Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Цинизм государства и власти 5 страница




означало и изменение практики: квазирациональная господская ме­дицина начинает вытеснять магическую народную медицину. На размышления в том же духе наводит и комментарий в словаре «Duden», в котором отмечается, что слово «Arzt» так и не стало «народным», зато таким стало слово «Doktor», которое с XV века было уже у всех на устах. «Доктор» — как ученый «заклинатель» болезней — по сей день вызывает большее доверие, чем «архиатр» — наделенный властью медик. Действительно, существует определен­ный род медицины, который с незапамятных времен опознается как сомнительная тень власти.

Медицинский кинизм начинается в тот момент, когда врачева­тель, выступающий в роли борца, принявшего сторону жизни, фри-вольно-реалистически использует свое знание о теле и смерти про­тив заблуждений больных и власть имущих. Часто врачу приходит­ся иметь дело не с роковыми страданиями, а с последствиями незнания, легкомыслия, зазнайства, телесной идиотии, «глупости» и неправильного образа жизни. В борьбе против этого рода зла вра­чу может помочь то, что он на короткой ноге со смертью. Нигде этот аспект не представлен лучше, чем в истории Иоганна Петера Гебеля, озаглавленной «Излеченный пациент»; этому пациенту, богатому амстердамскому буржуа, страдающему от переедания, умный док­тор дал такой совет, в сравнении с которым бледнеет грубость кини­ка. Поскольку люди богатые страдают от болезней, «о которых, слава Богу, люди бедные и не ведают», этот доктор измыслил особую форму терапии («погоди, уж я тебя быстренько вылечу») и написал ему следующее письмо, которое заслуживает того, чтобы привести его в качестве образца:

Добрый друг, Ваше состояние скверное, однако Вам можно будет помочь, если Вы последуете моему совету. У Вас — злая тварь в животе, огромный червь с семью пастями. С этим червем я должен говорить сам, и он должен выйти ко мне. Но, во-первых, Вам нельзя ездить в коляске или верхом на ло­шади, можно только ходить на своих двоих, иначе Вы растрясете червя, и он откусит вам все внутренности, раздерет все кишки разом. Во-вторых, Вы не должны есть больше, чем две тарелки овощей в день, в обед — одну жареную колбаску, на ночь — одно яйцо, а утром — немного мясного супчика с луком. Если Вы будете есть больше, то от этого червь только увеличится и раздавит вашу печень, и никогда с Вас уже не будет снимать мерку портной, а только гробовщик. Таков мой совет, и если Вы ему не последуете, то уже на будущую весну никакая кукушка Вам не прокукует. Делайте, что Вам будет угодно (Hebel ]. P. Das Schatzkastlein des Rheinischen Hausfreundes. Munchen, 1979. S. 153).

Какой из современных врачей отважится так разговаривать со своим цивилизованным пациентом? И многие ли из пациентов спо­собны сегодня сказать, придя на консультацию к врачу: «Я, к сожа­лению, оказался совершенно здоров в самое неудачное время — как раз тогда, когда должен был прийти к доктору. Нет, чтобы у меня хоть немного стреляло в ухе или что-нибудь было не в порядке с сер­дцем!» А какой сегодняшний врач получит, задав вопрос о том, что

беспокоит пациента, такой ответ: «Господин доктор, меня, слава Богу, ничего не беспокоит, и если бы Вы были так же здоровы, я был бы рад от всего сердца». Насколь­ко саркастическая история Гебеля отвечает образу мышления народ­ной медицины, показывает ее ко­нец: этот неназванный богач «про­жил 87 лет, 4 месяца и 10 дней, будучи здоровым, как огурчик, и каждый раз к Новому году посы­лал привет доктору с приложением 20 дублонов». Плата за лечение от больного превратилась в ново­годний привет от здорового чело­века. Может ли быть лучшее ука­зание на ту «помощь иного харак-

тера», при которой лекари заслуживали вознаграждения, когда они способствовали тому, чтобы их сограждане вовсе не болели?

Сегодняшнему народному реализму,— несмотря на науку, не­смотря на исследования, несмотря на великие достижения хирур­гии,— врач все же представляется только вызывающим определен­ные сомнения приверженцем партии жизни, и уж слишком часто его подозревают в том, что он чересчур легко переходит на сторону бо­лезни. Признак медицины Господина с давних пор — то, что она больше интересуется болезнями, чем больными. Она обнаруживает склонность, будучи весьма довольной собою, утверждаться в уни­версуме из патологии и терапии. Клиническая форма существования медицины все более отучает врача ориентироваться на здорового человека и нарушает укорененность сознания лекаря в жизнеутвер­ждающем реализме, который, вообще говоря, предпочитал бы не иметь вовсе никаких дел с медициной. Доктор, описанный Гебелем, еще принадлежит к вымирающему виду врачей, которые доказыва­ют кандидату в больные, насколько излишня медицина для людей, страдающих не от болезни, а от неспособности быть здоровыми. Ранее считалось, что чаще всего лучшими врачами становятся те, кто хочет быть и еще кем-то, а не только врачом — музыкантом, пи­сателем, капитаном, священником, философом или бродягой. Тогда понимали, что тот, кто знает все про болезни, еще отнюдь не явля­ется по этой причине докой в лекарском искусстве. Склонность «охотно помогать» столь же гуманна и отрадна, сколь прискорбна и подозрительна — в том случае, если помощь связана с тем злом, которое проистекает из цивилизаторских тенденций к саморазруше­нию. Врач слишком легко переходит в лагерь господского цинизма, если он, подобно великому доктору медицины Хиобу Преториусу у

Курта Гетца, уже не может сопротивляться саморазрушительным «глупостям», к которым часто бывает склонна «болеющая масса». Чем в большей степени болезни вызываются политически-цивили­заторскими отношениями и даже самой медициной, тем больше ме­дицинская практика нашего общества оказывается вовлеченной в хитросплетения более высокого цинизма, который сознает, что он правой рукой способствует недугу, за лечение которого он собирает плату левой. Если доктор как ученый сторонник партии жизни дей­ствительно видит свою задачу в том, чтобы бороться с причинами болезней,— вместо того чтобы паразитировать на них как на след­ствиях, «оказывая помощь»,— то он должен снова и снова чисто­сердечно ставить под вопрос свою связь с властью и свое употребле­ние власти. Медицина, которая упорно и радикально настаивает на своем пакте с волей к жизни, должна была бы стать сегодня науч­ным ядром общей теории выживания. Она должна была бы сфор­мулировать политическую диететику, которая решительно вмешива­лась бы в общественные трудовые и жизненные отношения. Однако в общем и целом медицина в своей цинической близорукости весьма неуверенно движется вперед и трактует свой пакт с волей жизни столь сомнительным образом, что только от случая к случаю удается точно определить, о какой ее позиции на кинически-циническом поле можно говорить. Может, это кинизм простого, как его практиковал слав­ный пастор Кнайп? Или это цинизм сложного — в том виде, как его отправил в полет профессор Барнард с его пересадками сердца? Это — кинизм медицинского Сопротивления, которое отвергает коллаборационизм с саморазрушительными установками и ментали-тетами? Или это цинизм медицинского коллаборационизма, который предоставляет полную свободу действия причинам, чтобы заработать на следствиях? Это — кинизм простой жизни или цинизм комфор­табельного умирания? Кинизм, который прибегает к целительно дей­ствующим угрозам смертью в борьбе против легкомыслия, самораз­рушения и невежества? Или — цинизм, который выступает сообщ­ником вытеснения смерти куда-то в подсознание — вытеснения, на котором основана вся система сверхмилитаризованных и обожрав­шихся до ожирения обществ?

Поскольку врач вынужден защищать свое сердце от многочис­ленных жестоких аспектов своей профессии, народный разум при­знает за ним с незапамятных времен право на некоторую долю ци­нической грубости, которую он не потерпел бы больше ни от кого. Народ распознает своих действительных союзников в тех, у кого настолько чуткое сердце, что его приходится прятать за черным юмором и грубиянскими манерами. Шутки медиков,— более цини­ческие, чем какие-либо другие,— всегда принимались аудиторией из пациентов, которые могли убедиться в том, что за сочным цинизмом их лекаря стоят его наилучшие намерения. Ледяным холодом веет от той медицины, которая уже не умеет шутить и полностью поглощена

осуществлением собственной или чьей-то иной власти. Суще­ствует медицина, которая есть не что иное, как архиатрия — медицина главных врачей. Как для всякого свойственного Гос­подину менталитета, который стремился к растормаживанию, для этого медицинского циниз­ма пробил час, когда к власти пришел фашизм; он создал сце­нарий, в соответствии с которым смогли проявить себя все жесто­кости и зверства, которыми было чревато чисто репрессивно цивилизованное общество. Точ­но так же, как ранее существо­вала скрыто циническая общ­ность интересов, объединявшая инстанции, ведавшие исполне­нием приговоров, в результате которых производилось опреде­ленное количество трупов, и на-

учную анатомию, медицинский цинизм Господина нашел общие интересы с фашистским расизмом, который в конце концов дал ему полную свободу в удовлетворении его постоянной потребно­сти в трупах. Тот, у кого крепкие нервы, пусть прочтет протоко­лы Нюрнбергского процесса врачей, на котором рассматривались преступления немецкого медицинского фашизма. Я выбрал это определение не без размышлений; выражение «медицинский фа­шизм» — вовсе не следствие какого-то критического настроя, на­против, оно с максимальной точностью схватывает фактическое положение дел. То, что творилось в лагерной и университетской медицине между 1934 и 1945 годами, не было результатом слу­чайного увлечения нацистской идеологией у отдельных врачей; оно демонстрирует поощренное и воодушевленное фашизмом обнаже­ние старой тенденции господской медицины, которая всегда по­лагала, что есть слишком много людей, лечить которых, «собствен­но», не стоит и которые как раз годятся в качестве подопытного материала. Александр Мичерлих писал по этому поводу:

Разумеется, можно произвести простой расчет. Из приблизительно 90 000 врачей, практиковавших тогда в Германии, на медицинские преступ­ления пошли примерно 350. Это достаточно большое число, особенно если учесть масштаб преступлений. Но в сравнении с общим числом врачей оно составляет все же долю процента, примерно 0,3 процента. Каждый трех­сотый врач — преступник? Это было соотношение, которое никогда еще не

встречалось ранее в немецкой медицине. Почему же оно появилось теперь? (Medizin ohne Menschlichkeit. Dokumente des Nurnberger Arzteprozesses. Ffm, 1962. S. 13).

Мичерлих показывает, что за преступной верхушкой стоял большой медицинский аппарат, который, делая шаг за шагом, уже далеко зашел в деле превращения пациентов в человеческий ма­териал. Врачи-преступники «всего лишь» сделали цинический скачок в том направлении, двигаться в котором они и без того привыкли уже давно. То, что происходит сегодня в полной тиши, без всяких серьезных помех со стороны кого бы то ни было: ис­следование пыток, генетические исследования, исследования в области военной биологии и военной фармакологии,— уже содер­жит в себе все, что дает завтрашнему медицинскому фашизму необходимые инструменты; и тогда можно будет сказать, что жуткие опыты на живых людях и пресловутые коллекции скеле­тов национал-социалистической медицины — это «ничто в срав­нении с этим»; «ничто в сравнении с этим» — сказано, конечно, с циническим перебором, и тем не менее сказано в соответствии с действительной тенденцией. В сфере изощренной и хитроумной жестокости XXI век уже наступил.

Что поможет против медицины Господина — сегодняшней и завтрашней? Можно представить себе несколько ответов.

Первый. Из общества, обладающего волей к жизни, и из его философии, способной схватить в понятиях волю к жизни своего времени, должно возникнуть противодействие господской меди­цине, которое возродит идею «хорошего врача» и вернет прин­цип «Помогать, устраняя первопричины», противопоставляя его универсальному диффузному цинизму современной медицины. Что такое хорошая помощь и кто является действительным вра-чевателем — на эти вопросы медицина еще никогда не была спо­собна ответить самостоятельно. Общественный строй, подобный нашему, прямо-таки способствует возникновению такой медици­ны, которая, в свою очередь, способствует скорее системе болезней и системе, вызывающей болезни, чем жизни в здоровом состоянии.

Второй. Против врачевателей-господ может помочь только самоисцеление, только помощь самому себе. Единственное ору­жие в борьбе против ложной или сомнительной помощи — не пользоваться ею. Впрочем, можно наблюдать, как капиталисти­ческая господская медицина уже с давних пор предпринимает попытки подчинить своей власти традиции самопомощи, прису­щие народной медицине, начиная вбирать их в себя — после многовековой их дискредитации и соперничества с ними — и превращать в часть «школьного» медицинского разума. (Научно доказано: в некоторых травах действительно что-то есть!) В ин­тересах институциализированного врачевания всеми средствами содействовать достижению такого состояния, при котором все

телесное будет подвергнуто тотальной медикализации — от меди­цины, связанной с процессами труда, спортивной медицины, сексу­альной медицины, медицины, занимающейся процессами пищеваре­ния, медицины, занимающейся проблемами питания, медицины, за­нимающейся проблемами здорового образа жизни, медицины занимающейся несчастными случаями, судебной медицины, военной медицины и вплоть до медицины, которая включит в свою компетен­цию контроль за здоровым и больным дыханием, хождением, стоя­нием, учением и чтением газет, не говоря уже о беременности, дето­рождении, смерти и иных прихотях человеческого тела. Система «здоровья» ведет к установлению таких отношений, при которых контроль господской медицины над соматическим будет тоталитар­ным. Можно представить себе такой уровень ее развития, на котором дело дойдет до полного отчуждения частных телесных компетенции. В конце концов придется учиться на уроках урологии, как нужно правильно справлять малую нужду. Центральный вопрос в разви­тии современного медицинского цинизма состоит в том, удастся ли «официальной медицине» подавить те массовые, занимающиеся про­блемами здоровья движения, которые вызваны к жизни многочис­ленными культурными мотивами (распространением психологических знаний, женскими движениями, экологией, сельскими коммунами, новыми религиями и др.). Этот вопрос прямо связан с теми, кото­рые возникают в связи с «внутримедицинскими» возможностями «политических» отраслей врачевания: психосоматической терапии, медицины труда, гинекологии, психиатрии и др. Профессионалам, занятым в этих отраслях, уже по самой логике вещей положено луч­ше всех прочих знать, что все, что они делают, грозит скорее навре­дить, чем помочь, пока не будет избрано новое направление меди­цинской помощи, идущее от жизни, от свободы, от сознания.

Третий. Против медицинского отрешения от права распоряжать­ся своим собственным телесным существованием поможет в конеч­ном счете только сознательная организация жизни нашего собствен­ного тела в соответствии с представлениями о хрупкости нашего орга­низма, о наших болезнях и нашей смертности. Нет необходимости говорить, насколько это трудно,— ведь страх, если он оказывается чересчур большим, делает всех нас слишком склонными к отказу от ответственности за жизнь и смерть нашего собственного тела — и мы не задумываемся при этом, что даже самая совершеннейшая ме­дицина есть в конце концов лишь отражение нашей собственной от­ветственности и ни с кем не разделяемой боли в нашем беспомощ­ном взгляде: она лишь возвращает все это нам самим. Тому, кто по­стигнет, что круг отчуждения всегда замыкается собственной смертью, должно стать ясно, что лучше избрать иное направление этого кру­га — к жизни, а не к одурманенному существованию, к риску — вместо перестраховки, к цельному телесному воплощению — вмес­то расколотости.

Религиозный цинизм

И что бы вы сделали с Граалем, если бы нашли его? Дизраэли

...да к тому же еще и ухмылка, похожая на оскал черепа; ведь то, что строящий долгие планы человек умирает так же неожиданно, как и глупая скотина, тоже вроде бы достойно смеха.

Эрнст Блох. Принцип надежды

Внезапно кто-то из нас покидает видимый, наш общий и непрерыв­но существующий мир, прекращая разделять с нами существование. Его дыхание останавливается, движения прекращаются. Перво­начально смерть проявляет себя в виде прекращения процессов: что-то угасает и переходит в состояние полного покоя. Немного времени спустя, наоборот, начинаются какие-то процессы: тело коченеет, раз­лагается, происходит распад тканей. Тогда на свет божий появляется скелет — та часть нас, которая дольше всех остальных не поддается тлению. Он представляет собою то, что осталось от нас in materia, a потому скелет становится образом смерти. Костяк символизирует тот конец, который каждый из живущих уже носит в самом себе. Каждый — своя собственная Костлявая, своя собственная Смерть, костлявый форейтор, погоняющий упряжку собственного экипажа, отправляющегося в мир иной.

Глядя на эту сторону смерти,— единственную, которая обычно доступна наблюдению,— живущий человек не может отделаться от впечатления, что в живом теле действует какая-то незримая сила, которая позволяет ему дышать, разгуливать по свету и сохранять свою форму, тогда как из мертвого тела эта невидимая сила, должно быть, уходит, раз оно застывает в неподвижности и разлагается. Незримая эта сила вызывает дыхание, движение, чувства, бодрость тела и сохранение его формы — она есть совокупное представление об активности и энергии. Ее влияние, хотя оно незримо и может быть изолировано, создает самую действенную из всех реальностей. Это Незримое носит множество имен: Душа, Дух, Дыхание, Пред­вечное, Огонь, Форма, Бог, Жизнь.

Опыт учит, что животные рождаются и умирают, как и мы, что растения появляются на свет в виде ростка и гибнут, увядая, и что все они, на свой лад, тоже причастны пульсации жизни и смерти, образованию форм и распаду форм. Не возникает никаких сомнений в том, что человеческая «душа» окружена космосом животных и растительных проявлений жизни и загадочными, источающими энер­гию субъектами, которые действуют по ту сторону дня и ночи, гро­зы и ясного неба, жары и холода, вызывая их. Это окружение ничем не напоминает о «власти» человека над природой и над другими живыми существами в этом мире; скорее, возникает впечатление, что Целое мира терпит двуногое бесшерстое существо постольку,

поскольку оно налаживает какие-то связи с источниками пользы и опасности из животного и растительного миров.

Жизнь и смерть, приход и уход — это прежде всего константы природы, удары пульса в некоем ритме, в котором предзаданное более весомо, чем позднее, добавившееся к нему. Однако в ходе развития цивилизации соотношение пассивного приятия и деятельности, стра­дательного и активного сильно изменяется и в том, что касается познаний о смерти. То, что проявлялось как аспект естественных пульсаций, в более развитых обществах превращается в уходящую все глубже и глубже и все более и более ожесточенную борьбу между жизнью и смертью. Смерть уже не выглядит событием, на которое никак невозможно повлиять, скорее, она и сама предстает чем-то таким, что вызвано нашим насилием и что зависит от нашей воли. Ее образ — уже не какой-то неизбежный конец, не мирное истече­ние жизненных сил или тихое и лишенное всякой борьбы угасание свечи жизни; это нечто такое, с чем нужно бороться, нечто жесто­кое, неразрывно связанное с предчувствиями насилия и убийства. Чем больше человек, размышляя о смерти, представляет себе не мирное угасание, а убийство, тем выше поднимается волна страха перед смертью в более развитых и более богатых насилием цивили­зациях. Именно по этой причине государства и империи, которые открываются нашему историческому взору,— это религиозные го­сударства, религиозные империи. Они образуют социальные миры, в которых страх перед насильственной смертью вполне реалистичен. У каждого при этом страхе встают перед глазами тысячи образов насилия: нападения, резня, изнасилования, публичные казни, вой­ны, сцены пыток, изощряясь в которых, человек превращается в сущего дьявола, стремясь сделать смерть другого как можно более мучительной. К тому же общества, разделенные на противоборству­ющие классы, посредством физического и символического насилия подавляют жизненные энергии подданных и рабов таким образом, что в их телах неизбежно возникают темные пространства непрожи­той жизни, где начинают формироваться и быстро накапливаться желания, фантазии и тоска по чему-то иному, какие-то смутные пред­ставления о полноте жизни. Эта непрожитая жизнь связывает свои утопические энергии со страхами уничтожения, которые в основан­ных на насилии обществах сызмальства выкристаллизовываются у каждого отдельного человека. Из этой связи только и возникает то абсолютное и, как кажется, ничем не преодолимое «Нет», которое человек говорит ориентированной на смерть цивилизации. Это ответ на глубоко пугающий его опыт, получаемый от столкновения с циви-лизаторством. Наше бытие-в-обществе почти априорно включает в себя угрозу того, что мы не получим возможности полностью реали­зовать ту полноту жизни, которая дана нам от рождения. Каждая включенная в общество и подчиненная ему жизнь живет со смут­ным предчувствием, что она не сможет использовать до конца все

свои энергии, свое время, свою волю и свои желания до того, как пробьет ее смертный час. Жизнь образует остатки — огромное, жгу­чее Еще-Не, которое требует большего времени и большего будуще­го, чем отпущено индивиду. Мечтается о чем-то, выходящем за его пределы и выше, и смерть встречает отчаянное сопротивление. По­этому историю высокоразвитых цивилизаций непрерывно сотряса­ют бесчисленные и безмерные крики «Еще-Не\» — миллионоголо-сое «Нет!» смерти, исходящее не от затухающей догоревшей жизни, а от затаптываемого огня, который и без того никогда не горел так ярко, как мог бы гореть в своей витальной свободе. С тех пор в разделенных на противоборствующие классы и милитаризованных обществах девитализированная жизнь вынашивает мстительные пла­ны компенсации недоданного ей — будь то планы продолжения себя в других существах, как это мыслит индуизм, или планы существо­вания на небесах, как это проявляется в мечтах оскорбленной жизни верующих христиан и мусульман. Религия — это прежде всего не опиум народа, а способ напомнить о том, что в нас заключено боль­ше жизни, чем успевает прожить эта жизнь. Функция веры — это порождение девитализированных тел, у которых нельзя полностью отнять память о том, что в них заключены гораздо более глубокие скрытые источники жизненной силы, наслаждения, загадочного и опья­няющего, чем принято полагать на основании повседневного опыта.

Это определяет двоякую роль религий в обществах: они могут служить для того, чтобы легитимировать угнетение и увеличивать его вдвое (ср. критику религии Просвещением во втором предвари­тельном размышлении «Критика религиозной иллюзии»); но они могут также, помогая преодолевать страх, давать индивиду свободу, обеспечивая ему большую способность к сопротивлению и творче­ству. Поэтому религия может быть, в зависимости от обстоятельств, и тем, и другим: инструментом власти и ядром сопротивления влас­ти, проводником репрессий и проводником эмансипации: инстру­ментом девитализации или учением о ревитализации.

Первый случай религиозного кинизма в цепи иудейско-христи-анской традиции связан с именем — ни больше, ни меньше — пра­отца Моисея, выступившего в роли кинического бунтаря. Он осу­ществил первый масштабный акт кощунства, когда, возвращаясь с горы Синай, разбил каменные скрижали, которые «были дело Бо-жие, и письмена, начертанные на скрижалях, были письмена Бо­жий» (Исх. 32:16). Моисей, который спустился с горы, неся дан­ные Богом законы под мышкой, застал народ пляшущим вокруг зо­лотого тельца и продемонстрировал пример того, как религиозный киник обращается со святынями. Он уничтожил все, что было не духом, а буквой, не Богом, а идолом, не живым, а изображением. Настоятельно подчеркивается, что он содеял это в гневе и что именно священный гнев дал ему право и необходимую дерзость, позволив­шие посягнуть на написанное перстом самого Бога. Это нужно

понять надлежащим образом. Непосредственно после того, как он разбил скрижали, как сообщает Библия, Моисей набросился на зо­лотого тельца «и сжег его в огне, и стер в прах, и рассыпал по воде, и дал ее пить сынам Израилевым» (32:20). Позднее Моисею при­шлось вытесывать новые каменные скрижали, чтобы Бог во второй раз мог начертать на них свои письмена. Он также получил от Бога закон: «Не делай себе богов литых» (34:17). Киническое святотат­ство Моисея происходит от знания, что люди склонны поклоняться фетишам и молиться чему-то материальному. Однако ничто матери­альное не может быть настолько священным, что его нельзя было бы разбить на куски; к тому же стало заметно, что изображения священного начали затмевать Бога религии. В этом отношении мо­жет показаться, что между каменными скрижалями Бога и золотым идолом-тельцом уже не делается никакого различия. Изображение ли слова Божьего в камне, идол ли — разницы никакой, бей и кру­ши! Это духовно-киническая суть заповеди, запрещающей изобра­жения «Бога». Образ и текст могут выполнять свои задачи лишь до тех пор, пока люди не начнут забывать, что и то и другое лишь мате­риальные формы и что «истина», как материально-имматериальная структура, снова и снова записывается и прочитывается заново, то есть заново материализуется и в то же время заново подлежит имма-териализации, высвобождению из материи, из чего следует, что каж­дая материализация будет разбита, если она начнет выдвигаться на передний план *.

Все первичные кощунства и святотатства были вдохновлены киническим импульсом — не позволять никакому идолу делать из тебя дурня. Тому, кто кое-что смыслит в богах, знакома злость Мо­исея и киническая веселость при обращении с изображениями боже­ственного. Человек религиозный, в отличие от человека благочести­вого, не позволяет своему Сверх-Я превратить себя в болвана; оно знает законы, а он знает, что оно их знает, и он позволяет высказы­вать их и даже следует им, если за ними стоят какие-то реальные вещи. Это отличает первичное святотатство мистиков, адептов ре­лигий и кинически полных жизни людей от вторичных святотатств, которые порождаются обидой или завистью, бессознательной склон­ностью к пороку и несвободной тягой к принижению высокого.

Первый цинизм религиозного типа встречается нам сразу же в Ветхом Завете. Весьма примечательно, что он заключен в истории о первом убийстве в истории человечества. У Адама и Евы было (кроме прочих) двое сыновей: первенец Каин, который был крестьянином, и второй сын, Авель, ставший пастухом. Однажды оба принесли жертвы Господу, Каин — от плодов поля своего, Авель — из при­плода своих стад. Господь, однако, принял только жертву Авеля, а жертву Каина отверг: «Каин сильно огорчился, и поникло лице его... И сказал Каин Авелю, брату своему: [пойдем в поле]. И когда они были в поле, восстал Каин на Авеля, брата своего, и убил его. И ска-

зал Господь Каину: где Авель, брат твой?» (Быт. 4:5—9). С этим вопросом на сцене появляется религиозный цинизм. Искусство ли­цемерия, о котором здесь впервые заходит речь, непосредственно зависит от цинического обращения одного творящего насилие со­знания против другого *. Что мог ответить Каин? Что бы он ни ска­зал, неизбежно было бы проявлением цинизма — ведь он, по прав­де говоря, не намеревался выдавать истину; коммуникация с вопро­шающим с самого начала является искаженной. Если уж на то пошло, Каин мог бы, решившись на полную откровенность, ответить свое­му Богу: «Не спрашивай, прикидываясь святошей,— ведь ты зна­ешь, где Авель, точно так же хорошо, как и я; ведь я убил его соб­ственными руками, а ты не только спокойно взирал на это, но и дал мне повод к тому...» Действительный ответ Каина во всей его крат­кости является достаточно ехидным: «Не знаю; разве я сторож бра­ту моему?» Как позволяет заметить этот дерзкий ответ Каина, вполне соответствующий вопросу, всезнающий и всегда правый Бог мог бы и не прибегать к подобным укорам и подначкам, апеллируя к его совести. Что же это за Бог такой, который, с одной стороны, неоди­наково обходится с людьми и, по меньшей мере, провоцирует их этим на преступление, а с другой — с невинным видом ставит воп­росы после всего происшедшего? Выходит, «Бог», если можно так выразиться, проникает своим взглядом не в каждое сознание. Каин закрывает свою совесть от взора этого непонимающего Бога (ср. психологию детей, которые выросли под постоянным страхом наказания). Он отвечает дерзко, уклончиво и бесстыдно. Как пока­зывает миф из Ветхого Завета, с этим первым преступлением — в еще большей степени, чем при грехопадении,— происходит нечто такое, что приводит еще свежий, едва сотворенный мир к глубокому кризису и разлому: вещи перестают поддаваться божественному ру­ководству, ускользают от него. В мире происходят страшные дела, которые Бог никак не предусматривал и справедливо карать за ко­торые он еще не умеет. Вся соль истории с Каином, что само по себе достаточно примечательно, заключается, как кажется, в том, что Бог, оказавшись как бы в растерянности, не только не наказывает убийцу Каина, но и явственно ставит его под свое личное покровительство, заявив, что сам отомстит ему: «И сказал ему Господь: за то всякому, кто убьет Каина, отметится всемеро. И сделал Господь Каину зна­мение, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его» (Быт. 4:15). Тот, кто мстит, определенно не является Богом всемогущим. Бог древних евреев имеет множество черт склонного к гневу, старого, полного горечи человека, который уже не понимает в полной мере мир и ревниво и недоверчиво наблюдает, как оно там все происходит внизу. Во всяком случае, кара за первое преступление Каина ото­двигается вплоть до Божьего суда; Бог дает себе и людям еще один срок, а мифы о Страшном суде подчеркивают, что до его наступления еще пройдет решающий промежуток времени — время великого






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных