ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
1 страница. Staline et son systèmeNICOLAS WERТ LaTerreur ETLE DÉSARROI Staline et son système
Paris Perrin 2DD7 ________ НИКОЛЯ ВЕРТ Террори БЕСПОРЯДОК
Сталинизм каксистема УДК 94(082.1) ББК 63.3(2)6-4 В26 Издание осуществлено при поддержке Национального центра книги Министерства культуры Франции Ouvrage publié avec le soutien du Centre national du livre - ministère français chargé de la culture
Редакционный совет серии: Й. Баберовски (Jôrg Baberowskï), Л. Виола {Lynn Viola), А. Грациози {Andrea Graziosi), А. А. Дроздов, Э. Каррер д'Анкосс {Hélène Carrère d'Encausse), В. П. Лукин, С. В. Мироненко, Ю. С. Пивоваров, А. Б. Рогинский, Р. Сервис {Robert Service), Л. Самуэльсон {Lennart Samuelsori), А. К. Сорокин, Ш. Фицпатрик {Sheila Fitzpatrick), О. В. Хлевнюк
Верт Н. В26 Террор и беспорядок. Сталинизм как система / Н. Верт; [пер. с фр. А. И. Пигалева]. — М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН); Фонд Первого Президента Б. Н. Ельцина, 2010. — 447 с. — (История сталинизма). ISBN 978-5-8243-1299-7 Автор книги — известный французский историк Николя Верт, посвятивший более двадцати пяти лет жизни изучению советской истории. В предлагаемой вниманию читателя книге собрано около двадцати его статей, непосредственно касающихся проблем государственного насилия в СССР. Кроме статей, посвященных ключевым моментам политики сталинизма, в сборник включены работы, в которых анализируется практика государственного насилия (массовые депортации, введение системы принудительного труда), а также социальные явления (в частности, бандитизм), которые развивались на протяжении всего рассматриваемого периода. УДК 94(082.1) ББК 63.3(2)6-4 ISBN 978-5-8243-1299-7 © Perrin, 2007 © Российская политическая энциклопедия, 2010 ВВЕДЕНИЕ
Путь интеллектуального поиска редко пролегает с самого начала заданным курсом, особенно, когда речь идет об историке новейшего времени. Он следует сложной логике, в которой события современности, отклики на ту или иную работу автора играют значительную роль. Это тем более верно для историка бывшего Советского Союза, которым я пытаюсь быть вот уже четверть века. Прошло уже больше десяти лет с тех пор, как мою жизнь ученого, чьи работы были известны лишь относительно ограниченному кругу тех, кого интересовала политическая и социальная история эпохи сталинизма, перевернули дискуссии и споры, вызванные выходом имевшей невероятный резонанс «Черной книги коммунизма», коллективной монографии, где мне выпало освещать политику репрессий и террора, проводившуюся в Советском Союзе. В моем труде объемом примерно в триста страниц подводились — в свете новых источников, только начавших открываться спустя несколько лет после краха советской системы, — предварительные итоги репрессивной политики и практики государственного насилия в СССР. Я хотел показать, в какой степени политическое насилие в этой стране было результатом инициируемых Центром, но редко контролируемых им до конца, четких последовательных решений, которые порождали неслыханную жестокость в политических и социальных взаимоотношениях. Я подчеркивал также, что знание правды о терроре как явлении центральном в социально-политической истории СССР вынуждает историков отвечать на все более сложные вопросы, а современные исследования, по крайней мере, частично, разрушают как «тоталитаристские», так и «ревизионистские» концепции, бывшие с 70-х годов 20-го века водоразделами в советологии1. На фоне крайней ангажированности «Черной книги коммунизма», «обрамленной» воинственными введением и заключением, где идет речь о «преступной сущности» коммунизма, раскрываются причины «академического» молчания о преступлениях партийной верхушки СССР, сравниваются нацистский и советский преступные режимы, предпринимается попытка квалифицировать последний, как подлежащий осуждению, аналогично Нюрнбергскому процессу, целый ряд поставленных мной вопросов остались незамеченными. Среди них такие как вписанность большевистского, а затем сталинского политического насилия в долгосрочную перспективу российской истории; взаимоотношения между социальным насилием «снизу» и политическим насилием «сверху» (особенно в ходе первого, ленинского, периода репрессий); соотношение планирования, импровизации и «искусственной эскалации» в политике террора; явления хаоса и беспорядка; «степень насыщенностью насилием» советского общества; уровень профессионализации и секретности репрессий; общество как жертва, но и одновременно участник насилия и т. д. Выход «Черной книги коммунизма», которая была переведена на более чем тридцать языков, вызвал бесконечные споры, круглые столы, конференции и коллоквиумы — как во Франции, так и за границей, особенно в бывших коммунистических странах Центральной и Восточной Европы, а также дискуссии и даже глубинные разногласия в авторском коллективе. Все это стало для меня поводом уточнить мои позиции, отмежеваться от некоторых идей, глубже задуматься над проблемой сравнения нацизма и сталинизма, темой, которая настойчиво всплывала в дебатах, последовавших вслед за публикацией «Черной книги коммунизма». В 1998 году в рамках коллективного проекта Института истории современности совместно с Филиппом Бюрреном я опубликовал ряд очерков, увидевших свет в следующем году в труде под редакцией Анри Руссо «Сталинизм и нацизм. История и память в сравнении» (Henry Rousso, «Stalinisme et nazisme. Histoire et mémoire comparées»). В этих очерках мы анализировали три наиболее существенных аспекта проблемы, лучше всего демонстрирующих, что может быть схожего — не идентичного — в этих исключительных режимах: характер и место диктатора в каждой из двух систем2; свойства и логика политического насилия — от создания образа «врага» до мобилизации субъектов насилия; «реакция общества» на господство над ним, то есть степень одобрения, безразличия, автономии или сопротивления общества власти. В ходе поисков ответа на последний вопрос мне удалось «протестировать» на советском примере некоторые теории и концепции (Widerstand, Resistenz, Eigen-sinn)3, разработанные в рамках Alltags-geschichte («история повседневности») историками нацизма, собрать материал по различным формам автономии общества в сталинскую эпоху в СССР и выявить одно из основных слабых мест теории тоталитаризма, которая не учитывает эволюцию самого социума зажатого в тоталитарные клещи, предполагая, что господство идеологии уничтожает в обществе даже намеки на инертность, инакомыслие, и сопротивление. Одновременно мне выпал шанс поучаствовать в двух крупных проектах по публикации архивных документов, инициированных российскими историками. Первый, возглавлявшийся выдающимся специалистом по истории советского крестьянства Виктором Петровичем Даниловым, касался круга источников, являющихся ключевыми для понимания взаимоотношения советского режима с крестьянством — начиная с революции 1917 года до Второй мировой войны: сообщений органов госбезопасности о положении в деревне. Работа над этими, недавно рассекреченными архивными документами, дала мне возможность одновременно проверить некоторые гипотезы, в частности, об автономности, причем значительной, крестьянского мира по отношению к режиму, которые были изложены в 1984 году в моей книге «Повседневная жизнь советских крестьян от революции до коллективизации» («Vie quotidienne des paysans soviétiques de la Revolution à la collectivization»), и углубить знакомство с источником, который я частично использовал в сборнике документов «Советские секретные сообщения. Российское общество в конфиденциальных документах, 1921-1991» («Rapports secrets soviétiques. La société russe dans les documents confidentiels, 1921-1991»), опубликованном в 1994 году4. Вряд ли можно в нескольких строчках описать тот огромный вклад, который внесли архивы органов безопасности в наше понимание того центрального «узла противоречий» трех первых десятилетий советского периода, каковым являлся конфликт режима, ставшего следствием Октябрьской Революции 1917 г., и крестьянства5. В этих документах освещается, во-первых, масштабное социально-политическое насилие, вызванное попытками большевиков установить власть на огромных, плохо контролируемых пространствах непокорного сельского мира; в этот период новая власть накопила значительный опыт репрессий, в ходе которых были выработаны многие приемы режима. Эти архивы позволяют также проанализировать бесконечную гамму форм сопротивления, оппозиции, протеста крестьянства против новых «социалистических» ценностей, стратегий ухода или выживания, избранных многими крестьянами с началом коллективизации. Они несут, наконец, бесценную информацию о механизмах принятия решений, об этапах и особенностях осуществления на местах политики режима в отношении значительной части крестьянства («раскулачивание», «заготовительные кампании»), акций, жестоких и беспощадных, ставших причиной последнего большого голода в Европе 1932-1933 гг., унесшего шесть миллионов жизней. Вторым проектом по публикации архивных документов, в котором меня пригласили принять участие в конце 1990-х, была «История сталинского Гулага. Конец 1920-х — первая половина 1950-х годов. Собрание документов в 7 томах», инициатором которого был Сергей Мироненко, директор Государственного архива Российской Федерации (ГА РФ). В этом всеобъемлющем исследовании истории советской лагерной системы6, мне поручили работу над первым в серии томом «Массовые репрессии в СССР». Необходимо было определить общие рамки, ввести в контекст историю Гулага, проанализировать политику «верхов». Какая политическая логика привела к появлению, а затем к расширению различных подразделений Гулага (Гулаг исправительно-трудовых лагерей и Гулаг «спецпоселений»)? Как проходили — с момента принятия политического решения на самом высоком уровне до воплощения в жизнь судьями, прокурорами, должностными лицами органов безопасности или милиции — различные репрессивные кампании, питавшие Гулаг «человеческим материалом» в течение четверти века? Какой была динамика внесудебных репрессий и «законных репрессий», осуществлявшихся судебными органами? Чем определялась политэкономическая логика лагерной системы? Такими были некоторые из тех вопросов, на которые я попытался ответить, основываясь на массиве документов, на этот раз гораздо более значительном, нежели тот, которым я располагал прежде. Для начала я представил и проанализировал основные «нормативные» документы, исходящие от высших политических инстанций (зачастую от самого Сталина): секретные постановления Политбюро или Совета народных комиссаров, секретные оперативные приказы ОГПУ/НКВД/МВД — органов, инициировавших большинство масштабных «репрессивных кампаний» («раскулачивание», «Большой террор» 1937-1938 гг., депортации «подозрительных элементов» и «наказанных народов»). Ограничение только нормативными документами, тем не менее, значительно сузило бы рамки моего проекта и вошло бы в противоречие с целями, которые я ставил себе при выборе документов: попытаться показать ход «репрессивных кампаний» с момента принятия решения до их реализации; сопоставлять, насколько это возможно, источники, исходящие из разных органов власти, зачастую конкурирующих и даже конфликтующих, в обязанности которых входили проведение репрессивно-карательной политики и исполнение наказаний. Все это для того, чтобы воссоздать процесс в его целостности, проследить за действиями различных социальных групп, одним словом, чтобы понять, как эти последовательные «репрессивные кампании» развивались, сменяли и накладывались друг на друга, затем смягчались в зависимости от весьма специфической «пульсации» сталинского режима. Таковы были, вкратце, некоторые вехи того пути, который привел меня к решению, опубликовать книгу, где собрано около двадцати статей, написанных с конца 1990-х7 годов и непосредственно касающихся — как с точки зрения методологической, так и тематической — проблем, которые я только что упомянул, а также вопросов, возникших в ходе дебатов вокруг «Черной книги коммунизма». Выбранное заглавие «Террор и смятение» (второй термин употребляется не только в нынешнем значении, но также исходя из этимологии «desareer» или «desarroyer», «привести в смятение») может удивить*. Тем не менее, оно, как мне кажется, наиболее адекватно отражает суть этих статей и придает книге необходимую целостность.
В моих исследованиях, находящихся на пересечении политической и социальной истории, я исхожу из методологической установки, считающей устаревшим водораздел между «тоталитарной» и «ревизионистской» школами8. Я намерен показать, что в основе государственного насилия, активно применявшегося советским режимом до начала 1950-х годов, наряду с идеологией лежало также ясное понимание руководством хрупкости системы перед лицом плохо управляемых общественных групп и сложностей кадровой политики. Реальные трудности в установлении контроля над этим «обществом зыбучих песков», которое представляло собой при сталинизме глубоко деструктурированное, находящееся в напряжении и подвергающееся крайним формам насилия советское общество, породили в руководстве настоящий комплекс беспокойства9. Огромный объем новой документации о советском обществе сталинской эпохи, обществе, «находящемся в подчинении», но, тем не менее, не под полным контролем, свидетельствует о высоком уровне социального беспорядка, существовании множества разнообразных форм общест венного сопротивления1", сохранении на протяжении всего периода правления Сталина серьезных трений между режимом, пытавшимся распространить свой контроль на все сферы общественной жизни, и обществом, противопоставлявшим режиму бесконечную гамму форм сопротивления, чаще всего пассивных, экспериментировавшим с различными стратегиями ухода или выживания. Трудности, которые испытывал режим при усмирении непокорного общества, постоянно подпитывали государственное насилие. Единственной реакцией на возникающие препятствия были последовательные репрессивные кампании, которые чаще всего не приводили к желаемому «порядку», провоцировали неконтролируемые общественные движения, непредвиденные цепные реакции, вели к неожиданным последствиям, которые раскручивали маховик насилия. Анализ конфликтов, вызванных этой цепной реакцией — общественное сопротивление власти, агрессивная политика, направленная на восстановление контроля и изменение социально-экономических параметров путем социальной инженерии, ответная реакция общества, новый цикл репрессий, в ходе которых общественные действия объявляются преступлением или отклонением от нормы, — позволяет лучше понять подоплеку крайних форм насилия при сталинизме. Эта динамика ставит под сомнение статическое видение общества, подчиненного тоталитарному порядку, торжествующего «идеократического режима», преуспевшего в деле контроля и подчинения. Этот сборник, само собой, не претендует на всестороннее исследование всех аспектов сталинизма. Тема консенсуса и приверженности плану ускоренной трансформации страны (сюжет моей первой книги «Быть коммунистом в СССР при Сталине» («Être communiste en URRS sous Staline»))11 здесь не рассматривается. «Рабочий класс» представлен мало, «новая народная интеллигенция» и «выдвиженцы» системы (а их было множество) — еще меньше. Отсутствие какого-либо отдельного исследования, посвященного проводникам насилия, исполнителям, объясняется другой причиной: закрытостью архивов госбезопасности и других органов власти — в том, что касается личных дел их сотрудников12. Напротив, сельский мир, где в течение исследуемого периода проживало абсолютное большинство советских граждан, и в котором сосредоточились конфликты между властью и различными слоями общества, представлен в полной мере. Большое внимание уделено также формам проявления общественной маргинальности, таким, как бандитизм на окраинных территориях, особенно в Сибири, в районах, плохо контролируемых центральной властью, где кон центрировались все изгои (заключенные Гулага, ссыльные, дезертиры, маргинальные элементы)13. На временной оси выделим пять основных этапов — и за их специфичность, и за их преемственность: «матрица» сталинизма, каковой являлся период Первой мировой войны, революций 1917 г. и взятых в совокупности гражданских войн; 1930-1933 гг., отмеченные великим противостоянием режима и крестьянства и эскалацией политики массовых репрессий, приведших к последнему великому голоду в Европе; годы «Большого террора» (1937-1938), апогей политики социальной инженерии, с которой экспериментировали с начала 1930-х годов; годы «выхода» из Второй мировой, когда, вопреки ожиданиям, режим взялся за проведение очень жесткой политики по отношению к обществу после относительного ослабления контроля периода Великой Отечественной войны; наконец, 1953-1956 гг., годы «выхода из сталинизма». Остановимся вкратце на некоторых из этих ключевых моментов. 1914-1922 годы в России характеризовались такой крайней ожесточенностью, аналогов которой не знали западные общества. Это было следствием сочетания множества факторов: послевоенного озлобления, проанализированного Джорджем Моссе; глубокого раскола между «двумя Россиями»: «господствующей» Россией городов и «подчиненной» Россией деревни; роста «классовых антагонизмов»; мгновенного краха всех государственных учреждений, стирания границ между гражданской и военной сферами, между войной и политикой, между «внешним» и «внутренним» врагом, между насилием военным, социальным и политическим. Носители идеологии, которая делала массовое насилие движущей силой истории, сторонники политического проекта, основанного на терроре как на примитивном, но эффективном инструменте строительства государства, большевики сумели лучше своих оппонентов направить это насилие в русло восстановления «государственности». Обострение до крайности социальных противоречий в бывшей Российской империи в ходе войны и революции, в свою очередь, оказало решающее влияние на сам большевизм. Подтверждались ленинские постулаты о том, что насилие — «правда политики», что способствовало отождествлению политики и войны, поскольку политика, проводимая действующими лицами, вышедшими на авансцену с 1917 года, все более соответствовала подвергшемуся инверсии знаменитому положению Клаузевица: «продолжение войны другими средствами»14. Второй ключевой момент: начало тридцатых годов, насильственная коллективизация деревни и «раскулачивание», настоящая антикрестьянская война. Это был решающий этап в моделировании сталинизма как репрессивной системы. В четырех статьях анализируется этот центральный «узел противоречий». В первых трех рассматриваются различные формы сопротивления крестьянства. Последние представлены сначала в общем плане, затем в виде двух более специфических явлений, раскрывающих характер восприятия крестьянским миром происходящих событий: «письма во власть» и слухи. И в тех, и в других воспроизводится, в каждых по-своему, смятение сельского мира перед наступлением властей, которое воспринимается, как введение «второго крепостного права»15. В четвертой статье этого цикла реконструируются политические механизмы, стоявшие у истоков великого голода на Украине в 1932-1933 годах, особое внимание уделено восприятию Сталиным и его самыми близкими соратниками крестьянина (в данном случае, украинского) как «врага советской власти»16. Апогей политики массовых репрессий, обернувшейся геноцидом, голод 1932-1933 годов на Украине — это также поворотное событие, открывшее путь к другому преступному пароксизму сталинизма, к «Большому террору» 1937-1938 годов. Голод, крайнее проявление насилия и регресса, отодвинул границы возможного, произвел своего рода естественный отбор сотрудников властных и силовых структур, которые обеспечат радикализацию «Большого террора». Этот «узел радикализации с кумулятивным эффектом» стал предметом трех исследований. В первом17 предлагается глобальная интерпретация «Большого террора» как слияния — в условиях роста напряженности на международной арене, возвещавшей о неизбежности европейской войны, — двух логик репрессий: политической, направленной против элит, и социальной — против «социально-вредных элементов» и «подозрительных по национальной принадлежности»; но также и как апогея полицейской политики, принесшей неисчислимые беды обществу, в котором на протяжении многих лет росло число лишенцев и маргиналов. Меня здесь особенно интересует «скрытая личина» «Большого террора», «группы-жертвы», проведение «репрессивных операций», а главное — динамика роста заявок на предоставление дополнительных «лимитов на аресты и расстрелы», распределявшихся по регионам руководством политических и силовых структур страны, динамика, которая наглядно показывает степень инициативности различных участников репрессивной цепочки. Во второй статье18 на основе анализа подготовки и проведения сотен «маленьких показательных процессов» над местными ком мунистами в райцентрах «советской глубинки» в 1937-1938 годах исследуется «фасад» террора. Наконец, третья работа19 посвящена волнующей проблеме признаний представителей партруководства в свете недавно открытых источников, таких как последние письма Бухарина Сталину — еще одна, специфическая, форма смятения... Опыт Великой Отечественной войны глубоко трансформировал советское общество. В 1945 году режим пользовался гораздо большей народной поддержкой, нежели в 1930-е годы. Но было ли готово общество принять возвращение к status quo ante bellum? Такова была ставка послевоенных лет, которые представляют собой особенно интересный период для проверки правильности моих гипотез о взаимоотношениях между властью и обществом, о наличии у властей постоянного сильного «комплекса беспокойства» перед лицом различных форм «социального беспорядка», вызванных огромными потрясениями четырех военных лет, массовой эвакуацией в восточные районы страны десятков миллионов человек, продолжительным отсутствием советской власти на огромных оккупированных территориях, открытием миллионами советских людей, военных и гражданских, внешнего мира. Представлявшиеся обычно как период, когда контроль сталинского государства над обществом был наиболее мощным, наиболее эффективным, наиболее близким к наконец реализованной тоталитарной модели, послевоенные годы, напротив, являют собой пример диалектического единства восхищения генералиссимусом Сталиным и «синдрома украденной победы», возникновения, особенно в среде фронтовиков, благоприятной почвы для протеста, основанного на требовании признания и оценки их «боевого опыта», роста массовых форм социального неподчинения, отдельные проявления которого давали о себе знать еще до войны20. Можно констатировать, что в послевоенные годы произошли значительные изменения в репрессивно-карательной политике, которая отныне была направлена не столько на уничтожение «врагов», сколько на дисциплинирование масс. Основанная на «законных репрессиях», осуществлявшаяся обычными судами путем беспрецедентной криминализации стратегий выживания больших групп населения, испытывавшего огромные экономические трудности, масштабная репрессивная кампания началась летом 1947 года с введения самого сурового в Европе с начала XIX века законодательства о хищениях и кражах, закончилась, тем не менее, тем, что споткнулась о нежелание сотрудничать именно тех, кому вменялось в обязанность обуздывать непослушное население21. Это явление, наблюдавшееся в последние годы сталинизма, свидетельствовало о непринятии ре прессивных методов как преимущественного средства управления обществом; оно говорило также о стремлении местного руководства к компромиссу с реальностью, который позволял обществу перенести нажим, а режиму — избежать постоянной конфронтации. Кроме статей, посвященных ключевым моментам сталинизма, в сборник включены работы, где анализируется практика государственного насилия (массовые депортации, введение системы принудительного труда), а также социальные явления (бандитизм), которые развивались на протяжении всего рассматриваемого периода (1914/1917 - 1953/1956)22. С Первой мировой войны до начала 1950-х годов депортации «подозрительного населения», элементов, считавшихся «чуждыми» обществу, коснулись около семи миллионов человек. Можно констатировать следующее: когда речь идет об изучении этой формы массового насилия на советском пространстве, между мирным и военным временем не существовало принципиального различия; более того, прослеживается серьезная эволюция критериев дискриминации: от классового, доминировавшего в середине 1930-х годов, до этнической дискриминации, которая трансформировалась в послевоенные годы в «этно-историческое «изъятие»*; массовые депортации стали при сталинизме официальной практикой, способом надолго избавиться от заклейменных групп населения, главной формой социально-этнической инженерии.
Основная цель статьи о «феномене советских лагерей», представленной в данном сборнике, — прояснить определенные моменты, вокруг которых долгое время шли дебаты: масштабы такого явления как принудительный труд, количество заключенных в лагерях, категории и группы репрессированных, уровень смертности, преемственность между концлагерями 1918-1921 годов и системой исправительно-трудовых лагерей, распространявшейся с 1929 года. В этой работе, кроме того, указывается на многочисленные противоречия мира лагерей: массовые поступления заключенных способствовали скорее дезорганизации системы производства, чем росту его эффективности; быстрый рост Гулага в послевоенные годы привел к глубокому кризису системы принудительного труда; вопрос демонтажа, по крайней мере, частичного, Гулага ставился еще при жизни Сталина. Остается один существенный вопрос: каким, в долгосрочной перспективе, был эффект «гулагизации» советского общества, общества, где примерно двадцать четыре миллиона человек (или каждый шестой взрослый) за одно поколение (начало 1930-х — середина 1950-х годов) прошли через лагерь или ссылку? Я считал, что тестирование модели «примитивного бунта», разработанной Эриком Хобсбаумом в другом контексте, поможет проанализировать одно из самых показательных (наряду с многими другими, в числе которых три великих голода 1921-1922, 1931-1933 и 1946-1947 годов) и в то же время наименее известных теневых явлений советского строя: феномен социального бандитизма, важного индикатора взаимоотношений государства и крестьянского мира и настоящего вызова режиму. Практически исчезнувший в начале XX ве^ка социальный бандитизм вновь заявил о себе с 1918 года на фоне крестьянских войн, обострения социальных противоречий, неурожаев, голода, плодивших апокалиптические ожидания. На рубеже 1930-х годов 20 века насильственная коллективизация деревни сопровождалась вспышкой этой особой формы крестьянского сопротивления, основанного на традиционном подсознательном стремлении к бегству от государства, стремящегося ко все большему контролю над обществом и территориями, к охране границ, к уничтожению всех форм маргинальное™. Пятнадцатью годами позже участники последних «примитивных бунтов» пытались заставить прислушаться к себе в хаосе долгого и мучительного выхода из войны... В двух последних статьях сборника23 рассматриваются некоторые ключевые моменты периода «выхода из сталинизма», «оттепели», которую долго анализировали — в основном с идеологической и культурной точки зрения. Как и почему после смерти Сталина частично демонтировали огромную, сложную систему лагерей Гулага? Особые условия, когда сочетались спешка и произвол, освобождение миллионов заключенных и депортированных — причем при этом не ставился вопрос об их личной или коллективной реабилитации — вызвали цепную реакцию, противоречивую и неожиданную: «Большой страх» лета 1953 года, массовые мятежи заключенных, не подлежавших амнистии; лавина ходатайств и просьб о пересмотре дела застала врасплох судебные власти и бюрократический аппарат. Возвращение заключенных и депортированных возродило противоречия, которые в сталинскую эпоху были загнаны вглубь. В этом смысле оно является ключевым для понимания социально-политического положения страны в середине 1950-х годов. Что сказать советскому народу о массовых репрессиях, жертвой которых он был четверть века? Именно этот вопрос находился в центре дискуссий «наследников Сталина» накануне XX съезда КПСС. КГБ, министерства внутренних дел и юстиции, Генеральная прокуратура, Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|