Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Цинизм государства и власти 2 страница




Политический «аморализм» Макиавелли имеет своей предпо­сылкой бесконечную традицию войн, а также феодальный хаос и беспорядочное противоборство различнейших политических сил в XIII, XIV и XV веках. Как историк, Макиавелли видит, что сорва­ны последние клочья легитимации, некогда бывшие пышным обла­чением христианского государства,— сорваны с того момента, когда ни один правитель больше не в состоянии сохранять даже видимость исполнения наипростейших задач государства в ходе постоянно про­должающегося конфликта, раздирающего государства, не в состоя­нии обеспечивать мир, правовые гарантии, защиту жизни. Здесь с необходимостью возникает мысль о центральной власти, которая смогла бы покончить с хаотической борьбой отдельных властей и сил, дабы снова создать возможность жизни государства и гражданина. Идеальный государь, осуществляющий такую воображаемую, но нигде не существующую реально центральную власть,-должен был бы, совершенно не заботясь об ограничениях, накладываемых на него хитросплетениями христианской морали, научиться использовать власть радикально, как действенное насилие во имя закона, мира и защиты подданных в гомогенизированной области государства. В политическом плане Макиавелли со своим цинизмом видит вещи значительно более ясно, чем феодальные, имперские и городские власти позднего Средневековья, практиковавшие откровенную жес­токость под прикрытием дымовой завесы от христианского кадила. Учение флорентийца о государе налагает на правителя долг безуслов­ной власти, что автоматически предполагает и использование для ее осуществления каких угодно средств. Столь циническая технология власти могла быть пригодной только в тех ситуациях, в которых по­литический сосуд выживания под названием «государство» разле­телся вдребезги, а центральная власть, если она еще вообще суще­ствовала, оказалась в роли побитой собаки, с которой творит все что угодно целая свора жестоких, алчных и раздираемых хаотичными противоречиями мелких властей. В такой ситуации цинизм Макиа­велли мог стать выражением истины; в роковой час мира звучит го­лос столь дерзкого и столь независимого мыслителя, который, из­брав аморальный тон, говорит совершеннейшую правду и выражает наиболее общий жизненный интерес. Разумеется, это циническое сознание власти уже столь сильно рефлексивно «закручено» и столь рискованно расторможено, что этот голос не могут беспрепятствен­но принять ни «верхи», ни «низы», ни власть имущие, ни народ. Он вызывает неприязнь, поскольку говорит о суверенитете правителя, который делает в целом нечто «благое» для себя и для народа своего государства, но при этом, обретаясь по ту сторону добра и зла, рис­кует совершить против каждого отдельного человека самое гнусное преступление.

Можно полагать, что в искусстве государственного управления, практиковавшемся абсолютистскими государствами в Европе XVII и

XVIII веков, идеи Макиавелли воплощались cum grano salis, «с умом». Абсолютистское государство на деле было государством, которое утвердило себя над конфликтующими мелкими властями и силами, над региональными правителями и, прежде всего, над веду­щими кровавую борьбу религиозными партиями. («Политиками» вначале именовали тех, кто пытался тактически лавировать и сохра­нять относительный нейтралитет по отношению к противоборству­ющим религиозным лагерям.) Но стоило утвердиться новым, отно­сительно стабильным властям, как абсолютистские государства ока­зались в облаке лести, которую они расточали самим себе. И они принялись делать все возможное, чтобы замаскировать свое насиль­ственное ядро грандиозной риторикой — рассуждениями о своей законности и о власти милостью божьей. Но сколь бы громким ни был шум о власти милостью божьей, критически настроенные под­данные не могли полностью забыть о том, что на самом деле она была также и властью милостью убийства, а также властью милостью уг­нетения и подавления. Ни одному из современных государств больше не удавалось скрыть свое насильственное ядро настолько хорошо, насколько о том мечтают создатели утопий о легальности, законно­сти власти. Понятно, что первое великое сопротивление современ­ному (абсолютистскому) государству оказали доныне существовав­шие свободная аристократия и дворяне-землевладельцы, которые боялись превратиться в придворных и утратить таким образом мно­гие свои свободы и привилегии, то есть группа людей, которые, бу­дучи сами чересчур высокомерными и заносчивыми, прекрасно ви­дели высокомерие и заносчивость центральной власти. Этот резуль­тат, вероятно, можно записать в актив Макиавелли, разгласившего секреты всех центральных властей Нового времени,— его учение дошло до «народа» и было хорошо усвоено им, неожиданно для со­здателя. Теперь уже никак невозможно было отделаться от обсуж­дения темы цинического аморализма обладавших гегемонией влас­тей. С этого момента государства вынуждены были существовать в циническом двойственном свете: с одной стороны, происходила их легитимация, с другой — разоблачалась узурпация власти правите­лями. Относительный избыток насилия, угнетения и узурпации со­провождает даже существование тех государств, которые более все­го заботятся о своей легитимации и правовом характере. Сквозь каж­дое государственное мероприятие, которое, как уверяют на все лады, направлено на защиту мира, проглядывает его милитаристская по­доплека (современные власти говорят точно так же, как и древние: «Si vis pasem para bellum» — хочешь мира — готовься к войне). Сквозь наилучшую систему права вновь и вновь проглядывают столь грубые факты, как классовые привилегии, злоупотребления властью, произвол и неравенство; за юридическими фикциями свободного товарообмена, свободного трудового договора, свобод­ного ценообразования повсюду видно неравенство во власти и

шантаж; за утонченнейшими и свободнейшими формами эстети­ческой коммуникации еще слы­шатся голоса социального страда­ния, культурных грубостей и жес­токости. (В этом отношении верен тезис Вальтера Беньямина, утвер­ждающего, что нет такого свиде­тельства культуры, которое не было бы в то же самое время сви­детельством варварства.)

С XVIII века политическая атмосфера Средней Европы насы­щена «всем известными тайнами». Отчасти — секретно, в рамках приватных доверительных бесед, отчасти в форме открытой публи­цистической агрессии тайны влас­ти разбалтываются и становятся достоянием всех и каждого. Теперь она должна снова нести ответ­ственность перед моралью. Перво­причина абсолютизма и его «госу-

дарственная резонность», которая основывалась на способности пра­вителей покончить с мелкими войнами и кровопролитными конфликтами на религиозной почве, здесь уже давно позабыта. Пол­ная непоколебимой уверенности в том, что она сама смогла бы обой­тись с властью совершенно безупречно в моральном отношении, морально-политическая критика XVIII века ополчается против аб­солютистской «деспотии». Новый социальный класс, буржуазия, вы­ступая под именем «народа», претендует на то, чтобы перенять власть («общины», «третье сословие» и т. д.). Французская революция — в фазе убийства короля — передает правительству «народа» власть в государстве. Однако тот общественный слой, который, именуя себя «народом», совершил революцию, утверждает себя в последующую эру в качестве буржуазной аристократии — как аристократию фи­нансов, аристократию образования и аристократию предприниматель­ства, а, сверх того, благодаря заключению браков связывает себя сотнями сложно переплетенных нитей с прежним дворянством по крови. Не должно было пройти много времени, чтобы этот новый слой господ, который именовал себя народом и ссылался для своей легитимации на принцип суверенитета народа, почувствовал на соб­ственной шкуре противоречия властвования. Ведь тот, кто апелли­рует к народу, привлекает к себе народ и дает ему повод живо инте­ресоваться теми махинациями, которые от его имени творятся у него за спиной.

Противоречивость христианизированного государства повторя­ется на более высоком историческом уровне в противоречиях госу­дарства буржуазного, которое ссылается на суверенитет народа и делает власти зависимыми от результатов всеобщих выборов (или кажется, что делает). Ведь сколь мало христианское «государство» Средневековья реализовывало на практике христианскую этику люб­ви, примирения и свободно избранного братства, столь же мало со­временные «буржуазные» государства могли убедительно отстаивать свои максимы (Свободу, Равенство, Братство, Солидарность) или даже только жизненные интересы широких народных масс. Ведь тому, кто изучает положение сельского населения в XIX веке, и бо­лее того — положение бурно растущего промышленного пролетари­ата и прогрессирующее обнищание масс в эпоху буржуазного господ­ства, а также, сверх того, положение женщин, прислуги, различных меньшинств в обществе и т. п., неизбежно бросится в глаза, что апел­ляция к народу основывается на искаженном и половинчатом пред­ставлении о «народе».

В этот момент становятся возможными и необходимыми соци­алистические движения; они требуют, чтобы то, что делается от имени народа, делалось народом и для народа; тот, кто апеллирует к наро­ду и ссылается на него, обязан и «служить народу» начиная с того, что он не должен впутывать его в те кровопролитные «войны наро­дов», которые типичны для эпохи, когда господствующие буржуаз­ные или феодально-буржуазные классы правят «именем народа», и кончая тем, что он должен отдать народу справедливую долю богат­ства, созданного его, народа, трудом.

В светском конфликте социалистических движений с — скажем так — «буржуазным» национальным государством * проявились два новых поворота и два полемически-рефлексивных «сложных пируэ­та» политического сознания, которые приобрели господствующее значение на протяжении большей части XX века. Оба являют собой поздние комплексные формы цинического сознания. Первая пред­ставляет собой то, что мы называем фашизмом. Он переходит к тому, что довольно бесцеремонно признает себя чистой политикой наси­лия. В цинической манере он прямо отказывается от стараний как-то легитимировать себя, открыто провозглашая жестокость и «свя­щенный эгоизм» как политическую необходимость и как историко-биологический закон. Современники Гитлера считали его «великим оратором» кроме всего прочего и потому, что он начал отчетливо высказывать откровенно реалистические тезисы о том, что уже дав­но было противно немецкому нраву и с чем он хотел покончить, сле­дуя духу своих нарциссически-жестоких представлений о порядке: о безнадежно-неизлечимом веймарском парламентаризме, о подлом Версальском договоре и т. д., а в особенности — о «виноватых» и неудобных: социалистах, коммунистах, профсоюзных деятелях, анар­хистах, деятелях современного искусства, цыганах, гомосексуалистах,

но прежде всего — о евреях, которым пришлось, как излюбленному врагу и универсальной проективной фигуре, держать ответ за все. Почему именно им? В чем причина этой уникальной, ожесточенной враждебности? Осуществляя массовые убийства евреев, фашисты стремились разбить то зеркало, которое еврейский народ уже в силу одного только своего существования ставил перед фашизмом — так, что оно отражало все его высокомерие и заносчивость. Ведь фашизм надутое ничтожество, строящее из себя нечто героическое, не мог не чувствовать, что именно евреи, как никто другой, видят его насквозь, поскольку благодаря истории их страданий они как бы «по природе своей» уже иронично относились к любой власти. Главные фигуры немецкого фашизма должны были почувствовать, что их заносчивый «тысячелетний рейх» никогда не смог бы поверить в себя, пока где-то в уголке его собственного сознания сохраняется воспоминание о том, что это притязание на власть всего лишь поза. А такое воспоми­нание сохранялось именно у «этих евреев». Антисемитизм выдает надлом в фашистской воле к власти; эта власть никогда не смогла бы быть настолько большой, чтобы преодолеть кинически-еврейское «нет» по отношению к ней. «Дерзкий еврей» — это выражение ста­ло для фашизма лозунгом, паролем и призывом к убийству. Из про­никнутой смирением, искаженной приспособленчеством, но все же сохранившейся традиции сопротивления у современного еврейства все еще исходило столь сильное и направленное в самый центр фашист­ского сознания отрицание высокомерия власти, что уверовавшие в собственное величие немецкие фашисты строили лагеря массового уничтожения для искоренения того, что стояло на пути к осуществ­лению их намерений. Разве этот народ не жил с меланхоличным знанием того, что все мессии с незапамятных времен оказывались ложными? Как мог немецкий мессия из австрийской ночлежки, ко­торый велел прославлять себя как возвратившегося Барбароссу, ве­рить в собственную миссию, пока он видел себя самого глазами «злого еврея», который «разлагает все», и пока он был вынужден действо­вать с оглядкой на этого еврея за спиной? Ни одна воля к власти не выносит иронии воли, направленной на то, чтобы пережить и эту власть *.

Наверняка недопустимо безоговорочно называть фашистское государство XX века типичным примером современного, «буржуаз­ного», основанного на суверенитете народа государства. Тем не ме­нее фашизм представляет собой реализацию одной из скрытых воз­можностей «буржуазного» народного государства. Ведь из злобно­го антисоциализма явствует, что в фашизме имеет место феномен политического растормаживания, а именно циническая защитная реакция на социалистическое стремление добиться для народа того, что ему было обещано и что ему принадлежит по праву. И фашизм тоже выступает под лозунгом «Все для народа!», но перед этим он мошеннически подсовывает ложное понятие народа — народа как

монолита, как гомогенной массы, которая повинуется однои-един-ственной воле («Один народ, один Рейх, один фюрер») f. Тем са­мым либеральная идеология просто вышвыривается вон. Личные свободы, личное волеизъявление? Личный выбор жизни, основан­ный на собственном разуме? Пустая болтовня! И тем более зловред­ная, чем дальше она проникает в «низы». Фашизм актуализирует склонность «буржуазного» государства, прибегая к «необходимому насилию» отстаивать «общий интерес», определяемый частью об­щества, в противовес интересам отдельных людей; то, что отличает его при этом,— не сообразующаяся ни с какими условиями и обсто­ятельствами жестокость. Именно поэтому тогда, когда фашизм осу­ществлял прыжок к власти, некоторым игравшим существенную роль нефашистским группам, на которые опиралось государство и кото­рые преследовали различные собственные интересы,— группам про­мышленников, финансистов и политиков — могло прийти на ум под­держать фашистов в надежде, что фашизм — это новая метла, с помощью которой можно избавиться от мешающих «частных» ин­тересов отдельных людей (разумеется, из низов общества). Неуже­ли действительно были такие люди, которые полагали, что смогут купить Гитлера и его циническую партию жестокости и насилия? (Один из них — Тиссен — ив самом деле написал мемуары под названием «I paid Hitler»*.) Фашистское государство, с его тесными переплетениями-капитала и идеологии народной собственности, иде-ализмов и жестокостей, заслуживает уникального философского пре­диката: это — цинизм цинизма.

Второй сложный пируэт современного политического сознания демонстрирует новейшая история России. Кажется, что существует определенная зависимость между воинственностью и радикальнос­тью социалистических движений, с одной стороны, и «уровнем» политического угнетения в стране — с другой. Чем сильнее в Евро­пе, а в особенности в Германии, становилось рабочее движение — в соответствии с реальным численным ростом пролетариата в процес­се индустриализации,— тем, как правило, более законопослушным («более буржуазным») оно подавало себя, тем больше оно верило в успех своего постепенного утверждения в борьбе со своими против­никами — с силами позднефеодального и буржуазного государства. И наоборот: чем сильнее и непоколебимее оказывалась в действи­тельности деспотически-феодальная власть, тем с большим фанатиз­мом выступала против нее «социалистическая» оппозиция. Можно попытаться выразить это таким образом: чем больше страна созре­вала для интеграции элементов социализма в свой общественный порядок (высокое развитие производительных сил, высокая степень занятости среди работающих по найму, высокая степень организации «пролетарских» интересов и т. д.), тем с большим спокойствием вож­ди рабочего движения ждали своего часа. Силой и слабостью социал-демократического принципа с давних пор было прагматическое

терпение. И наоборот: чем более незрелым * было общество для со­циализма (понимаемого как посткапитализм), тем неуклоннее и ус­пешнее социализм обнаруживал умение возглавлять движения, на­целенные на социальный переворот.

Если существует закон, вытекающий из логики борьбы,— за­кон, в соответствии с которым противники в ходе затянувшихся кон­фликтов становятся все более похожими друг на друга, то он пре­красно подтверждается примером конфликта между русскими ком­мунистами и царской деспотией. То, что произошло между 1917 годом и XX съездом партии в России, следует понимать как цинически-ироническое завещание царизма, как его наследие. Ленин стал душе­приказчиком деспотии, представители которой, конечно, ушли в не­бытие, но не ушли в небытие ее способы действия и внутренние струк­туры. Сталин поднял перешедшую к нему по традиции деспотию на уровень техники XX века, и сделал это таким способом, что затмил любого из Романовых. Если уже при царях русское государство было слишком тесной рубашкой для общества, то коммунистическое партийное государство полностью превратилось в рубашку смири­тельную. Если при царизме узкая группа привилегированных лиц с помощью своего аппарата власти террористическими мерами держа­ла под контролем огромную империю, то после 1917 года узкая группа профессиональных революционеров, оседлав волну пресыщения вой­ной, а также крестьянской и пролетарской ненависти к «тем, кто наверху», сумела повергнуть наземь Голиафа.

Разве Лев Троцкий, будучи евреем, не стал наследником древ­ней традиции сопротивления и самоутверждения — в пику заносчи­вой власти? Троцкого отправил в изгнание, а затем и велел убить его выросший в Голиафа коллега. Разве убийство Сталиным Троцкого не такая же циническая реплика самонадеянной власти, занятой «сво­им делом», как и фашистский геноцид евреев? В обоих случаях речь идет о мести заносчивой власти тому, кто, как она точно знает, ни­когда не будет уважать ее, но во все времена станет кричать чудови­щу: «Легитимируй себя или будешь повергнуто!» В выдвинутой Троцким идее «перманентной революции» содержалось нечто от знания того, что политическая власть в каждую секунду вынуждена заново оправдывать свои действия, чтобы они отличались от действий преступных. Власть должна сохранять себя в своей области как на­силие ради мира, насилие ради права и насилие ради защиты, чтобы создать возможность для новой полноты самодеятельной жизни. Идея перманентной революции не есть призыв к непрерывно про­должающемуся хаосу, она — шифр, за которым скрыта та идея ев­рейского сознания о том, что любое голое государственное тщесла­вие будет смирено — и смирено благодаря тому, что воспоминания о его преступлениях не прекратятся, покуда оно будет существовать. Если русское сопротивление еще и сегодня говорит на языке прав христианина и прав человека, то это потому, что процесс самоосво-

бождения в России до сих пор находится на той же стадии, на кото­рой он остановился между Февралем и Октябрем 1917 года: на ста­дии требования соблюдать права человека — общей формуле, выра­жающей буржуазные свободы. Страна, которая хочет перескочить через «либеральную фазу», приземляется при своем прыжке от дес­потии к социализму снова в деспотии. Русский народ дал превра­тить себя в инструмент для построения будущего, которое все никак не желает наступать и которое после всего того, что произошло, ни­когда уже не сможет наступить в том виде, в каком оно было обеща­но. Он принес в жертву свои права на жизнь и на разумные требова­ния, соответствующие моменту, совершив акт православного мазо­хизма и испытав пугающие муки раскаяния,— принес в жертву на потребительские алтари отдаленных поколений. Он растратил свои жизненные силы на погоню за безумным западным потребительством и западной военной технологией.

Что же касается современного социалистического государствен­ного аппарата, то большинство свидетелей уверяет, что он не имеет за душой совершенно никакой идеологии. Каждый знает, что между фразеологией ленинской традиции и наблюдаемым в повседневном опыте лежит непреодолимая пропасть — ив особенности знает тот, кто по должности своей вынужден всю эту фразеологию воспроиз­водить. Мир распадается на два раздельно существующих измере­ния, сплошь и рядом приходится считаться с расколотой действитель­ностью. Реальность начинается там, где кончается государство и его терминология. Обычное понятие «ложь» больше не подходит к су­ществующим в странах восточного блока состояниям незавершенной шизоидной диффузии реальности. Ведь каждый знает, что связь между «словами» и «вещами» нарушена, но из-за недостатка конт­ролирующих это дискуссий такое нарушение утверждает себя, пре­вращаясь в новую норму. Поэтому люди определяют сами себя уже не с оглядкой на социалистические ценности и идеалы, а исходя из безальтернативности и безысходности данного в действительности, то есть исходя из того «социализма», который — вместе со своей сияюще-истинной, но, к сожалению, только риторической сторо­ной — воспринимается и переносится как зло. Если цинизм — по той схеме, которая представлена в истории о Великом Инквизиторе у Достоевского,— может переходить в трагизм, то это происходит именно здесь, где слово «социализм», которое во всем остальном мире выражает надежду человека стать хозяином своей собственной жиз­ни, превратилось в застывший символ безысходности и отсутствия перспектив. Это значит, что происходит циническое разрушение язы­ка в поистине эпохальных масштабах. Даже при взгляде извне ста­новится ясно, что политика центральных социалистических властей уже никоим образом не несет в себе социалистической надежды. Под прикрытием марксистско-ленинской терминологии Восток проводит политику гегемонизма в чистом виде, но смеяться или плеваться по

этому поводу опасаются только потому, что никто не может знать, что произойдет, если голый король однажды обнаружит, что он уже давно разгуливает по улицам нагишом. Другое уже давно стало точ­но таким же, как прежнее, но что произойдет, если это выплывет наружу? Стоит ли для того, чтобы защищать эту ложную инаковость, создавать величайшую в мире военную державу?

Если мы попытаемся представить, что сказал бы Макиавелли в конце XX века после основательного изучения политической ситуа­ции, то это, вероятно, был бы цинический совет сверхдержавам: без всякого стеснения, открыто признать свои системы полностью обанк­ротившимися по всем статьям, во-первых, чтобы мотивировать вза­имную помощь друг другу; во-вторых, чтобы вдохновить своих ус­тавших от политики подданных на великое продвижение вперед на основе изобретательной самопомощи; и, в-третьих, потому что бан­кротство и в самом деле может наступить. В лучших традициях по­зитивизма Макиавелли констатировал бы, что большую часть так на­зываемых политических проблем 2000 года составят «иллюзорные проблемы», возникающие из противоречия между двумя блоками власти, которые противостоят друг другу по той причине, что один из них попытался создать общественную систему, которая вывела бы за рамки капитализма, но при этом не знал действительного капита­лизма; тогда как другой представляет собой трухлявый, старый, «перезревший» капитализм, который не может перешагнуть через себя и выйти за свои пределы к чему-то новому, потому что дом под названием «социализм», куда он мог бы переехать, уже занят. В со­ответствии с этим состязание Востока и Запада — как сухо и без­жалостно, по своему обыкновению, констатировал бы Макиавелли — отнюдь не является обычно наблюдаемым продуктивным соревно­ванием держав и не является классическим соперничеством в борьбе за гегемонию; это — совершенно бесплодный конфликт более слож­ного типа. «Социализм» стал главным препятствием, не дающим капитализму перейти в социализм; в то же время «закосневший» в результате этого капитализм Запада стал главным препятствием, мешающим восточным системам открыто присоединиться к капита­лизму. И если Восток, таким образом, систематически полагает себя выше своих реальных возможностей, выдавая себя за социализм, то Запад систематически остается ниже своих возможностей, потому что он вынужден формулировать свое видение будущего оборонитель­но, а именно прибегая к утверждениям, что он никоим образом не желает этого социализма,— что вполне понятно, поскольку ни одна система не может снова признать своей целью то, что она давно уже оставила в прошлом. Для капитализма отнюдь не может быть идеей будущего замаскированный и изуродованный государственный ка­питализм восточного типа.

Итак, если мы хотим разрешить этот конфликт, сначала нам придется более глубоко и точно разобраться в этом уникально пара-

доксальном типе конфликтов. Здесь Макиавелли должен был бы прибегнуть к помощи своего коллеги Маркса, который наметил пер­вые подходы к Общей (историко-политической) Полемике *. Эта Общая Полемика Маркса позволяет нам различать конфликты со­перничества систем одного и того же вида и эволюционно обуслов­ленные конфликты систем различного вида, которые отличаются друг от друга степенью развития. Во втором случае речь идет о конфлик­те между менее развитой и более развитой системами, причем вто­рая с необходимостью вырастает из первой. Идеальным примером конфликта второго типа является конфликт между капитализмом и социализмом. Он по логике вещей может быть только и единствен­но конфликтом преодоления, в котором старое противится новому, которое неуклонно возникает из него самого. Новое становится не­обходимым, когда старое превращается в оковы. Именно такова, как уверяет нас Маркс, суть полностью развитого капитализма: как толь­ко он достигнет полного развития, он сам станет препятствием для роста человеческой производительности, которому он доныне спо­собствовал; итак, это препятствие должно быть преодолено: в ито­ге — социализм. Социализм приносит — во всех областях и на всех уровнях — освобождение человеческой продуктивности от тех гра­ниц, которые устанавливают капиталистические условия, то есть, прежде всего, освобождение от капиталистических отношений соб­ственности. Если мы теперь рассмотрим то, что изображается сегодня в области мировой политики как конфликт между капитализмом и социализмом, то сразу же выяснится, что это вовсе не тот конфликт между старым и новым, который исследовал Маркс, а скорее конф­ликт соперничества между двумя империями. Выходит, ничто не ново под луной? Новое возникает благодаря закручиванию этого конф­ликта соперничества вокруг собственной социологической и истори­ческой оси. Марксистская попытка управлять историей, постигнув ее социологически и экономически, привела к тому, что все без ис­ключения исторические перспективы будущего совершенно искаже­ны. Притязания на то, чтобы управлять историей систем, вместо того, чтобы предоставить ей идти своим — познанным — ходом, со­вершенно выбили эту историю из колеи, причем в невиданных масштабах. Ведь на самом деле будущее капитализма не вечно будет новым капитализмом, из него самого и из его собственных дости­жений вырастает нечто такое, что наступит после него, что преодо­леет его, что станет его наследником и превратит его в свою предыс­торию; одним словом, он создает возможность для своего перехода в некий посткапитализм, и если мы назовем его социализмом, то можно будет всесторонне и достаточно четко определить, что именно подразумевается: строй, который вырастет из перезрело­го капитализма.

Только нельзя мечтать, что можно «подстегнуть» развитие, на том только основании, что ты изучил его взаимосвязи и взаимозависимости.

Остается загадкой, по какому праву Ленин мог или хотел полагать, что Россия — это место, где можно применить эту марксистскую теорию развития и теорию революции. Загадка — не в подлинных мотивах, которые заставили Ленина совершить революцию, а в том способе, каким он насильственно применил западную политэконо-мическую теорию к полуазиатской аграрной империи, в которой едва началась индустриализация. Я думаю, вряд ли возможен иной от­вет: здесь абсолютная воля к революции находилась в поиске более или менее подходящей теории, а там, где оказывалось, что теория не совсем подходит (за недостатком реальных предпосылок для ее при­менения), от желания применить ее во что бы то ни стало возникла необходимость фальсифицировать, перетолковать и исказить ее. В руках Ленина марксизм стал теорией, легитимирующей попытку с помощью насилия заставить действительность развиваться в том направлении, на котором затем — когда-нибудь позднее — возник­ли бы предпосылки для применения теории Маркса, а именно поздне-капиталистические, то есть созревшие для революции условия. Как именно этого достичь? Путем форсированной индустриализации. Советский Союз по сей день находится в поисках причин второй революции 1917 года. Он некоторым образом пытается «задним числом» создать необходимость социалистической революции, и, если я не ошибаюсь, он находится на наилучшем пути к ней. Ведь в СССР, как ни в какой другой стране мира,— если использовать формули­ровку Маркса — производственные отношения стали тормозом для развития производительных сил. Если это несоответствие есть об­щая формула, создающая противоречие, которое ведет к революции, то здесь оно налицо в образцово очерченном виде.

То, что в современном международном положении является кон­фликтом внутри системы, абсурдным образом преподносится как конфликт между двумя системами. И в то же время этот внутрен­ний конфликт, превращенный во внешний конфликт между систе­мами, представляет собой главное препятствие для освобождения человеческой продуктивности *. Так называемый конфликт мировых систем — это конфликт между двумя мистифицированными мисти­фикаторами. Посредством параноидной гонки вооружений два ре­альных кажущихся противника заставляют себя поддерживать во­ображаемое различие систем, закрепляемое самообманом. Таким образом социализм-который-не-желает-быть-капитализмом и капи-тализм-который-не-желает-быть-социализмом взаимно парализуют друг друга. Больше того, конфликт противопоставляет социализм-который-практикует-ббльшую-эксплуатацию-чем-капитализм-что-бы-воспрепятствовать-ему капитализму-который-является-более-социалистическим-чем-социализм-чтобы-воспрепятствовать-емуf. Макиавелли констатировал бы, в духе Общей Полемики Маркса, что конфликт, приводящий к развитию, заглушен вынесенным вов­не искаженным конфликтом, представляющим собой борьбу за геге-






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных