди шарахнулась

Душа, которая умрет.

 

 

«Дали водки, целовали…»

 

 

Дали водки, целовали,

обнимали, сбили с ног.

Провожая, не пускали,

подарили мне цветок.

 

Закурил и удалился

твердо, холодно, хотя

уходя остановился —

оглянуться, уходя.

 

О, как ярок свет в окошке

на десятом этаже.

Чьи-то губы и ладошки

на десятом этаже.

 

И пошел — с тоскою ясной

в полуночном серебре —

в лабиринт — с гвоздикой красной —

сам чудовище себе.

 

 

Элегия («Зимой под синими облаками…»)

 

 

Зимой под синими облаками

в санях идиотских дышу в ладони,

бормоча известное: «Эх вы, сани!

А кони, кони!»

 

Эх, за десять баксов к дому милой!

«Ну ты и придурок», — скажет Киса.

Будет ей что вспомнить над могилой

ее Бориса.

 

Слева и справа — грустным планом

шестнадцатиэтажки. «А-ну, парень,

погоняй лошадок!» — «А куда нам

спешить, барин?»

 

 

«Начинается снег, и навстречу движению снега…»

 

 

Начинается снег, и навстречу движению снега

поднимается вверх — допотопное слово — душа.

Всё — о жизни поэзии, о судьбе человека

больше думать не надо, присядь, закури не спеша.

 

Закурю, да на корточках, эдаким уркой отпетым

я покуда живой, не нужна мне твоя болтовня.

А когда после смерти я стану прекрасным поэтом,

для эпиграфа вот тебе строчки к статье про меня:

 

Снег идет и пройдет, и наполнится небо огнями.

Пусть на горы Урала опустятся эти огни.

Я прошел по касательной, но не вразрез с небесами,

в этой точке касания — песни и слезы мои.

 

 

«Сколько можно, старик, умиляться острожной…»

 

 

Сколько можно, старик, умиляться острожной

балалаечной нотой с железнодорожной?

Нагловатая трусость в глазах татарвы.

Многократно все это еще мне приснится:

колокольчики чая, лицо проводницы,

недоверчивое к обращенью на «Вы».

 

Прячет туфли под полку седой подполковник

да супруге подмигивает: — Уголовник!

Для чего выпускают их из конуры?

Не дослушаю шепота, выползу в тамбур.

На леса и поля надвигается траур.

Серебром в небесах расцветают миры.

 

Сколько жизней пропало с Москвы до Урала.

Не успею заметить в грязи самосвала,

залюбуюсь красавицей у фонаря

полустанка. Вдали полыхнут леспромхозы.

И подступят к гортани банальные слезы,

в утешение новую рифму даря.

 

Это осень и слякоть, и хочется плакать,

но уже без желания в теплую мякоть

одеяла уткнуться, без «стукнуться лбом».

А идти и идти никуда ниоткуда,

ожидая то смеха, то гнева, то чуда.

Ну, а как? Ты не мальчик! Да я не о том —

 

спит штабной подполковник на новой шинели.

Прихватить, что ли, туфли его, в самом деле?

Да в ларек за поллитру толкнуть. Да пойти

и пойти по дороге своей темно-синей

под звезд а ми серебряными, по России,

документ о прописке сжимая в горсти.

 

 

Паровоз

 

 

С зарплаты рубль — на мыльные шары,

на пластилин, на то, что сердцу мило.

Чего там только не было, всё было,

все сны — да-да — советской детворы.

 

А мне был мил огромный паровоз —

он стоил чирик — черный и блестящий.

Мне грезилось: почти что настоящий!

Звезда и молот украшали нос.

 

Летящий среди дыма и огня

под злыми грозовыми облаками,

он снился мне. Не трогайте руками!

Не трогаю, оно — не для меня.

 

Купили бы мне этот паровоз,

теперь я знаю, попроси, заплачь я —

и жизнь моя сложилась бы иначе,

но почему-то не хватало слез.

 

Ну что ж, лети в серебряную даль,

вези других по золотой дороге.

Сидит безумный нищий на пороге

вокзала, продает свою печаль.

 

 

«Россия. Глухомань. Зима…»

 

 

Россия. Глухомань. Зима.

Но если не сходить с ума,

на кончике карандаша

уместится душа.

 

Я лягу спать. А ты пари

над бездною, как на пари,

пари, мой карандаш, уважь

меня, мой карандаш.

 

Шальную мысль мою лови.

Рисуй объект моей любви

в прозрачном платье, босиком,

на берегу морском.

 

У моря, на границе сна

она стоит всегда одна.

И море синее шумит,

в башке моей шумит.

 

И рифмы сладкие живут,

и строчки синие бегут

морским подобные волнам,

бегут к ее ногам.

 

 

«Не знавал я такого мороза…»

 

 

Нижневартовск, Тюмень и Сургут.

 

О. Д.

 

 

Не знавал я такого мороза,

хоть мороз во России жесток.

Дилер педи— и туберкулеза

из контейнера вынул сапог.

 

А, Б, В — ПТУ на задворках.

На задворках того ПТУ,

до пупа в идиотских наколках,

с корешами играет в лапту.

 

Научается двигать ушами.

Г, Д, Е — начинается суд.

Ж, З, И — разлучив с корешами,

в эшелоне под Ивдель[63]везут.

 

Я и сам пошмонался изрядно

по задворкам отчизны родной.

Там не очень тепло и опрятно,

но страшней воротиться домой.

 

Он приходит к себе на квартиру,

мусора его гонят взашей.

Да подруга ушла к инженеру.

Да уряхали всех корешей.

 

Так чего ты томишься, бродяга,

или нас с тобой больше не ждут

лес дремучий, скрипучая драга,

Нижневартовск, Тюмень и Сургут?

 

Или нас, дорогой, не забыли —

обязали беречь и любить,

сторожить пустыри и могилы,

по помойкам говно ворошить?

 

Если так, отыщи ему пару.

Да шагай по великой зиме,

чтобы не помянуть стеклотару —

тлен и прах в переметной суме.

 

Заночуй этой ночью на тепло —

магистрали, приснится тебе,

что душа твоя в муках окрепла

и архангел гудит на трубе.

 

Серп и молот на выцветших флагах.

солдатня приручила волчат.

Одичалые люди в телагах

по лесам топорами стучат.

 

 

Памяти Полонского

 

Олегу Дозморову

 

 

Мы здорово отстали от полка. Кавказ в доспехах,

словно витязь. Шурует дождь. Вокруг ни огонька.

Поручик Дозморов, держитесь! Так мой денщик загнулся,

говоря: где наша, э, не пропадала. Так в добрый путь!

За Бога и царя. За однодума-генерала. За грозный ямб.

За трепетный пеон. За утонченную цезуру. За русский

флаг. Однако, что за тон? За ту коломенскую дуру. За

Жомини[64], но все-таки успех на всех приемах и мазурках.

За статский чин, поручик, и за всех блядей Москвы и

Петербурга. За к непокою, мирному вполне, батального

покоя примесь. За пакостей литературных — вне. Поручик Дозморов,

держитесь! И будет день. И будет бивуак. В сухие кители

одеты, мы трубочки раскурим натощак, вертя пижонские кисеты.

А если выйдет вовсе и не так? Кручу-верчу стихотвореньем.

Боюсь, что вот накаркаю — дурак. Но следую за вдохновеньем.

У к о ней наших вырастут крыла. И воспарят они над бездной.

Вот наша жизнь, которая была невероятной и чудесной.

Свердловск, набитый ласковым ворьем и туповатыми ментами.

Гнилая Пермь. Исетский водоем. Нижне-Исетское[65]с цветами.

Но разве не кружилась голова у девушек всего Урала,

когда вот так беседовали два изящных армий генерала?

С чиновников порой слетала спесь. И то отмечу,

как иные авангардисты отдавали честь нам, как солдаты рядовые.

Мне все казалось: пустяки, игра. Но лишь к утру смыкаю веки.

За окнами блистают до утра Кавказа снежные доспехи.

Два всадника с тенями на восток. Все тверже шаг.

Тропа все круче. Я говорю, чеканя каждый слог: черт побери,

держись, поручик! Сокрыл туман последнюю звезду. Из мрака

бездна вырастает. Храпят гнедые, чуя пустоту. И ветер

ментики срывает. И сердце набирает высоту.

 

 

«Осенние сумерки злые…»

 

 

Осенние сумерки злые,

как десятилетье назад.

Аптечные стекал сырые

Фигуру твою исказят.

 

И прошлое как на ладони.

И листья засыпали сквер.

И мальчик стоит на балконе

и слушает музыку сфер.

 

И странное видит виденье

и помнит, что будет потом:

с изящной стремительной тенью

шагает по улице гном.

 

С изящной стремительной тенью

шагает по улице гном,

красивое стихотворенье

бормочет уродливым ртом.

 

Бормочет, бормочет, бормочет,

бормочет и тает как сон.

И с жизнью смириться не хочет,

и смерти не ведает он.

 

 






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных