Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






С внутренней тоской по Наполеону.




Политические цинизмы V: тренинг для «людей реального дела»

Мы, немцы, не придем снова к Гете, но придем к Цезарю.

Освальд Шпенглер. Пессимизм?

Для нас эпоха борющихся государств началась с На­полеона и его насильственных мероприятий. Это в его голове впервые зародилась идея военного и в то же время глубоко народного мирового господства... этот век — век гигантских постоянных армий и всеобщей воинской обязанности... Со времени Наполеона сот­ни тысяч, а под конец и миллионы солдат постоянно готовы к выступлению, на рейдах стоят колоссаль­ные флоты, обновляющиеся каждые десять лет. Это — война без войны, война-аукцион по количе­ству вооружений и по боевой готовности, война чисел, скорости, техники... Чем дольше отсрочка разрядки, тем чудовищнее средства, тем нестерпимее напряжение... Великие центры мировых столиц бу­дут по собственному произволению распоряжаться меньшими государствами, их регионами, их эконо­микой и людьми: все это теперь лишь провинция, объект, средство к цели, чья судьба не имеет значе­ния для великого течения событий. В немногие годы мы выучились не обращать внимания на такие вещи, которые перед войной привели бы в оцепе­нение весь мир. Кто сегодня всерьез задумывает­ся о миллионах, погибающих в России? Освальд Шпенглер *

Наполеоновский культ Веймарской республики дает представление о тех извилистых путях и кризисах, которые ожидали представите­лей мелкой буржуазии и получивших буржуазное образование лю­дей того времени при их вступлении в век стратегии. Сегодня это принято называть — зачастую с совершенно неверно поставленным акцентом — «политизацией интеллигенции» или «политизацией масс». На самом деле массы политизировала мировая война. На протяжении нескольких лет она превращала сознания всего конти­нента в сознания фронтовых обозревателей. Под влиянием сводок с театра боевых действий каждый научился смотреть на развитие со­бытий взглядом полководца; у каждого росло и крепло чувство, что он сам, если не станет полководцем, может быть лишь крошечным колесиком в военной машине. На протяжении четырех лет сводки с театра боевых действий бомбардировали общественное сознание. Здесь впервые произошло столь характерное для эпохи модерна гран­диозное и непреодолимое обобществление внимания, а то, что про­будилось в индивидах и группах как «политическое сознание», было

оптикой наблюдателя за катастрофами, вуайериста, получающего извращенное удовольствие от наблюдения за войной.

Так называемая политизация проистекает из интенсивной ми­литаризации и стратегической мобилизации сознаний — и не только на поверхности. Процесс заходит значительно глубже, вплоть до поз тела (осанки, выправки) и форм чувственного восприятия. В 1912 году Вальтер Ратенау охарактеризовал как «воспитание, превращающее в политиков» освоение множеством членов общества, вплоть до «ме­лочных торговцев», мышления, склонного к тактическому маневри­рованию, к оценке ситуации в целом и т. д.* С тех пор прошло со­всем немного времени, и политизация как стратегическое участие в мысленном наблюдении за катастрофами огромных масштабов ста­ла всеобщим сознанием. Тем более оно стало массовой действитель­ностью в веймарском хаосе мировоззрений и партий. В то же время, однако, коллективное сознание обнаружило склонность сопротив­ляться политизации такого рода. Отвращение к политике относи­лось к наиболее сильным психополитическим течениям тех лет. Вы­игрывали от него прежде всего «народные» политические силы, ко­торые именовали себя не столько «партией», сколько «движением».

В той же мере, в какой политическое Я стремится обрести твер­дость и изворотливость, его глаза учатся смотреть на вещи взором полководца и дипломата: окидывать взглядом театр действий, «хладнокровно» считаться с данностями; прикидывать цифры; ла­вировать, пока это необходимо; наносить удар, когда для этого при­ходит время ^. В риторике коммунистов эти формы тонкого расчета выразительно именовались «мыслить, включаясь в связи», и при этом утверждалось, что это — «диалектическое» познание в целом. (Ср. мою критику в «Логическом разделе»). Под «связями» при этом подразумевалось то, что Шпенглер обозначил поразительным словосочетанием «война без войны». В этой холодной романтике великого стратегического взгляда политические лагеря «левых» и «правых» весьма сблизились. Образчики «реально-политического» мышления были усвоены всеми вплоть до человека с улицы; даже в головах тех, кто не имел никакой силы, обосновалось это «команд­ное» мышление, скрытое стремление видеть все взглядом государ­ственного мужа и чувствовать себя полководцем. Главной психополи­тической моделью грядущего десятилетия стала модель «мыслящего по-государственному» колесика в механизме. Тот, кто заражен холод­ным опьянением «мышления, включенного в связи», легче согла­сится стать политическим инструментом для достижения будущего.

Культ Наполеона в Веймарской республике может быть понят именно в этих рамках. Он представляет собой отличительный при­знак фазы внутренней политической колонизации. С ним полити­ческий мазохизм поднимается на новый уровень; маленькое Я учит­ся лихорадочно возбуждаться в резонанс с движениями мысли ве­ликого стратегического ума, который распоряжается им. Та иллюзия,

которую Эрнст Юнгер развил на высоком уровне мастерства в сво­ем эссе,— а именно фокус, заключающийся в том, чтобы быть одно­временно полководцем и солдатом, которым он жертвует, одновре­менно гусеницей и листом,— была повторена на среднем уровне в бесчисленных биографиях, пьесах и статьях, посвященных Наполе­ону (и другим «людям реального дела», таким как Сесиль Роде, Уоррен Гастингс и т. д.). Здесь образованный и «полуобразован­ный» повседневный мазохизм обретает свой язык. Лист обретает в своих мечтах господское Я гусеницы. Общность между жрущим и пожираемым возникает благодаря вчувствованию листа в страдаю­щую душу гусеницы; Наполеона изображают демонически гонимым, страдающим, вынужденным заставлять страдать других. Уже Гете видел в Наполеоне образ Прометея*. В биографиях, изданных в Веймарской республике, этот акцент становится еще более явным. Наполеон пронесся по своему пути, подобно «метеору» (Кирхейс-сен); огонь, в котором он сгорел, осветил тусклые жизненные нуж­ды заурядных индивидов, которые в своих мечтах соединились с «великим человеком».

Для Шпенглера — который в обоих томах «Заката Европы» (1918—1922) упоминает Наполеона I около сорока раз — корсика­нец является ведущей фигурой, определяющей судьбу Европы; его появление на исторической арене обозначает строго определенный момент на биографической кривой западной культуры.

Тем самым наступила эпоха великих войн, в которой мы сегодня пребы­ваем. Это — переход от наполеонизма к цезаризму, общая ступень развития протяженностью, по меньшей мере, два столетия, существование которой мо­жет быть доказано во всех культурах.

Стиль Шпенглера — это вершина политической ботаники, ко­торая еще более радикально, чем у Эрнста Юнгера, приводит взгляд исследователя растений в некое садомазохистское единство со взгля­дом политика, историка и стратега:

...Культуры, живые существа наивысшего ранга, вырастают в возвышен­ной бесцельности, подобно цветам в поле... <...>

Но что есть политика? — Искусство возможного; это — старые слова, и ими сказано почти все... Великий государственный муж — это садовник народа.

Политик такого рода, как Наполеон, это «человек реального дела» (Tatsachenmensch) par excellence.

Человек реального дела никогда не подвержен опасности проводить по­литику, продиктованную чувствами или заданной себе наперед программой. Он не верит в высокие слова. У него на устах постоянно вопрос Пилата о истине: прирожденный государственный муж стоит по ту сторону истинного и ложного.

Подобными же красками, смягченными либеральными, инди­видуалистическими, психологизированными тонами, рисовал свою картину героя и наиболее известный в годы Веймарской республики

биограф Наполеона Эмиль Людвиг. Его книга была самой читаемой в свое десятилетие*. Она представляет собой сложенный в настоя­щее время героический эпос о «человеке реального дела» современ­ной эпохи, которого окрылял «героический кинизм». Следуя внут­реннему побуждению, он сжег свою жизненную силу в фейерверке военных походов и политических акций; гениальный, трезво-мыслящий, полный фантазии, совершенный позитивист, страстно жаждущий власти, поддающийся влиянию, исполненный мужества и способный к холодному расчету, полный «продуктивного без­рассудства» прирожденного игрока и творца — он тот, чьим при­званием было проявить во всей полноте «аморальную способность действовать».

...Счастье жизни этого человека исчерпывалось делами — он не наслаж­дался ничем, кроме удачно осуществленного дела.

Только «новая деловитость» послевоенной эры дала историкам и биографам способность видеть проявления наполеоновского ци­низма — способность видеть его трезвый и расчетливый ум, посто­янно нацеленный на достижение успеха,— ум, нечестолюбивое често­любие которого теперь, при ретроспективном взгляде, казалось ис­полненным веймарского чувства жизни; в нем видели отражение того, как живут сами,— в самоутверждении, которое, однако, в то же время считалось с обстоятельствами и данностями, отдаваясь в их власть и позволяя нести себя их потоку; субъект, наполовину пове­левающий, наполовину выступающий в роли орудия, служащего воле исторической «судьбы». Именно эти хорошо обрисованные Людви­гом присутствие духа, изобретательность и находчивость, сохраняе­мые в потоке возможного, во власть которого приходится смело от­даваться,— и были тем, что делало наполеоновское Я всецело соот­ветствовавшим современности, что роднило его с настроениями, размышлениями о себе, мечтами и проектами, присущими веймарс­кому чувству жизни: искусное скольжение по волнам сурового духа времени, стратегический взгляд на вещи, циническое «да» всем «не­обходимым жестокостям» политики и не слишком чистых затей. О совсем юном лейтенанте Бонапарте, служившем в гарнизоне на Роне, у Людвига написано:

Его решительной деловитости, его взгляду реалиста, ориентированного только на факты, претили произведения популярнейшего автора тех лет — Руссо; выдержки из труда Руссо о происхождении рода человеческого то и дело прерываются решительно повторяемыми словами: «Во всем этом я не верю ни единому слову...».

Восхитительнейшая параллель удается биографу при изображе­нии знаменитой встречи Наполеона с Гете, когда император, увидев поэта, сказал:

«Voila un homme!»1^ <...> Это было так, будто на воздусях встретились и узнали друг друга два демона... Это был миг в мерном ходе тысячелетий,—

миг, подобный которому описывает только легенда о встрече Диогена с Алек­сандром*.

Но ироническая азартная природа наполеоновского реализма особенно хорошо проявляется во время бедствий, проявляется как способность суровых и твердых Я стойко переносить неудачу своих планов и крушение надежд. В итоге остается только чуждая любых иллюзий живая и подвижная энергия да воля к выживанию. Люд­виг вкладывает в уста Наполеону, спасающемуся бегством из Мос­квы через Польшу,— после того, как его поход в Россию погубил полмиллиона человеческих жизней,— такие слова:

«Это великий политический спектакль! Тот, кто не рискует, не выигрыва­ет. От великого до смешного — один шаг!.. Кто же мог предвидеть пожар Москвы?..» Наполеон стал авантюристом. Он солгал полякам, что у него есть армия, которая на самом деле давно погибла... Между тем он прибегает к спасительным для себя сравнениям из области мировой истории, воспринимает происходящее в данную минуту уже как достояние истории, ссылается на про­видение и четырежды повторяет кинически грандиозное высказывание о вели­ком и смешном, которое упреждает любую критику. Мир и то, что он творил с ним, начинает представляться великому реалисту спектаклем, и таким образом Наполеон, успехи которого идут на спад, постепенно восходит на ступень выше — до иронии.

Психологические зарисовки, подобные этой, показывают, что Эмиль Людвиг поднимается значительно выше брутального реализ­ма Шпенглера. На пике реализма обнаруживается, как суровая вер­ность фактам скатывается в область фикций, к театральности, пре­вращаясь в блеф и иронию. Тем самым Людвиг доходит до слепого пятна в сознании философа истории Шпенглера, который столь гор­дился своей позой твердости и непреклонности, своей прусской и римской этикой, с помощью которой он хотел скрыть, сколько ра­нимости, мягкости и несчастья, сколько сдерживаемых слез и обид было именно в его жизни.

В этом отношении он был прав, рассматривая себя как «конге­ниального» последователя Ницше. Шпенглер оказался в силу этого в объятиях «правых», поскольку то самопознание, которое он обрел в состоянии отчаяния и в слабости, столь сильных у него до огром­ного успеха его книги в 1918 году, он насильственно подавил в себе после достижения этого успеха. «Литератор» Людвиг подметил у «человека реального дела» Наполеона целый ряд черт, которые ук­рылись от взгляда Шпенглера, а именно: элемент аферизма, факто­ры обмана и лицедейства, дипломатической изворотливости и цини­ческого бегства в фальшивую откровенность. У Шпенглера были все основания уделить больше внимания феноменам такого рода. Его способность наблюдать за собой и понимать других, основываясь на этом, отказала в тот момент, когда он начал разыгрывать из себя великого теоретика и друга великих мира сего. Эта фальшь в отно­шении к себе самому наложила отпечаток на его теорию цезаризма.

Будь он чуть более честен по отношению к своей собственной пси­хической структуре, он смог бы немедленно понять, что немцы бы породили как раз не Цезаря, а больного и слезливого лицедея, кото­рый под аплодисменты сбитых с толку масс лучше всего смог бы проделать самоубийственный номер, разыгрывая из себя Цезаря*. В эпоху модерна шанс остаться реалистом может иметь только психолог или драматург. Прогноз Ницше о возникновении и рас­пространении людей лицедействующего типа низводит «серьезные» формы реализма до позитивистски-одномерных мировоззрений того рода, который непосредственно предшествует модерну. Тот, кто не видит театральности реальности, не видит и самой реальности. Во всяком случае, Эмиль Людвиг выходит на ее след, описывая сцену смерти Наполеона на острове Святой Елены.

[Настроение Наполеона] резко колеблется — от пафоса до иронии. Ког­да один из слуг сообщает, что на небе появилась комета, император произно­сит: «Это — знак смерти Цезаря!» Но когда врач говорит, что не видит ниче­го, больной отвечает: «Ничего, обойдется и без кометы».

Мы описываем 1925 год — год выхода в свет книги Людвига. Это был год смерти рейхспрезидента Фридриха Эберта, с именем которого навсегда связан социал-демократический псевдореализм Веймарской республики. Это был год, когда Гинденбург, «победи­тель при Танненберге», был избран преемником Эберта. Остается сомнительным, понимал ли престарелый офицер когда-нибудь вооб­ще, в какое время и среди каких реалий он жил. Это был год, когда коммунисты, выставив своего собственного, абсолютно бесперспек­тивного и чисто символического кандидата (Тельмана), привели на пост президента страдающего старческим слабоумием реакционера Гинденбурга, поскольку лишили своих голосов его весьма перспек­тивного противника, политика центристской ориентации, носившего фамилию Маркер Но они следовали «великой» стратегии, отли­чавшейся чертами гиперреализма,— стратегии, которая помешала им верно понять свою роль в такого рода мелких «поверхностных» феноменах.

И Генрих Манн тоже имеет отношение к этой дате, он тоже был выдвинут символическим кандидатом в президенты от некоторых левых группировок и некоторых «носителей духовного начала». В этом году Манн написал эссе о мемуарах Наполеона. Для него Бонапарт был воплощением утопизма: корсиканец — это фигура, на которую была спроецирована леволиберальная мечта о «реальной политике», в которой осуществилось бы то, что обычно было не­мыслимым,— дух и дело, идеи и пушки пришли бы в гармонию друг с другом. Генрих Манн решительно не желает замечать «про­дуктивного цинизма» и мизантропических черт императора. Ему уже ничуть не мешает и то, что Наполеон презирал «интеллектуалов». При взгляде на императора французов либеральная интеллигенция

Веймарской республики — отнюдь не далеко уйдя от Юнгера, при­зывавшего к твердости руки,— пришла к мысли о том, что «неглу­бокие кровавые порезы» следует принимать как должное и неиз­бежное, если их производит человек такого калибра. Под знаком Наполеона ослабевает либеральное отвращение к макиавеллизму и страх перед ним — стоит только ему научиться прикрываться ссыл­ками на великие идеи и жестокие необходимости.

Книга, к которой я обращаюсь чаще всего,— это мемуары Наполеона. Он написал их от третьего лица, что создает впечатление божественной без­личности (и сделано это намеренно). Этим он не столько возвеличивает самого себя, сколько выражает почтение к судьбе, которая желала от него столь вели­ких свершений и оправдывала его во всем. С высокой наблюдательной башни, единственной в своем роде и именующейся островом Святой Елены, он увидел и показал другим становление и самореализацию великого человека.

Великий человек, которого знал этот писатель, пронесся по миру, словно ядро по полю брани. Такой уж мощный импульс придала ему революция. Он в своей жизни был неотделим от идеи, имел с ней одно тело, один и тот же путь... <...>

...Либеральная идея умерла, ее больше нет. Но Наполеон как фигура обретает все большие масштабы, Европа наконец приближается к созданию своих Соединенных Штатов, как он того и желал... Гений Европы начинает добиваться своего — с опозданием на целый век...

Гений Европы понимает и смысл диктатуры, устанавливаемой повсемест­но. Его либеральные современники лишь терпели ее, не понимая... Он был защитником неимущих. Он сдерживал посредством своей диктатуры именно то, что не замедлило наступить сразу же после него: власть денег. Военная диктатура народа, созданная властью духа для противодействия лишь матери­альным силам... <... >

Он сам — вождь сегодняшнего дня, интеллектуал, взявший в руки власть и использующий силу. Вожди всякого рода, пекущиеся сегодня о будущем людей, всегда делают то же самое. Его мемуары — наша настольная книга и руководство к действию, с их помощью мы приходим к пониманию самих себя.

Совершенно ясно, что он возненавидел бы и низверг то, что сегодня на­зывается демократией и что ему представлялось ее гримасой... (Mann H. Geist und Tat: Essays. Miinchen, 1963. S. 125-129).

Идеи подобного рода Герберт Маркузе позднее назвал «само­преодолением либерализма»: к 1925 году даже либерально настро­енные умы наивысшего ранга были готовы вышвырнуть за борт свои собственные идейные традиции — как иллюзии *.

Шпенглер видел впереди только предстоящую нам прусскую стойкость, с которой придется выносить закатные сумерки закос­невшей цивилизации. Генрих Манн мечтал о светлом будущем. Ког­да в 1918 году вышел в свет первый том «Заката Европы», Генрих Манн вложил в уста французскому революционеру в одной из напи­санных им тогда сцен такие слова:

...Но она (власть разума) тайно растет во всех нас. Катастрофы только ускоряют ее рост. Мы принципиально желаем катастроф не в силу своей ис­порченности, а потому, что мы хотим счастья... (Op. cit. S. 137).

Час просветления».






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных