Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Школа всего, чего угодно: информационный цинизм, пресса




Тот, кто говорит правду, рано или поздно попадется на этом.

Оскар Уайльд

Для сознания, которое позволяет информировать себя со всех сто­рон, все становится проблематичным и все совершенно безразлично. (Один) мужчина и (одна) женщина; два знаменитых негодяя; трое в лодке, не считая собаки; четыре кулака во славу божью; пять

главных проблем мировой экономики; секс * на рабочем месте; семь угроз миру; восемь смертных грехов цивилизованного человечества' девять симфоний с Каранном; десять негритят в диалоге Севера и Юга, впрочем, это могут быть и десять заповедей с Чарлтоном Хе-стоном — здесь не суть важно *.

Я не хотел бы цитировать клишированные фразы и формулы свидетельствующие о явном и общепризнанном цинизме журналис­тов, и не только потому, что лишь немногие из них доходят до уров­ня цинизма тех фотокорреспондентов, которые заранее обговарива­ют с африканскими наемниками наиболее фотогеничное расположе­ние пленных при расстреле, чтобы привезти домой пленку, запечатлевшую интересную игру светотени, или до цинизма репор­теров, которые испытывают во время автогонок внутренние терза­ния — предупредить ли об аварии на трассе водителя следующей машины или сфотографировать, как он врежется в машины уже по­терпевших неудачу. Пустыми были бы и всякие размышления о том, является ли журналистика более питательной почвой для цинизма, чем институты «по связям с общественностью», рекламные компа­нии, киностудии, бюро политической пропаганды, телеканалы или ателье, где снимается обнаженная натура для «мужских» журналов. О чем бы ни шла речь, нужно выяснить, почему цинизм прямо-таки с естественной необходимостью становится профессиональным риском и профессиональным заболеванием тех, чья работа состо­ит в производстве изображений «действительности» и информа­ции о ней.

Можно и нужно говорить о двоякого рода растормаживании, связанном с производством изображений и информации в современ­ных mass media,— о снятии всяких тормозов в том, что касается отношения изображений к тем вещам, которые они изображают, а также о снятии всех преград, сдерживающих потоки информации в их все возрастающем проникновении в сознание *.

Первое освобождение от всяческих тормозов основывается на систематической эксплуатации журналистами чужих катастроф, при­чем, как кажется, существует своего рода негласный договор об ин­тересах, согласно которому общество нуждается в сенсациях, а жур­налисты обязуются их регулярно поставлять. Добрая часть нашей прессы удовлетворяет не что иное, как наш голод по плохим ново­стям, которые представляют собой моральный витамин нашего об­щества. Потребительная стоимость новостей измеряется по боль­шей части тем, насколько они возбуждают, а этот возбуждающий фактор явно может быть существенно повышен благодаря сенсаци­онной упаковке. Совсем не прибегая к сенсационности, журналис­тика вряд ли смогла бы развиваться, и если понимать под этим толь­ко искусство подходящей подачи материала, сенсационность следо­вало бы оценить позитивно — как наследие традиции риторики, для которой никогда не было безразлично, как преподнести то или

иное дело человеку. Однако сенсационность расхожего цинического типа основывается на двойной «подтасовке»: во-первых, она, ис­пользуя литературно-эстетические средства, драматизирует бесчис­ленные мелкие и крупные мировые события и переносит их,— ста­раясь сделать такой переход максимально незаметным и более или менее ясно осознавая, что обманывает,— в область фикций, как по форме, так и по содержанию; во-вторых, сенсационность лжет в силу того, что она снова и снова реставрирует давно преодоленные при­митивно-моральные рамки, чтобы быть в состоянии преподносить сенсации как нечто такое, что выходит за всякие рамки. Такую игру может позволить себе только высокооплачиваемый коррумпирован­ный менталитет. Современный примитивный консерватизм обязан чрезвычайно многим соответствующей примитивной журналистике, которая ежедневно занимается цинической реставрацией, действует так, как будто каждый день может иметь свою собственную сенса­цию и как будто в наших головах уже давно не возникла — именно благодаря ее способу подачи новостей — определенная форма со­знания, наученная воспринимать скандал как форму жизни, а ката­строфу — как постоянный задний план. С помощью лживого и сен­тиментального морализма снова и снова создается картина мира, в котором такая сенсационность может оказывать свое вводящее в соблазн и оглупляющее воздействие.

Еще более чреватым проблемами является второе растормажи-вание в сфере информации. Информация переполняет резервуары нашего сознания, создавая принципиальную угрозу самому челове­ческому существованию. Наверное, придется надолго — на месяцы или на целые годы — покинуть цивилизацию mass media, чтобы по возращении снова обрести собранность и сосредоточенность и ока­заться в состоянии осознанно наблюдать у себя самого возобновле­ние разбросанности и рассеянности, производимое современными средствами массовой информации. С психоисторической точки зре­ния переход к городскому образу жизни и информатизация наших сознаний комплексом mass media — это, пожалуй, тот факт совре­менности, который оказывает самое глубокое и решающее воздей­ствие на нашу жизнь. И только в таком мире современный циничес­кий синдром — вездесущий и всепроникающий диффузный ци­низм — может развиться до степени, которую мы сегодня наблюдаем. Мы считаем совершенно нормальным, что в иллюстрированных журналах, словно в старом «театре мира», видим в непосредствен­ной близости друг от друга все регионы, обнаруживаем сообщения о массовых смертях в странах третьего мира по соседству с рекламой шампанского, репортажи об экологических катастрофах — рядом с объявлением об открытии салона новейшей автомобильной продук­ции. Наши головы натренированы держать в поле зрения энцикло­педически широкую шкалу одинаково безразличных для нас явле­ний причем безразличность отдельной темы происходит не от нее

самой, а от того, что информационный поток mass media поставил ее в один ряд с другими. Без многолетней тренировки, направленной на притупление чувств и на достижение их эластичности, никакое человеческое сознание не сможет совладать с тем, что требует от него простое перелистывание одного-единственного толстого иллю­стрированного журнала; и без интенсивного упражнения никакой человек не вынесет, не рискуя впасть в духовную дезинтеграцию, этого постоянного чередования важного и неважного, этого непре­рывного изменения значимости сообщений, которые сейчас требуют наивысшего внимания, а уже в следующий момент совершенно ут­рачивают актуальность и не представляют ровно никакого интереса.

Если мы попытаемся сказать что-то позитивное об излишке информационных потоков, проходящих через наши головы, то нам придется похвалить в них принцип безграничного эмпиризма и сво­бодного «рынка»; ведь можно зайти настолько далеко, что отвести современным средствам массовой информации ту функцию, в кото­рой они окажутся интимнейшим образом связанными с философи­ей: безбрежный эмпиризм mass media в известной степени имити­рует философию, благодаря тому, что они пытаются обрести соб­ственный взгляд на тотальность бытия, объять своим взглядом все бытие в целом; естественно, это будет не тотальность, схваченная в понятиях, а тотальность, схваченная в эпизодах. В нашем информи­рованном сознании простирается чудовищная, невиданная одновре­менность: здесь едят, там умирают. Здесь пытают, там расстаются важные особы, испытывающие друг к другу возвышенную любовь. Здесь обсуждается проблема второго автомобиля в семье, там — катастрофическая засуха, поразившая всю страну. Здесь речь о при­менении § 7 в инструкции по списанию сумм, там — об экономи­ческих взглядах «чикагских мальчиков». Здесь тысячная толпа не­истовствует на концерте поп-музыки, там покойник несколько лет пролежал не обнаруженным в своей квартире. Здесь вручают Нобе­левские премии за открытия в области химии и физики и Нобелевс­кие премии мира, там оказывается, что только каждый второй знает фамилию президента ФРГ. Здесь успешно проведена операция по разделению сиамских близнецов, там поезд с двумя тысячами пас­сажиров свалился в реку. Здесь у киноактера родилась дочь, там результаты политического эксперимента составляют, по предвари­тельным оценкам, от полумиллиона до двух миллионов (человечес­ких жизней). Such is life *. В качестве новости годится что угодно. Важное, неважное, выдающееся, малозначительное, выражающее главную тенденцию, эпизодическое — все без разбора выстраивает­ся в единообразный ряд, причем единообразие по форме дает, как следствие, равнозначность и равнобезразличность.

Откуда берется эта лишенная всяких тормозов тяга к информа­ции, эта наркотическая зависимость от нее и эта необходимость ежед­невно жить среди информационного шума, терпя непрерывную бом-

бардировку наших голов массами безразлично-важных, сенсационно-неважных новостей?

Представляется, что с начала Нового времени наша цивилиза­ция оказалась в плену уникально-противоречивого отношения к но­вости, к «новелле», к истории о случившемся, к «интересному собы­тию» — будто она утратила контроль над своей «жаждой позна­ния» и над своим «любопытством», «жаждой нового». Просвещение все больше и больше желало превратить универсум в совокупность новостей и информационных справок, и оно осуществляло это с по­мощью двух взаимодополняющих средств — энциклопедии и газе­ты. С помощью энциклопедии наша цивилизация попыталась охва­тить «круг мира» и весь цикл знания; с помощью газеты она рисует ежедневно меняющуюся растровую картину движения и преобра­жения реальности во всей ее событийности. Энциклопедия охваты­вает константы, газета — переменные, и обе они походят друг на друга своей способностью передавать при минимуме структурирова­ния максимум «информации». Буржуазная культура должна была жить с этой проблемой с незапамятных времен, и стоит бросить на нее взгляд со стороны, чтобы увидеть, как она до сих пор выпутыва­лась из этой ситуации. Человек в относительно замкнутой культуре, с естественным информационным горизонтом и ограниченным лю­бопытством к происходящему вовне, едва ли сталкивался с этой про­блемой. Иначе, однако, обстоит дело в европейской культуре, и в особенности в буржуазные времена, облик которых определяли ра­ботающие, исследующие, путешествующие, эмпирически настроен­ные, жадные до познания и до действительности индивиды. В про­цессе накопления знаний, который длится не одно тысячелетие, они направили свою цивилизацию тем курсом любопытства, который сначала в XIX веке, а окончательно в XX веке, с триумфом радио и электронных средств массовой информации, превращается в неудер­жимое течение, и скорее оно несет нас, чем мы управляем им.

Все это начиналось, как казалось, совершенно невинно — с появления новеллистов, рассказчиков новостей и мастеров вести бе­седу, которые в позднее Средневековье стали выстраивать «искус­ство сообщать новости» в форме новелл, причем акцент в этом ис­кусстве все более и более переносился с назидательных историй, содержавших поучительные моральные примеры, на анекдотически-примечательное, особенное, из ряда вон выходящее, пикантное и плутовское, непохожее на обычное и неповторимо-уникальное, на увлекательно повествующее о событиях, пугающее и наводящее на размышления. Вероятно, это было вообще самым захватывающим и завораживающим процессом в нашей культуре: то, как с течением веков такие «отдельные истории о коллизиях» все более прочно утверждали себя в сравнении с типичными историями, постоянными и неизменными мотивами и общими местами; то, как новое преодолевало старое; то, как новости, приходящие извне, производили

работу по преобразованию еще узкого традиционного сознания. Поэтому на материале истории нашей литературы и истории нашего дискурса можно еще больше, чем на материале истории права, изу­чать развитие «современной комплексности», «современной слож­ности». Ведь вовсе не разумелось само собой, что наше сознание должно быть способно воспринимать информацию о солнечных про­туберанцах, о неурожае на Огненной Земле, об обычаях индейцев племени хопи, о гинекологических проблемах одной скандинавской королевы, о пекинской опере, о социологической структуре деревни в Провансе...

Начиная с эпохи Возрождения — которую Якоб Буркхардт весьма точно описал формулой «открытие мира и человека» — го­ловы, «подключенные» к (научной, дипломатической, новеллисти­ческой) информационной сети, стали пухнуть от огромных масс но­востей, и вырвавшийся из оков эмпиризм начал громоздить друг на друга горы утверждений, сообщений, теорий, описаний, интерпре­таций, символов и спекуляций — вплоть до того момента, как этот процесс в конце концов привел к тому, что в расцветших наиболее пышным цветом интеллектах того времени (вспоминаются образы Парацельса, Рабле, Кардано, Фауста) из этой хаотической много­значности «выварилось» нечто, именуемое «знанием». Мы больше не вспоминаем об этих ранних временах «информационного барок­ко», потому что эпоха Просвещения, рационализма и «научных зна­ний» отделила нас от них*. То, что мы сегодня именуем Просвеще­нием и в связи с чем неизбежно вспоминаем о рационализме Декар­та, представляло собой с точки зрения «истории новостей» также и необходимую санитарную меру; это было встраивание фильтра, противодействующего появившемуся уже в учености позднего Воз­рождения переполнению индивидуального сознания бесконечным ко­личеством равноважных, равноценных и равнобезразличных «ново­стей», «последних известий», поступавших из источников самого различного рода. И здесь тоже возникла такая информационная си-< туация, в которой отдельное сознание было без всякой надежды для него отдано во власть сведениям, изображениям и текстам. Рацио­нализм — это не только научное умонастроение, но и в еще боль-!шей степени метод гигиены сознания, а именно метод, используя 'который, не нужно больше придавать значения всему. Теперь мы отделяем проверенное от непроверенного, истинное от ложного, из­вестное только понаслышке от виденного собственными глазами, мысли, воспринятые от других, от мыслей, к которым мы пришли сами, положения, которые основываются на авторитете традиции, от положений, опирающихся на авторитет логики и наблюдения, и т. п. Эффект разгрузки первоначально был просто грандиозным. Память была лишена всякой ценности, зато усилилась критика — защища­ющее себя, избирательно действующее, проверяющее и испытую­щее мышление. Теперь уже не надо было допускать все что угодно,

напротив, то, что имело значение и «научное содержание», отныне представляло собой всего лишь крохотный остров «истины» посре­ди океана шатких и ложных утверждений — скоро они будут назва­ны идолами, предрассудками и идеологиями. Истина уподобилась надежной, но довольно маленькой крепости, в которой располагался мыслитель, а за ее стенами неистовствовали глупость и бесконечное, ложно сформированное и ложно информированное сознание.

Но все это продолжалось только одно-два столетия, а затем этот новый, поначалу достигший столь больших успехов в области ментальной гигиены рационализм снова оказался в ситуации, по­добной той, которую он хотел преодолеть. Ведь и просветительское исследование — и даже именно оно в первую очередь! — не избе­жало той же проблемы: оно снова создало «чересчур большой мир», породило еще более безбрежный эмпиризм и в еще большей степени вызвало безудержные информационные потоки из истин и новостей. В этом отношении рационализм столь же плохо справился со свои­ми собственными продуктами, сколь ученые эпохи Возрождения — с безмерной неразберихой традиций. Впрочем, начиная с этого мо­мента в строго рационалистическом лагере можно наблюдать про­цесс известного интеллектуального замыкания в себе, так что могло возникнуть впечатление, что санитарная и защитная функция рацио­нализма возобладала над продуктивной, исследующей и проясняю­щей. И в самом деле, многие так называемые Критические Рацио­налисты и так называемые Аналитические Философы вызывают подозрение в том, что делают столь сильный акцент на своих рацио­нальных методах потому, что уже просто не поспевают за многим следить и, затаив зависть, умно прячут свое непонимание за методо­логической строгостью. Здесь, однако, рационализм выказывает с самого начала присущую ему чисто негативную, фильтрующую и защитную функцию.

Это замечаем не только мы сегодняшние. Уже с XVIII века люди, обладающие утонченной способностью к пониманию и психологи­ческой, художественной и эмоциональной одаренностью, тоже ощу­щали узость рационализма, а ученый критицизм находили чересчур ограниченным. Они тоже полагали, что с помощью одного только рационалистически-гигиенического инструментария невозможно ох­ватить и понять всю широту человеческого опыта и образования их времени.

Я полагаю, что духовно-историческое значение буржуазного искусства и литературы лучше всего можно увидеть во всей полноте именно с этой точки зрения. Произведение искусства — как замкнутое, так и открытое — убедительно противопоставляло свой эстетический строй хаосу энциклопедистов, проявлявшемуся в принципе построения их энциклопедий, и хаосу журналистов, проявлявшемуся в газетной эмпирии. Здесь создавалось нечто не­преходящее — в противоположность все более широкому потоку

одновременно представленных безразличностей; оно было сформу­лировано на языке, который доходил до ушей и до сердца; оно было выражено в чеканных формах, к которым можно было вернуться (образованность, самотождественность, цитирование — все это один комплекс); оно было преподнесено зачастую в ритуальных формах, которые сохраняли в потоке всех этих безразличных изменений не­изменность, полную высочайшего смысла; оно строилось вокруг ха­рактеров, которые представлялись точными, обладавшими внутрен­ним единством и витально интересными; оно строилось вокруг дей­ствия, которое раскрывало перед нами жизнь, придавая ей большую драматичность и интенсивность; и при всем при том буржуазное искусство имело выдающееся значение для формирования и усиле­ния сознания, которому в развитом буржуазно-капиталистическом обществе грозил подспудный хаос опыта. Только искусство могло дать хотя бы приблизительно то, что не были в состоянии дать ни теология, ни рационалистическая философия: взгляд на мир как уни­версум и на тотальность как космос.

С наступлением конца буржуазной эпохи, однако, затухает и это буржуазное, квазифилософское использование искусств; уже в XIX веке искусство нарциссически замыкается в себе, занимаясь самосозерцанием и размышлениями о судьбе художника, причем его изобразительная сторона все более и более бледнеет*. Скоро искус­ство перестает выступать как среда, в уникальной прозрачности ко­торой можно «понять» и изобразить весь остальной мир, и само пре­вращается в одну из загадок, существующую наряду с прочими. Оно все более и более перестает выполнять свою изобразительную, эрзац-теологическую, эрзац-космологическую функцию и в конечном ито­ге предстает перед сознанием как феномен, который отличается от других «видов информации» прежде всего тем, что в случае с ним никто не знает, «каково оно как целое», тем, что оно более не явля­ется прозрачным, не является средством объяснения и остается бо­лее темным и неясным, чем остальная, чересчур хорошо поддающа­яся объяснению часть мира.

Только после упадка великой изобразительной функции в ис­кусствах назревает время для подъема mass media к их доминирую­щему положению в том, что касается информации о мире как собы­тии и актуально существующем. (Мы не станем говорить здесь о той промежуточной роли, которую сыграли «философии жизни» и Великие Теории XIX века на полпути от религии искусства до со­знания, сформированного mass media; ср. в этой связи некоторые указания, содержащиеся в главе о Великом Инквизиторе.)

Mass media впервые обрели такой масштаб охвата, которого не знала никакая рационалистическая энциклопедия, никакое художе­ственное произведение, никакая «философия жизни»: обладая не­измеримой «емкостью», они стремительно двинулись к тому, о чем всегда могла только мечтать великая философия — к тотальному

синтезу,— разумеется, при нулевом уровне интеллекта, в виде то­тального арифметического суммирования. Они и в самом деле по­зволяют развить универсальный хаотический эмпиризм, они могут сообщить обо всем, всего коснуться, обо всем сохранить информа­цию, все сопоставить *. При этом они представляют даже нечто боль­шее, чем философию,— они одновременно наследуют традициям энциклопедии и цирка.

Неисчерпаемая «емкость» средств массовой информации осно­вана на их стиле «простого арифметического сложения». Поскольку они установили для себя нулевой уровень мысленного проникнове­ния в то, о чем сообщают, они могут давать все и говорить обо всем, и все это опять-таки только по одному разу. У них есть только один-единственный интеллектуальный элемент — союз «и». С помощью этого «и» можно поставить буквально все по соседству со всем. Так возникают цепи и ряды, которых и вообразить себе не мог ни один рационалист и ни один эстет: сберегательные вклады — и — теат­ральные премьеры — и — чемпионаты мира по мотогонкам — и — налогообложение проституток — и — государственные переворо­ты... Mass media могут говорить обо всем, потому что они оконча­тельно отбросили тщеславную затею философии — понять то, о чем говорится. Они охватывают все, поскольку не схватывают и не по­нимают ничего; они заводят речь обо всем и не говорят обо всем ровным счетом- ничего. Кухня mass media ежедневно подает нам густое варево из бесконечно разнообразных ингредиентов, однако оно каждый день одинаково на вкус. Правда, были, видимо, време­на, когда люди, впервые отведав этого варева, еще не испытывали пресыщения им и смотрели, как зачарованные, на безудержный по­ток эмпирии. Так, Франк Тисе мог с наполовину оправданным па­фосом заявить в 1929 году: «Журнализм — это церковь нашего времени» (Thiess F. Das Gesicht unserer Zeit. Briefe an Zeitgenossen. Stuttgart, 1929. S. 62).

Это «и» — мораль журналистов. Они, должно быть, дают про­фессиональную клятву в том, что, сообщая о каком-то одном деле, все как один будут связывать это дело и это сообщение с другими делами и с другими сообщениями только союзом «и». Одно дело — это одно дело, и не более того. Ведь устанавливать связи между «делами» значило бы заниматься идеологией. Отсюда вывод: тот, кто устанавливает связи, вылетает вон. Тот, кто думает, должен вый­ти. Тот, кто считает до трех — фантаст. Эмпиризм mass media тер­пит только изолированные сообщения, и эта изоляция более эффек­тивна, чем любая цензура, поскольку она заботится о том, чтобы связанное друг с другом в реальности никогда не связывалось в го­ловах людей. Журналист — это тот, кто в силу своей профессии должен забыть, как называется число, которое идет после единицы и двойки. Тот, кто еще помнит об этом, вероятно, не демократ — либо циник.

Стоит труда критически рассмотреть это «и». Неужели оно, взятое само по себе, уже каким-то образом «цинично»? Как может быть циничным грамматический союз? Мужчина и женщина; нож и вилка; перец и соль. Какие тут, собственно, могут быть претензии? Попробуем выстроить другие связки: дама и шлюха; возлюби ближ­него своего и застрели его; смерть от голода и завтрак с красной икрой. Здесь «и» оказывается между противоположностями, кото­рые оно связывает наикратчайшим образом и превращает в сосед­ствующие — так, что контрасты становятся просто кричащими.

Но что, спрашивается, может тут поделать «и» и за что оно может нести ответственность? Не оно создало эти противополож­ности, оно всего лишь выступило в роли сводни для неравных пар. И в средствах массовой информации это «и» фактически не делает ничего другого, оно всего-то ставит рядом, устраивает соседства, сводит и подчеркивает контрасты — не больше и не меньше. Это «и» имеет способность образовывать линейные ряды или цепи, от­дельные звенья которых соприкасаются друг с другом только через эту логическую сводню; эта последняя, в свою очередь, ничего не говорит о сущности элементов, которые она выстраивает в ряд. В этом безразличии «и» по отношению к вещам, которые оно ставит рядом друг с другом, заключается зародыш цинического развития. Ведь оно, просто выстраивая в один ряд и устанавливая чисто внешнюю, синтагматическую связь между всем, производит одинаковость, ко­торая несправедлива по отношению к выстраиваемым в один ряд вещам. Поэтому «и» не остается «простым» «и», а имеет тенден­цию к превращению в «равно». С этого момента может начаться расширение цинической тенденции. Ведь если «и», которое может стоять между всем, означает также «равно», то все оказывается равнозначным со всем и одно имеет точно такое же значение, как и другое. Из формальной одинаковости образованного с помощью «и» ряда незаметно возникает равноценность объектов и субъективное безразличие. Таким образом, когда я выхожу утром на улицу, а в руках безмолвного продавца ко мне громко взывают газеты, мне практически приходится выбирать только из особо выделенных жур­налистами безразличностей этого дня. Что я выберу: это убийство или то изнасилование? Это землетрясение или то похищение? Каж­дый день приходится вновь прибегать к естественному праву — к праву не знать о миллионах вещей. О том, чтобы мне пришлось при­бегнуть к нему, пекутся mass media, заботясь одновременно и о том, чтобы миллионы вещей попали мне на глаза и чтобы мне было дос­таточно только взглянуть на заголовки в газете и в моем сознании стало одной безразличностью больше. Как только она попадает в мое сознание, она подвигает меня и к тому, чтобы я с необходимос­тью зафиксировал в своем сознании циническое безразличие к вос­принятому мною как «новость». Я, будучи гиперинформированным, отмечаю, что живу в мире новостей, в тысячи раз большем, и что по

поводу большинства из них я могу только пожать плечами, посколь­ку мои запасы участия, возмущения или способности мышления весь­ма невелики в сравнении с тем, что предлагает себя моему вниманию и взывает ко мне.

Незаметно мы подошли к тому пункту, в котором можно вос­принять все лучшее из марксистской традиции и продумать его за­ново. Тот, кто говорит об одинаковой форме, одинаковой ценности и одинаковой безразличности, незаметно встает на почву классичес­ких достижений мысли Маркса и уже вовсю размышляет над загад­кой эквивалентных отношений между товарами и между вещами. Может, и здесь есть взаимосвязи и взаимопереходы? Разве Маркс при своем анализе товара не дал блестящего и весьма утонченного в логическом отношении описания того, как равноценность порожда­ет равнобезразличность, выражающуюся в отношении товара и цены? Лучшая предварительная подготовка к изучению «Капитала» разве не состояла бы в том, чтобы ежедневно не по одному часу сидеть перед телевизором, а в остальное время просматривать по нескольку газет и иллюстрированных журналов, непрерывно слушая при этом радио? Ведь можно, в принципе, читать «Капитал» так часто, как хочется, но так и не понять главного, если ты не знаешь этого на собственном опыте и не вобрал это главное в собственную структу­ру мышления и образ восприятия: мы живем в мире, который вовле­кает вещи в неверные сравнения, уравнивая их; в мире, который не­правомерно уравнивает по форме и по ценности (устанавливая псевдо­эквивалентности) всех и каждого, а благодаря этому приходит к духовной дезинтеграции и безразличию; в мире, в котором люди утрачивают способность отличать правильное от ложного, важное от неважного, продуктивное от деструктивного, потому что они при­выкли принимать одно за другое.

Жить с псевдоэквивалентностями, мыслить в псевдоэквивален-тностях: если ты можешь это делать, то ты полноценный гражданин этой цинической цивилизации, а если ты сознаешь это, то ты нашел ту архимедовскую точку опоры, используя которую, можешь крити­чески перевернуть эту цивилизацию. Маркс, занимаясь критикой политической экономии, обозначил эту точку мощным движением мысли, чтобы под новым углом зрения подробно рассмотреть цент­ральное неравенство нашей формы экономики — неравенство меж­ду заработной платой и трудовой стоимостью. Однако простейший путь к пониманию «Капитала» проходит не через чтение «Капита­ла». Нам не надо, вслед за несчастным Альтюссером, говорить: «Читайте „Капитал"». Нам надо говорить: «Читайте „Штерн", чи­тайте „Бильд", читайте „Шпигель", читайте „Бригитту"». По этим изданиям можно значительно более ясно и открыто изучить логику псевдоэквивалентностей. Цинизм в конечной инстанции сводится к аморальному уравниванию различного, и тот, кто не видит цинизма, когда наша пресса между рекламами сортов шампанского сообщает

о пытках в Южной Америке, не воспримет его и в теории прибавоч­ной стоимости, даже если прочтет ее сотню раз.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных