Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






На бледно-голубой эмали




Березы ветви поднимали

и незаметно вечерели.

Я ныне и не помню, как Вас звали.

И были ль Вы со мною в самом деле?

Увы, я вспоминаю только рощу,

хрустящий снег и прочие детали.

 

Где как-то странно с приближеньем ночи

отчетливее тени наши стали.

И нынче, верно, там они чернеют,

отпугивая всяческую живность.

Все так же — снег не тает, вечереет.

Лежат они — печальные, большие.

 

Места есть на земле, где расстаются,

кто б ни забрел. Такие уж, поверьте,

места. Так вот они и остаются

в мозгах, сим подчеркнув свое бессмертье.

Там, я считаю, с Вами и гуляли.

Но я не помню, как глаза у Вас темнели

на бледно-голубой эмали,

какая мыслима в апреле.

 

1994, август

 

Черные скалы

Черные скалы над черной рекою,

как вы красивы. Как печальны!

О, не убейте меня покоем.

Особенно — в момент прощанья.

Я — заурядный усталый путник.

Всех потерял. Иных — покинул.

Я с вами пробыл лишь пару суток,

но буду помнить до могилы.

Я только затем и сошел с дороги,

чтоб вы хранили меня ночами.

С вами молчали боги

и звезды — молчали.

Так познакомьтесь с одним человеком,

что тихо молвит пред грозным ликом:

«Вы меня не помяните даже эхом,

ибо некому меня окликнуть в мире…»

Но за ночлег — спасибо.

Прощайте, вы тоже устали.

Прощайте еще раз, огромные глыбы.

Над черной рекою черные скалы.

 

1994, август

 

Трубач и осень

Полы шляпы висели, как уши слона.

А на небе горела луна.

На причале трубач нам с тобою играл —

словно хобот, трубу поднимал.

Я сказал: посмотри, как он низко берет,

и из музыки город встает.

Арки, лестницы, лица, дома и мосты —

неужели не чувствуешь ты?

Ты сказала: я чувствую город в груди —

арки, люди, дома и дожди.

Ты сказала: как только он кончит играть,

все исчезнет, исчезнет опять.

О, скажи мне, зачем я его не держал,

не просил, чтоб он дальше играл?

И трубач удалялся — печален, как слон.

Мы стояли у пасмурных волн.

И висели всю ночь напролет фонари.

Говори же со мной, говори.

Но настало туманное утро, и вдруг

все бесформенным стало вокруг —

арки, лестницы, лица, дома и мосты.

И дожди, и речные цветы.

Это таял наш город и тек по рукам —

навсегда, навсегда — по щекам.

 

1994, сентябрь, Санкт-Петербург

 

«В сентябре, на простой тротуар…»

В сентябре, на простой тротуар —

где растут фонари как цветы —

лица нежные ветреных пар

вдруг осыпались, словно листы.

Это дождик прошел, черно-бел.

Наклониться над лужей любой —

ты увидишь их, бледных, как мел,

ты махнешь им холодной рукой.

 

«О, прощайте, — шепнешь, — навсегда,

молодые ль вы, старые ль вы,

пусть растут города, города —

все же лица прекрасней листвы…»

В этих лицах есть горечь и лед.

В этих лицах есть боль и покой.

«Пусть гербарий из вас соберет

утром траурным школьник седой…»

 

1994, сентябрь

 

Фонарь над кустами

Ты помнишь темную аллею,

где мы на лавочке сидели,

о чем — не помню — говоря?

Фонарь глядел на нас печально,

он бледен был необычайно

тогда, в начале сентября.

 

Кусты заламывали кисти.

Как слезы, осыпались листья.

Какая снилась им беда?

Быть может, то, что станет с нами,

во сне осознано кустами

еще осенними тогда.

 

Коль так, то бремя нашей боли

мы им отдали поневоле,

мой ангел милый, так давно,

что улыбнись — твоя улыбка

в печаль ударится, как рыбка —

в аквариумное стекло.

 

И собирайся поскорее

туда, на темную аллею —

ходьбы туда всего лишь час —

быть с теми, кто за нас рыдает,

кто понимает, помнит, знает,

ждет. И тревожится за нас.

 

1994, октябрь

 

Элегия Эле

Как-то школьной осенью печальной,

от которой шел мороз по коже,

наши взгляды встретились случайно —

ты была на ангела похожа.

Комсомольские бурлили массы,

в гаражах курили пионеры.

Мы в одном должны учиться классе,

собрались на встречу в школьном сквере.

 

В белой блузке, с личиком ребенка,

слушала ты речи педагога.

Никого не слушал, думал только —

милый ангел, что в тебе земного.

Миг спустя, любуясь башмаками,

мог ли ведать, что смотрел

моими школьными и синими глазами

Бог — в твои небесно-голубые.

 

Знал ли — не пройдет четыре года,

я приеду с практики на лето,

позвонит мне кто-нибудь — всего-то

больше нет тебя, и всё на этом.

Подойти к окну. И что увижу? —

только то, что мир не изменился

от Москвы — как в песенке — и ближе.

Все живут. Никто не застрелился.

 

И победно небеса застыли.

По стене сползти на пол бетонный,

чтоб он вбил навеки в сей затылок

память, ударяя монотонно.

Ты была на ангела похожа —

как ты умерла на самом деле.

Эля! — восклицаю я. — О Боже!

В потолок смотрю и плачу, Эля.

 

1994, октябрь

 

«Уток хлебом кормила с руки…»

Уток хлебом кормила с руки —

так проста — у холодной Невы.

Было, кажется, пасмурно и

так ей холодно было — увы.

Отражались в воде облака,

падал снег, и казалось иным —

белых ангелов кормит она —

с грустью ангельской — хлебом своим.

 

Так пройдут за годами года,

и, быть может, — безмозглый дурак —

в октябре я случайно туда

забреду и увижу: все так

же грустна, молода и проста —

кормит карликов-ангелов — ах.

Очарован, не брошусь с моста,

но умру у нее на руках.

 

1994, октябрь

 

«Я скажу тебе тихо так, чтоб не услышали львы…»

Ибо я надеюсь вернуться

 

Т.-С. Элиот [16]

 

Я скажу тебе тихо так, чтоб не услышали львы,

ибо знаю их норов над обсидианом Невы.

Ибо шпиль-перописец выводит на небе «прощай»,

я скажу тебе нежно, мой ангел, шепну невзначай.

Все темней и темней и страшней, и прохладней вокруг.

И туда, где теплей, скоро статуи двинут — на юг.

Потому и шепну, что мы вместе останемся здесь —

вся останешься ты и твой спутник встревоженный — весь.

Они грузно пройдут, на снегу оставляя следы.

Мимо нас навсегда, покидая фасады, сады.

Они жутко пройдут, наши смертные лица презрев, —

снисходительны будем, к лицу нам, милая, гнев.

Мы проводим их молча и после не вымолвим слов,

ибо с ними уйдет наше счастье и наша любовь.

Отвернемся, заплачем, махнув им холодной рукой

в Ленинграде — скажу — в Петербурге над черной рекой.

 

1994, октябрь

 

«Мой друг, так умирают мотыльки…»

Мой друг, так умирают мотыльки —

на землю осыпаются, легки,

как будто снегопад в конце июля.

За горсточкою белой наклонись,

ладонь сожми, чтоб ветерком не сдуло

обратно наземь, а, отнюдь, не ввысь.

 

Что держишь ты, живет не больше дня,

вернее — ночи, и тепло огня

всегда воспринимает так буквально.

Ты разжимаешь теплую ладонь

и говоришь с улыбкою прощальной:

«Кто был из вас в кого из вас влюблен».

 

И их уносит ветер, ветер прочь

уносит их, и остается ночь

в руке твоей, протянутой на встречу

небытию. И я сжимаюсь весь —

что я скажу тебе и что отвечу

и чем закончу этот стих — бог весть.

 

Что кажется, что так и мы умрем,

единственная разница лишь в том,

что человек над нами не склонится

и, не полив слезами, как дождем,

не удостоит праздным любопытством —

кто был из нас в кого из нас влюблен.

 

1994, октябрь

 

Бледный всадник

Над Невою огонь горит —

бьёт копытами и храпит.

О, прощай, сероглазый рай.

Каменный град, прощай!

 

Мил ты мне, до безумья мил —

вряд ли ты бы мне жизнь скостил,

но на фоне камней она

так не слишком длинна.

 

Да и статуи — страшный грех —

мне милее людей — от тех,

с головой окунувшись в ложь,

уж ничего не ждёшь.

 

И, чего там греха таить,

мне милей по камням ходить —

а земля мне внушает страх,

ибо земля есть прах.

 

Так прощай навсегда, прощай!

Ждать и помнить не обещай.

Да чего я твержу — дурак —

кто я тебе? Я так.

 

Пусть деревья страшит огонь.

Для камней он — что рыжий конь.

Вскакивает на коня и мчит

бледный всадник. В ночи.

 

1994, октябрь

 

Над красивой рекой

Если жизнь нам дана для разлуки,

я хочу попрощаться с тобой

в этот вечер, под мрачные звуки

мутных волн, под осенней звездой.

Может, лучше не будет мгновенья

для прощанья, и жизнь пролетит

бесполезно, а дальше — забвенье

навсегда, где никто не простит.

 

Можно долго стоять на причале,

обнимая тебя, теребя

папироску. Как мало прощали

и любили меня и тебя.

Закурить и глядеть, как проходит

мимо нас по красивой реке

пароход. Я скажу — пароходик,

но без нас, налегке, налегке.

 

1994, ноябрь

 

«Словно уши, плавно качались полы…»

Словно уши, плавно качались полы

у промокшей шляпы — печальный слоник,

на трубе играя, глядел на волны.

И садились чайки на крайний столик.

Эти просто пили, а те — кричали,

и фонарь горел, не фонарь — фонарик.

Он играл на черном, как смерть, причале —

выдувал луну, как воздушный шарик.

 

И казалось — было такое чувство —

он уйдёт оттуда — исчезнет море,

пароходик, чайки — так станет грустно,

и глотнешь не пива уже, а горя.

Потому и лез, и совал купюры, —

чтоб играл, покуда сердца горели:

«Для того придурка, для этой дуры,

для меня, мой нежный, на самом деле».

 

1994, ноябрь

 

Колокольчик

Сердце схватило, друг,

Останови коней.

Что за леса вокруг —

Я не видал черней.

На лице, на снегу

Тени сосен. Постой,

Друг, понять не могу,

Что случилось со мной.

Я подышать. Пройдусь

Лесом. А если я

Через час не вернусь —

Поезжай без меня.

Не зови, не кричи,

Будь спокоен и тих —

Нет на свете причин,

Чтоб пугать вороных.

Что-то знают они —

Чувствуешь, как молчат?

Шибко их не гони

И не смотри назад.

Кони пьют на бегу

Белый морозный день.

Не понять — на снегу

Человек. Или тень.

 

1994, ноябрь

 

Глупая проза

Мне помнится, что я тогда одел

все лучшее, что было в гардеробе.

Верней — что было. И, предполагая

вернуться поздно, взял чуть больше денег,

чтобы домой добраться на такси.

 

Пять лет подряд мне снилась только ты —

пять лет назад впервые я увидел

тебя, средь комсомольской толчеи.

И — человек, которому не место

в советской школе — к явным недостаткам

своим в тот день еще один прибавил,

заранье окрестив его — любовь.

 

Потом прошло три года. Мне тебя

достаточно лишь в школе было видеть —

на переменах и издалека —

все эти годы. Но настало лето,

и мне сказали, что в десятый класс

идти я не достоин. Не достоин.

Мол, класс литературный, а — увы! —

я Гоголя превратно понимаю.

 

Наивные! Могли ль они понять:

до фени — Гоголь, институт — до фени,

и я учиться должен, потому

что крохотный любимый человечек

на крыльях своей юности летает,

как ангелок, по ихним коридорам.

И, ради счастья любоваться им,

терпеть их лица мне необходимо.

Прости, Господь, всё, что тобой творимо —

прекрасно, но сомнение грызет,

что многое творимо не тобою.

 

Прошло еще два года. И настал

тот день, когда я должен был признаться.

И я признался. Правою рукой

держась за стену. А она уныло —

без скрипа поднималась вверх стена.

Тут «пасть к ногам» — увы — звучит буквально.

 

Ты, вероятно, думала — я псих,

а психам, понимала ты, перечить —

себе дороже. Ты сказала: в три.

И остановку, где. И растворилась.

Я сам очнулся, сам побрел домой.

 

Тут автор, избегая повторенья,

читателя взыскательного просит

припомнить первых пять стихов. Прости,

но в жизни не бывает повторений.

 

Я в три пришел в назначенное место.

И ровно в три пространство растворилось

и мое тело. Оставалось лишь

простое сердце, что в ладони билось,

как на ладони рыбака добыча.

Очнувшись в шесть, тебя я не увидел —

ты не пришла. Тогда ты не пришла.

 

В прокуренном и темном кабаке

мне говорил пятидесятилетний

и потный муж: «Все бабы — бляди, суки».

Кричал: «Еще мне с другом по сто грамм.

Да-да, и бутерброды с колбасою».

Как я жалел тогда, что я — не он,

сейчас бы ущипнул официантку,

сказал бы: «Ню-ю…» И долгая слюна

текла б с губы, как продолженье фразы.

 

Домой я шел пешком. И бормотал.

Все бормотал я. Бормотал все, даже

когда уже пинали. Били молча.

«Ах, подожди, поговори со мною —

что знаешь ты о жизни, расскажи.

Я все тебе, дружок, отдам за это.

Бери штаны, бери рубаху, куртку.

И даже можешь бить потом, коль так

положено у вас — свиней — на свете».

 

Прошло еще два года. Что теперь

ты скажешь мне, мой ангел, мой любимый?

Винить себя? Какая чепуха!

Я думаю, нет в мире виноватых —

здесь как в игре, как в «тыщу». Знаешь ли,

в ней равные количества очков

у разных игроков — нулям подобны.

 

Да, и потом, могли ль они меня

убить тогда? Навряд ли, дорогая.

Для этого тебя убить им надо.

И уж потом… Тогда я сам умру.

 

1994, ноябрь

 

Трубач на площади

Трубач, как слон в последний день свой, стоит на площади пустой —

О, как унылы эти пейсы, как он целуется с трубой!

Я встретил вас — и все былое

В отжившем сердце ожило;

Я вспомнил время золотое —

и сердцу стало так тепло…

Но мне, трубач, какое дело до оптимиста одного —

То Тютчеву судьба радела, а я не встречу никого.

И мне печальны эти звуки,

Мой нежный, милый, дорогой —

Я вспоминаю час разлуки,

Давным-давно забытый мной.

Все кончено, и ангел медный мне заново не подмигнет,

И потому я нынче бледный на десять тысяч лет вперед.

Но все ж играй, танцуй с трубою,

пусть мы с тобой не верим в Рай.

Пусть вот как грустно нам с тобою,

Но все ж играй, играй, играй.

Пусть не появится надежда — я простою здесь битый час,

Чтоб музыка Невою прежней в холодном сердце разлилась.

 

1994, ноябрь

 

Было в Петербурге

Лишь по задумчивой Неве

Струится лунное сиянье.

 

Ф.И. Тютчев [17]

 

Это было в Петербурге над вечернею Невою —

я шептал клочок поэмы, что написана не мною:

«Ты теперь один остался

Наблюдать, как жизнь проходит».

Месяц на волнах качался,

словно белый пароходик.

Он как будто бросил якорь у гранитного причала,

он как будто ждал кого-то, полный трепетной печали.

Рядом встали иностранцы,

песни пьяные запели.

Я ушёл. Остался в сердце

пароходик ранкой белой.

 

Я уехал к черту в гости, только память и осталась.

Боже милый, что мне надо? Боже мой, такую малость —

так тихонечко скажи мне

страшной ночью два-три слова,

что в последний вечер жизни

я туда приеду снова.

Что, увидев пароходик, помашу ему рукою,

и гудок застынет долгий над осеннею Невою.

Вспомню жизнь свою глухую —

хороша, лишь счастья нету.

Камень хладный поцелую

и навеки в смерть уеду.

 

Ты придёшь на берег утром — вздрогнешь и проснёшься сразу,

и увидишь, как уснули фонари-голубоглазы.

Всё, что ласковым приснится —

сердцу мило бесконечно.

Ветер трепет их ресницы,

что седого пуха легче.

Ты укутаешься шарфом и, с камнями слившись тенью,

на камнях увидишь слёзы. И поверишь на мгновенье,

что, стоящий над Невою,

ты стоишь над тихим небом.

Полный утра и покоя,

и кормящий уток хлебом.

 

1994, ноябрь

 

«Вот зима наступила…»

Вот зима наступила.

И снежинки ссыпаются, как шестеренки,

из разобранной тучи.

О, великий, могучий,

помоги прокормить мне жену и ребенка.

Чтоб отца не забыли.

Снег хрустит под ногою.

Снег бинтует кровавую морду планеты.

Но она проступает

под ногою. Не знаю,

доживем ли до нового лета

мы, родная, с тобою.

Я встаю на колени.

Умываю лицо снегом, смешанным с кровью.

Горизонт — как веревка,

чтоб развешать пеленки

снов ненужных совсем. И с какою любовью…

И с любовью, и с ленью

припадаю к земле и

слышу шум в населенных, прокуренных недрах.

Это мертвые мчатся

на гробах. И несчастней,

и страшней самураев в торпедах.

И печальней, и злее.

 

1994, февраль

 

Воспоминание

Над детским лагерем пылает красный флаг,

Затмив собой огонь рассвета.

О, барабаны бьют, и — если что не так —

Марат Казей* сойдёт с портрета

Всем хулиганам, всем злодеям на беду.

А я влюблён и, вероятно,

До слёз — увы — она стоит в другом ряду —

Мила, причёсана, опрятна…

…Не память дней былых меня пугает, друг, —

Был день тот летний и прекрасный.

Ведь если время вспять пустить ты сможешь вдруг,

То это будет труд напрасный —

Мне к ней не подойти, ряды не проломить.

Своим же детским сожаленьем

Кажусь себе, мой друг — о, научи любить,

Любовь мешая с омерзеньем.

 

 






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных