Главная | Случайная
Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






Ч Е Т Ы Р Е П Е С Н И




ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ

 

 

Мне шепчет одиночество — пора

другого одиночества коснуться.

 

Имант Зиедонис

 

Несмотря на свой сравнительно молодой возраст, Имант Зие­донис — народный поэт. Он народен не только в смысле глубины и яркости своего дарования — он народен по самой своей сути, по масти стиха, если хотите. Стих у него настолько емок, точен, афористичен, что географией его корневой системы может быть только вся республика, и никак не меньше. На мой взгляд, это самое большее, чего можно достигнуть в искусстве, самое главное, что в нем заключено.

О Зиедонисе часто говорят, что он баловень судьбы, но ведь в самом понятии «поэт» заключено и нечто от избранничества. По­пулярность Зиедониса в Латвии велика. Его узнают по походке, по огромной седой шевелюре, по острой саркастической речи. При встрече шумно приветствуют, просят надписать книгу, тут же об­ращаются с вопросами, пытаясь доискаться до сути каких-то на­меков, якобы содержащихся в его стихах или в прозе, — короче говоря, у каждого латыша есть свое дело к Зиедонису. Каждому хочется дотянуться до него рукой, сказать доброе слово, что-нибудь подарить. У многих молодых людей висит в доме его портрет.

Что дарят поклонники своим кумирам? Дарят цветы. Дарят сувениры — и самодельные, отечественного производства и замор­ские. Дарят свои, отклоненные издательствами рукописи. Одарива­ют своих любимцев хлебом и вином. Собственно, Зиедонису часто достается хлеб.

И в рижской квартире поэта, да и в загородном доме под Ри­гой, я видел множество этих огромных, по-деревенски милых, чуть неказистых с виду «добротных» хлебов, и это не была декорация дома. Это была его сущность. Садясь с гостями за стол, Зиедонис ставит в центре стола последний, только что прибывший каравай, н трапеза в его доме начинается не с цветистых тостов и искря­щихся бокалов, а со съедения этого смуглого, усталого, северного хлеба. И ест этот хлеб Зиедонис не казенно, принужденно, отдавая кому-то дань, а медленно, вкусно, одухотворенно, как едят пахари в недолгий час обеда, и по всему видно: это и есть его хлеб на­сущный...

Зиедонис вышел из народа, из его языковой н фольклорной стихии. Он любит народную песню и цитирует ее при каждом удобном случае. В «Курземите», книге путешествий по родному краю, приводятся слова народной песенки:

 

Дай мне боже так скончаться,

Как отец и мать скончались, —

Он на обмолоте умер,

Выпекая хлеб — она.

 

Хлебопашество, несомненно, одно из самых древних и достойных занятий человека, дошедшего до нас и сохранившее свою из­начальную незыблемость. Размол зерна и выпечка хлеба — несо­мненно, одно из самых величайших открытий гения человеческого. И сегодня так же, как и много тысяч лет тому назад, под румя­ной коркой хлеба по-прежнему скрываются не только необходимые для нашего существования калории, но н наше умение, наша доб­рота, наше восприятие мира.

Еще совсем недавно, на нашей памяти, хлебосеющие края бы­ли покрыты густой сетью мельниц. Жернова ветряных, водяных и всяких иных мельниц день и ночь мололи зерно, и в сельских домах, как правило, в конце недели благоухал свежеиспеченный хлеб. Этот хлеб-с первой минуты появления становился символом достатка, красоты и смысла всего дома. Вспоминая своих матерей, мы, разумеется, вспоминаем не только их лица, но и их руки, их доброту и, конечно же, выпеченные караваи.

Сегодня под древним голубым небом — уже совсем иной мир. Сегодня день и ночь дымят хлебозаводы, их разнообразную про­дукцию можно встретить в самых дальних уголках, но, механизи­руя тяжелый домашний труд, мы не можем отказаться от нравст­венной и воспитательной значимости того или иного явления в нашем быту. Нам не безразлично какими и как будут помнить сегодняшние сыновья своих матерей. Ощущение теплоты и света должно сопутствовать каждому дому, каждой человеческой судьбе.

И снова мы возвращаемся к вопросу о родине, к той земле, которая не только хлебом, но и духом своим питает нас. Имант Зиедонис родом из Курземе, которую ласково, уменьшительно назы­вает Курземите. Будучи уже поэтом с именем, автором широко из­вестных стихотворных сборников «Песок земли и мечты», «Динамит сердца», «Мотоцикл», он решает чуть ли не пешком исходить свою Курземите, потому что, как там ни говорите, наше зрение мало приспособлено к высоким скоростям. Из поезда или из автомобиля можно проглядеть то, ради чего пустился в путь.

«Болота на берегу большого озера. Посреди одного из болот что-то вроде дюны или пригорка. На этом зеленом холме живет старик и пасет коров. Дороги сюда нет. За молоком, по вересковым кочкам, приезжает трактор, порычит, попыхтит, уедет — и опять ти­шина полей, липы да вереск на болоте. Старик еще помнит о семи домах, стоявших некогда на этом месте. Что стало с ними? Куда разъехались люди? Старику уже много лет, он многое перезабыл, и вдруг я подумал — что, если в один прекрасный день окажется, что и старика больше нет? Не уйдет ли с ним частица памяти, частица навыков, частица мудрости моего народа?»

Перу Иманта Зиедониса свойственна острота в постановке са­мых животрепещущих вопросов нашей жизни. Чем-то он похож на обладающих особенной чувствительностью, неким таинственным природным даром людей, которые ходят по земле с ивовым прути­ком под мышкой и составляют карту движения подземных вод. Эти люди, биологическая структура которых такова, что в их ру­ках прутик буквально начинает извиваться, стоит только им сту­пить там, где глубоко в земле залег родник. Над этим явлением уже не ломают голову: счастливчиков этих поставили на службу народному хозяйству. Таких людей в Прибалтике, говорят, несколь­ко. Они, само собой, нарасхват. За ними посылают машины, за ни­ми летают вертолеты, от их заключений ставятся в зависимость самые грандиозные планы, а они знай себе гуляют с прутиком н указывают, где нужно рыть, чтобы родник служил долго и вода была хорошей.

Имант Зиедонис чем-то напоминает мне этих людей, только ходит он не с ивовым прутиком, а с ручкой, и перо его оживает, волнуется, заражает энергией всякий раз, когда художник обнару­живает корни, питающие душу латышского народа. Однако разве человеческие заботы старика исчерпываются лишь такой деятельно­стью? Дело не только в тракторе, груженном бидонами молока, приезжающем по вересковым кочкам в глубину. Судьба каждого хорошего человека заключает в себе зерно народного опыта, и кто знает, может, в том зерне как раз и заложены человеческие каче­ства, без которых не бывает преемственности поколений.

«Только личность может воспитать личность в другом, — го­ворит Имант Зиедонис, — только богатый личностями коллектив мо­жет представлять народ, только он может говорить от имени на­рода. Поэтому меня интересует: где тот исток, где та среда, какова та механика, которая породила мыслителя, поэта, стрелка?»

В поисках истоков, в поисках корней Зиедонис опускается в самые неведомые глубины, куда одна только художественная ин­туиция и способна привести. В его «Эпифаниях» чувствуется лако­ничность и весомость слога, присущего монахам раннего средневе­ковья; в «Поэме о молоке» есть что-то языческое, дохристианское. Поэма эта — лирические воспоминания о далеком детстве. Тут и мать, и сестры, и соседи, и корова в хлеву, и теплое парное мо­локо. Но вот еще страничка, другая, и образ матери начинает ши­риться, вырастая в образ малой родины поэта, корова становится символом доброты, «некоего безмолвного трудового начала», а в подойнике струйки молока звучат извечным гимном земному бы­тию. Поэту, однако, и этого мало. В своих крохотных, но эпиче­ских по манере отступлениях он ищет точки соприкосновения его родной Латвии с окружающим миром. Иногда он уходит для этого в далекое средневековье, мимоходом иронизируя над католическим монахом, бог весть как очутившимся в дохристианской Латвии, и тоже мимоходом роняя доброе слово о том стародавнем, языческом мире...

Пестра география художественных и гражданских интересов Зиедониса. Рядом со стихами о первой любви находим мы у него мысли о высвобождении зеленых великанов от наплыва кустарни­ка и мелколесья; пишет он о деревне, но так же родственна его душе и городская тематика; пишет для взрослых, пишет для детей, пишет о Латвии и о далеком таджикском селении, затерянном в горах. Составление азбуки поэтических начал для дошкольников че­редуется у него с коллекционированием древних каменных жерно­вов, и двор его дома под Ригой может вам наглядно рассказать, чем мололи зерно латыши в стародавние времена. Вообще-то не­уемность — одно из свойств истинного таланта. Без этой непосед­ливости, без нерва самоусовершенствования успешная работа в ис­кусстве немыслима. От книги к книге, от строчки к строчке меня­ет Зиедонис стиль, усложняет поставленные перед собой задачи, доводя смысловую напряженность слова до предела.

Но главное в жизни Зиедониса — его непосредственная связь с народом. Некоторые считают, что путешествие поэта по родному краю — легкая прогулка с целью утверждения своей репутации художника. «Курземите» это опровергает: тяжелый и ответственный труд — посещение поэтом его родных мест. Поиск истины и сути вещей не прекращается ни на минуту. Даже в пейзажных зарисов­ках проступают главные мотивы творчества Зиедониса, то, что при­нято называть проблемами нравственности.

И снова мы возвращаемся к семье, к той крошечной ячейке, ко­торая, при всей своей скромности, заключает в себе несущие кон­струкции общества. Взгляните на мировую литературу с этих по­зиций, и вы увидите, что мировая литература есть не что иное, как фундаментальное исследование семьи в разные эпохи и у разных народов. И подобно тому, как каждая клетка заключает в себе полную информацию о породившем ее организме, точно так же и семья несет на себе печать общества, к которому принадлежит.

Долго и пристально всматривается Зиедонис в быт сельской семьи, с тем чтобы понять ее параметры, ее топографию, ее микро­структуру. Он рассказывает в книге очерков и о том, как ранними утрами поют молодые петухи, состязаясь в пении со старшими, и эти песни молодых петухов, по наблюдениям поэта, очень похожи на прыжки с шестом. Молодые петушки «отталкиваются и всегда пролетают под планкой. И никогда не установят они планку соот­ветственно своим силам, нет, они прыгают наравне с большими пе­тухами и — конечно же — опять пролетают под планкой. А потом идут к курам и рассказывают, что снова принимали участие в со­стязании. Именно так и говорят — принимали участие...».

Нет, при всей модернизации, при всей технической оснащенно­сти человек, думается мне, навсегда останется привязанным к паш­не, морю, горам, к той среде, которая породила его и формировала на протяжении веков. И пусть вокруг наших домов цветет в лет­нюю пору картофель, пусть ранними утрами состязаются петухи, пусть наши дома никогда не покинет запах свежеиспеченного, на­сущного хлеба. Об этом пишет Зиедонис. На этом он стоит. На этом стоит его Латвия.

 

Ион Друцэ

 

* * *

 

Страшнее всего, когда больно другому.

Сам выдержишь, стерпишь, снесешь — не впервой...

Страшнее всего, когда больно другому —

Вот рядом стоит он, ранимый, живой,

Не пустит слезы и никак по-другому

Не выдаст себя. Лишь в глазах будто ночь.

Страшнее всего, когда больно другому:

И рад бы помочь, и не можешь помочь.

 

1963

 

 

* * *

 

Как странно — сколько невеселых дней

Ушло с тех пор, как мы в большой разлуке,

Но с фотопленки памяти моей

Ты мне протягиваешь ласковые руки.

 

Вокруг палатки полночи кольцо,

И дождь. И снова дождь. И запах прели...

А я печатаю твое лицо

На белой бересте Карелии.

 

Ночной вагон. Замолкли голоса.

И только искры, искры за окошком...

А я печатаю твои глаза

На чемоданах, тамбурах, подножках.

 

И на картошке в бурой борозде.

И где-то возле порта у причала.

А я печатаю тебя везде —

И на снегах, и на горячих скалах.

 

Везде, где небо — синий самоцвет,

Где плавленный асфальт черней, чем сажа.

И ни к чему бумага «бромпортрет»,

И проявителя не надо, ни фиксажа.

 

И ничего не выдумать светлей,

И ретушировать и глянцевать напрасно —

На фотопленке памяти моей

Ты проявилась бесконечно ясной.

 

1963

 

* * *

 

Я дарю тебе тот скворечник

В дальней Видземе на березе,

В нем мечты мои зимовали.

Я прошу, ну давай весною

Поглядеть на скворцов поедем.

 

Но а если они замерзли,

А они, наверно, замерзли, —

(Лишь мои там скворцы зимовали,

А твои — не там зимовали), —

Но а если они замерзли —

Брось их кошке.

 

Только все же, быть может, весною

Мы поедем с тобой и посмотрим

На скворечник. А черт его знает,

Может, в нем и твои поселились

И в скворечнике на березе

Народились скворчата.

 

1964

 

 

* * *

 

В безлюбье жить невыносимо,

В безлюбье мелок мир и скуп!

В безлюбье дом задымлен печкой

И острый нож для хлеба туп.

 

И некто топором негодным

Обтесывает бревна дней.

И чертик скуки влез на трубку

Для шторы и скользит по ней.

 

И ни черта не понимаешь,

Зачем перед окном цветы,

Зачем вставать обязан утром

И спать зачем обязан ты.

 

В безлюбье жить невыносимо:

Ведь все от всех свободны там!

Свой кипяток ты сам глотаешь

И свой кусок съедаешь сам.

 

И сам идешь, и сам смеешься,

И сам взрыхляешь глубь забот...

От этого не умирают,

Так можно жить за годом год.

 

И многие не умирают...

 

1964

 

 

* * *

 

С тою у края дороги,

Где было жилье когда-то.

Пишу я кусочком угля

На мертвых надгробиях труб

Песнь о печах холодных

И об углях погасших.

Песнь о бездомных кошках,

О детях, которые плачут

На трупах своих матерей.

Пишу я кусочком угля,

Взятым на пепелище.

 

Люди, не разбирайте

Труб — этих мрачных надгробий.

Пусть будет такое место,

Где яблоня станет дичком!

Пусть хмель по траве струится

В поисках шаткой опоры,

Пусть сад зарастает розами,

Пусть скроет дорожки сирень.

 

Пишу я о том, как олово

Льют новогодней ночью.*

Пишу я о запахе хлеба,

О том, как трещат поленья

В печи, где хлеб выпекают,

Пишу о маленьком хлебце -

Его называют: поскрёбыш.

 

Здесь было жильё когда-то...

Пепел в цветы превращается.

В траву кирпичи врастают.

Как в память врастает боль.

Я завтра отсюда уеду,

Но нынче с болью пишу я

На трубах — надгробиях мертвых —

Черным куском угля.

 

1964

 

 

* * *

 

Тот лист, тот лист,

Что ветром с дерева сбит,

Ещё он взлетит,

Он на ветку еще взлетит,

Тот лист, что ветром с дерева сбит.

 

Тот снег, тот снег,

Разбросанный по лесам,

Однажды он от земли оторвется сам

И взметнется навстречу звездам и небесам,

Темнеющим небесам.

 

Тот человек,

Который теперь уж сед,

Вернется в года, которых давно уж нет,

Вернется туда, где был он до этих лет,

В которые стал, как боженька, сед.

 

И реки к своим истокам вернутся вновь,

Туда, где звенят лесные ключи,

И к солнцу опять вернутся его лучи.

И снова проснусь я под пенье огня в печи,

Под материнским сердцем проснусь в ночи

 

1967

 

 

* * *

 

Глянь, старик погружает сети,

Так неспешно и так спокойно.

Словно выдумка - то, что дважды

Мир трясли мировые войны.

 

Глянь, старик ублажает пчельник,

Рой снимает он с липы стройной.

Так спокойно и так неспешно,

Так неспешно и так спокойно.

 

Глянь, старик заправляет солод,

Варит брагу неторопливо,

Словно он ничего не знает

О повадках и шутках пива.

 

Как спокойно и как неспешно

Совершает старик всё это!

Словно вечность и только вечность

Старика ожидает где-то.

 

Но уж если ему известно,

Что и сам он - частица света,

Может, вечность и только вечность

Старика ожидает где-то?

 

1967

 

 

* * *

 

Вздымается спираль: за взлетом новый спад.

Вот мальчик, из него толк будет, говорят.

 

Мне кажется: идет за спадом новый вал.

Поделочный спешит навстречу матерьял.

 

Идет навстречу шкаф с узорною резьбой.

Широкоплечий плуг гребет по мостовой,

 

И зыбко и легко, как белая метель,

Плывет за ним, бельем сверкая, колыбель.

 

Бредут, стараясь в лад с идущими ступать,

Колода палача и плетки рукоять

 

И вижу то Христа, то рядом – Спартака,

И к дереву, застыв, пригвождена рука.

 

Вздымается спираль: за взлетом новый спад.

Вот мальчик, из него толк будет, говорят.

 

1967

 

 

* * *

 

Я ем виноград, я ем виноград

Тот самый, что снился, бывало.

Я ем, наедаюсь, я ем, объедаюсь,

Я ем его до отвала.

Я ем виноград. Мне уже невтерпеж,

Но лезет он в рот, как нарочно.

Я ем виноград. Я ем виноград,

Пока не становится тошно.

Но я буду есть. Но я буду есть

С утра и до позднего вечера,

А все оттого, что он под рукой

И просто мне делать нечего.

Не сладко, не кисло. Я ем виноград.

И завтра я есть его буду.

Я весь в винограде. Я ем виноград,

Покуда становится худо.

– Доколе? Доколе все это, – ору, –

Чего это маяться ради!? –

А руки сами подносят к губам

Еще одну гроздь виноградин.

Я ем виноград. Но когда же конец

часов виноградных вращенью?

По ягодке в рот. По ягодке в рот.

По ягодке – до отвращенья.

Я ем виноград. Буду есть виноград

Всю осень, всю зиму, все лето.

Я ем...

Да неужто в аптеке у нас

Другого рвотного нету?!

 

1967

 

 

ДА! ДА!

 

Да, говорю вам, согласен, перечить не стану.

Из Молока хорошо превратиться в Сметану.

 

Да. Но внизу, под сметаной, пустынею Гоби

Кислое будет лежать молоко на манер знаменателя дроби.

 

Красным тузом будет пламя гореть без отказа.

В общей посудине – да! – образуется общая масса.

 

Да! Молоко будет в центре и к центру стремиться,

Чтобы творожной Галактикой рыхлой сгуститься.

 

Сыворотка станет капать в ведро понемногу...

Разве б хотел ты судьбу повернуть и дорогу?

 

В твороге мне пребывать, и в сметане тебе: что достойней?

Может, тебе повезет, и окажешься ты в маслобойне.

 

(Помни тогда, ничего, что мы разного цвета:

Творог сметане родня, мы с тобой уже виделись где-то)

 

Маслу – тебе и мне – творогу выпадет жребий

Встретиться вновь где-нибудь на тарелке,

 

На языке у всевышнего встретишься с братом

В виде частицы, пропущенной сквозь сепаратор.

 

«Но все равно хорошо превратиться в Сметану!»

Да! говорю вам, согласен, перечить не стану.

 

1967

 

 

МОЛИТВА

 

Ты, большое вечернее солнце,

Над рыбаками, над сетью

Ты встало над жизнью людскою

И встало над рыбьей смертью.

 

Ты, большое вечернее солнце,

Чьим огнём загорелся край неба,

Дай моим рыбакам,

Дай насущного хлеба!

 

Выдай тайные рыбьи трассы,

Эти потоки адские -

Там плавает их имущество,

Вкусы, мечты рыбацкие.

 

Там плавают мотоциклы,

Яблони, клумбы, терассы...

Ты, большое вечернее солнце,

Выдай тайные рыбьи трассы!

 

Но нужнее всего нам жёны,

Жёны, чьи животы — не пустышки!

Ты, большое вечернее солнце,

Помоги, чтоб рождались мальчишки!

 

Помоги нам родить по мальчишке

Вместо каждой сотни транзисторов!

Помоги же народу, солнце,

Помоги в этом деле чистом!

 

1968

 

 

* * *

 

Это памятник ей.

Чугунный котел.

Опустошенный чугунный котел.

С ложками стойте,

Ложками бейте себя по клетке грудной

И убеждайте.

Что вы не хотели того, что случилось.

 

Ложки скрестите

И вспомните молча,

Что братья вы — от одной тарелки,

Братья — от одного котла,

Вы, паломники с ложками,—

 

Очи долу!

И воткните

Ложки в землю

Вокруг ее памятника.

Этот цветок некрасив.

Но правдой насыщен.

 

Все мы приходим

К памятнику мамы своей,

Белую ложку держа в руке.

 

1968

 

 

Ч Е Т Ы Р Е П Е С Н И

ПЕСНЯ ТЕЛЕГИ

 

Я короб на колесах — в дождь и в зной

Маячит конский зад передо мной.

Пусть ливень на дворе, пускай мороз —

Лишь только б не остаться без колес!

 

Дорогой тряской катимся с разбега.

Тащусь, куда потащут,— я телега.

Пусть конь устал, пусть кончился овес —

Лишь только б не остаться без колес!

 

Я короб на колесах — у меня

Торчит перед глазами зад коня.

Ну, что мне конь! Куда бы он ни вез -

Лишь только б не остаться без колес!

 

1968

 

 

ПЕСНЯ КОЛОКОЛЬЧИКА

 

Ах, друг мой, дружочек, ах милый гнедой!

Вон брат мой — тот колокол медный литой.

Едва в вышине загремит его медь —

Я сам начинаю тихонечко петь.

 

И тот колокольчик мне братец, ей-ей,

Что носит буренка на шее своей.

В тот час, когда стадо шагает в пыли,

Ему я тихонечко вторю вдали.

 

Настурции, лилии, каждый любой

Лесной колокольчик, цветок голубой

Мне братец и любит меня от души.

Все так хорошо, когда мы хороши!

 

1968

 

 

ПЕСНЯ КОНЯ

 

Дорожный звук, подобный шелесту костра.

Ах, кобылица, моя верная сестра!

Пылит дорога, ремешки на мне хрустят -

Они вовек нам остановки не простят.

 

Ах, кобылица, твоя кожа так пестра!

Твой запах чувствую ноздрями, о сестра.

Всю помню ночь — о, как была она бела,—

Когда ты сына мне, сыночка, родила.

 

Что будет есть он, наш ребеночек, наш свет,-

Истлело сено и соломы уже нет.

Кто позаботится о сене и овсе?

Где поле клеверное в утренней росе?

 

Ах кобылица, ах, сестрица, ах, дружок,

Уж нас и ночью не выводят на лужок.

А здесь, в конюшне, воздух глух и недвижим.

Давай-ка бросим это все и убежим!

 

Пусть колокольчик остается — что ему!

Телега тоже — нам телега ни к чему.

Возьмем сыночка, от беды его храня.

Ты чуешь, ноздри задрожали у меня!

 

Ах, магараджа, лунный диск над головой!

Уже мне в ноздри дышит ветер луговой.

Я весь дрожу, я нетерпеньем весь объят.

Ну что ж, бежим, покуда вожжи еще спят!

 

1968

 

 

ПЕСНЯ ЖЕРЕБЁНКА

 

Куда мы бежим? И долго ли нам бежать?

Я не хочу бежать. Я хочу лежать.

Мать, когда будешь телегу тащить по стерне -

Дашь хоть одну оглоблю тащить и мне?

 

Ты говорила,

Что сено стогами возила

И снопов тяжелую медь.

Я тоже хочу телегу свою иметь!

 

Где она — хочу видеть мою телегу!

Ты ведь ее таскала зимой по снегу

И по вешним дорогам таскала день ото дня.

Разве не будет телеги и у меня?

 

1968

 

 

* * *

 

Я не склонен считать, что жизнь переполнена грязью.

Грязи много, жизнь такова, и грязи нету вне жизни.

Хочется белого-белого, лебедей.

 

Баню топят каждые две недели.

В эту субботу её не топят.

Хочется белого-белого, лебедей.

 

Странно, что прежде

Мне в голову это не приходило.

 

Днём — горячее солнце, северный ветер,

Стволы садовых яблонь и вишен

Покрашены известью, белые —

Словно в молитве.

Хочется белого-белого, лебедей.

 

Сейчас они возвращаются.

Это, собственно, их пора —

Листвы ещё нет,

И цветов ещё нет.

 

Я вышел на улицу после собрания.

Вычёсываю табачный дым из волос.

 

Хочется белого-белого, лебедей.

 

1968

И З Ц И К Л А « С О С Т О Я Н И Я »

КОНЦЕНТРАЦИЯ

 

Растёт не наружу хвоя,

она проникает внутрь.

И на крыльцо родное

все дороги ведут.

 

Пыль всех дорог клубится,

её обметаешь с ног,

и камнем она ложится

там, где родной порог.

 

Все туманы и тучи,

прошедшие надо мной,

однажды вдруг превратятся

в долгий дождь проливной.

 

Лучи, голубой и синий,

и тот, который алел,

сквозь призму одну проходят,

и вот уже свет — бел.

 

И, пробивая дорогу

сквозь толщу породы пустой,

чтоб стать золотым самородком,

струится песок золотой.

 

Растёт не наружу хвоя,

она проникает внутрь.

И на крыльцо родное

все дороги ведут.

 

1968

 

 

НЕПОСТОЯНСТВО

 

Мир вновь изменяется с каждым движеньем.

Здесь все ненадежно, непрочно, как дым.

И тот, кто не знал никогда поражений,

И тот, кто терпел их одно за другим.

 

Вот камень замшелый, с зеленым отливом —

Нет, это дневного мерцанья излет.

Там девушка к речке идет торопливо,

Глядь — фу-ты, старуха хромая идет.

 

Да нет же, совсем не старуха хромая

Плетется, клюкою беззвучно стуча,

Но, тени вспугнув в обветшалом сарае,

Зажглась одинокая чья-то свеча.

 

И даже не пламя свечи, догорая,

Трепещет — стреноженный конь все сильней

У дерева машет хвостом, отгоняя

Назойливых, липких от крови слепней.

 

И это уже не слепни, а слепые

Горячие искры листву золотят,

Взлетают и гаснут во тьме, голубые,

Взлетают, и гаснут, и снова летят.

 

Но с треском костер истлевает шумливый

И в прах рассыпается... Вновь предо мной

Замшелый валун с изумрудным отливом

И небо с неверною голубизной.

 

Мир вновь изменяется с каждым движеньем —

Непрочный, превратный, летучий, как дым.

Огонь, что не знал никогда поражений.

Огонь, что терпел их одно за другим.

 

1968

 

 

СЛАБОСТЬ

 

Гляньте вокруг, как бессильно отвисли

Челюсти у собак.

Гляньте, как пальцы мои ослабели, —

Не соберёшь в кулак

 

Лая не слышно, и ржанья не слышно.

Кони лежат у стойл.

Пальцы не слоишь в кулак, чтоб треснут

Мог я в сердцах стол.

 

Пальцы такие, что хлеб брать стыдно,

Стыдно, что так мягки.

Как мне у Яниса вынуть занозу,

Выполоть сорняки?

 

Пальцы, как мякиш, пальцы как ластик,

Силы в них нет совсем.

Вирши кропать ими только и можно,

Да и стирать затем.

 

1968

 

 

БЕССТЫДСТВО

 

Порой мне бывает стыдно,

Порой - не стыдно ничуть.

Порой я беру нарочно

Торбу нищего в путь.

 

Иду я к любым воротам,

Прошу, забывая стыд:

Не даст ли мне хлеба и масла

Тот, кто доволен и сыт?

 

И если меня укоряют:

— Ты же вполне здоров,

Что не займешься делом? —

Я не стыжусь этих слов.

 

Все в заботе о хлебе.

кто в борьбе за цветок?

Так неужели вам трудно

Дать мне хлеба кусок?

 

Но если хозяин дома

Согласен со мной не вполне,

Я говорю — ну что же,

Стыдиться нечего мне.

 

Мне жалко таких хозяев,

Они не могут понять,

Как много за самую малость

Мог бы я им воздать.

 

1968

 

 

СОМНЕНИЯ

 

Страшна эта пропасть меж «да» и «нет».

Меж плюсом и минусом бездна.

Во имя чего я явился на свет?

Быть может, борьба бесполезна?

 

Меж плюсом и минусом не глубина,

А страшный бездонный провал.

Дорога в трясину во все времена

Меж двух пролегала скал.

 

Безжизненна пустошь меж «нет» и «да».

Здесь эхо едва ль отзовется.

Земля не цветет, не бежит вода.

Вдруг здесь мне остаться придется?

 

Два солнца, и каждое ярким лучом

Свой в небе зажжет рассвет.

Есть справа плечо и слева плечо

И пустота между «да» и «нет».

 

1969

 

 

РАБОЛЕПИЕ

 

Отца ли хороним

Иль нянчим дитя —

Всё, что мы произносим,

Начинается с «я».

 

Я люблю,

Я скучаю,

Я ни дня не могу без тебя...

 

Умоляю, прости мне

Моё вечное «я».

 

Ты прости мне, дружище,

В этом «я» — вся натура моя.

Ты прости мне, что должен

Каждодневно терпеть моё «я».

 

И мой взгляд, неотвязно

Тебя ищущий день ото дня,

И моё равнодушье,

И издёвку в глазах у меня...

 

Ах, прости мне, если

Я кажусь таким твёрдым подчас.

Просто быть хочу с вами,

Хочу быть среди вас.

 

Пока рядом с твоею

Вьётся тропка моя —

Твоим «я» да простится

Моё грешное «я».

 

1969

 

СВЕЖЕСТЬ

 

Рыба бьётся о скользкий настил, запах ила.

Утро. Среди влажных листьев — огурец росный.

Сок сосновый, который зовём мы смолою.

Сверкание улиц, политых на рассвете.

Прохладные колени девушек.

Первые заморозки.

Первый снег.

Банное полотенце.

 

На кружке глазурь в холодном поту,

В котором часу ты встаёшь поутру?

 

1968

 

 

* * *

 

Утро — во всём женственно:

темень, и дымка, и мгла...

Мать поднялась спозаранок.

Огонь в очаге развела.

 

Утро — во всём женщина:

В сини, в прохладе, в заре.

Следом сестра просыпается,

Зеркальце нужно сестре.

 

Утро — из звуков женственных:

солнца, росы, чистоты...

А петух только мелкий служащий —

Трудится до хрипоты.

 

1968

 

 

* * *

 

Это было прекрасное лето.

Мы говорили оба только сквозь цветы.

 

Сквозь одуванчики мы говорили в мае,

когда слова, подобно пчелам, долетали,

от липкой одуванчиковой пыли

став совершенно желтыми.

 

И сквозь «кошачьи лапки» приятно разговаривать.

Сквозь куст сирени трудно говорить —

в сиреневых ночах слова сгорают,

и в сердце остается пепел слов.

 

Сквозь маки мы в июле говорили,

и в маковки попали зерна слов.

Теперь, когда один, когда никто не видит,

я встряхиваю погремушки мака —

так разговариваю я с тобой теперь,

когда один.

 

Мы говорили после сквозь крапиву,

довольно много сквозь крапиву говорили.

Быть может, слишком непомерно много.

Наверно, и не надо было вовсе

в ту пору сквозь крапиву говорить.

 

Поскольку осенью,

когда мы говорили сквозь гладиолусы,

один — сквозь розоватый, обыкновенный,

а другой — сквозь ярко-красный, —

друг друга мы не понимали больше.

 

А позже были астры

всех расцветок:

ты говорила сквозь лиловый ветер,

а я — сквозь желтый,

и я уже не слышал ничего.

 

А после все в один прекрасный день угасло.

 

Остался только

жесткий сухоцвет.

 

Вчера я вставил рамы зимние,

и там, меж двух оконных рам,

темнеет сухоцвет.

 

Я у окна сижу

и разговариваю сам с собой

сквозь сухоцвет.

Я говорю:

— Появятся на днях

в окне поляны ледяных цветов.

 

Сквозь эти я ни слова не скажу —

ни слова.

 

1968

 

СОН

 

На земле нам обоим было чудесно.

Алым цветком заря расцвела.

Сказал я: «Пожалуйста, не исчезни».

Но ты забрела в море и уплыла.

 

Были волны белыми с просинью,

И ты, как волна, шаловливой была.

А потом внезапно одежду сбросила,

Забрела в море и уплыла.

 

Не зря меня предчувствия мучали,

Когда ты по кромке пляжа брела,

Вставали волны отвесными кручами,

А ты забрела в море и уплыла.

 

Стою на пляже. Вот здесь когда-то

Ты косу намокшую расплела.

Потом мы решили: вернёмся обратно,

Но ты забрела в море и уплыла.

 

И вновь на земле светло и чудесно.

Алым цветком заря расцвела.

И всё-таки я не найду себе места —

Ты забрела в море и уплыла.

 

1967

 

 

* * *

 

Мир становится очень глубок,

если смотреть с высоты окна.

Там, внизу, ты захочешь меня согреть,

но будет ладонь моя холодна.

 

Ты положишь мне руку на грудь,

чего не делала здесь, в окне,

а я припомню, как там, наверху,

ты была холодна ко мне.

 

Мир глубок, очень глубок,

если смотреть с высоты окна.

Может быть, чтобы спастись от холода,

это ещё небольшая цена.

 

Может быть, перешагнув подоконник,

уже под холодным дождём ничком

лежит душа моя — иволга

с вывернутым крылом.

 

Может быть, там, далеко внизу,

где мчатся холодных машин стада,

бьётся она, словно птенчик ласточки,

выпавший из гнезда.

 

Как это странно. Моя душа,

как будто больше мне не нужна,

упала на холодный асфальт

и не может достичь окна.

 

Упав с седьмого, должна умереть

на первом, внизу, под чужим окном.

Как долго мы будем с тобою врозь —

каждый на этаже своём?

 

Ведь ты не сможешь ко мне взлететь,

иволга. Холоден день, как лёд.

Может быть, только одна дорога

меня к тебе от окна ведёт.

 

Мир глубок, очень глубок,

если смотреть с высоты окна.

Может быть, чтобы спастись от холода,

это ещё небольшая цена.

 

1968

 

 

ПЕСНЯ ЗАЙЦА

 

Всё уж позади. Хватит нескольких дней, —

Поле клевера будет цвести здесь… И всё же

Той, ушедшей зимой ты была мне нужней,

Чем молоденькой яблони нежная кожа.

 

Мчались звёзды, как псы, беспощадны и злы,

Словно зайца без устали по небу гнали,

И в садах, укрывая от стужи стволы,

Все деревья в еловых тулупах стояли.

 

Той, ушедшей зимой я нигде не встречал

Лишь тебя — без шипов и еловых колючек.

 

Над лесами колышется серп голубой

И готовится в снежные прорубы кануть.

Я стою на снегу с рассечённой губой

И как будто смеюсь, если издали глянуть.

 

Всё уже позади. В поле всходят цветы.

Я окреп, да и лето, мне кажется, скоро…

Ну, а если опять из ночной темноты

С лаем звёзды примчат, как охотничья свора?

 

1969

 

 

И З Ц И К Л А « Т Р Е З У Б Ц Ы »

ПЕСНЯ ЖЕМЧУЖИНЫ

 

Ай, сом усатый, угорь гибкотелый,

Песчинки, уносимые водой, —

За мной придет в подводные пределы

Аквалангист, ныряльщик золотой.

 

Он разглядит меня в жемчужных створках,

Жемчужину раздвинет, чтобы впредь

На две свечи в его глазницах зорких

До самой смерти я могла смотреть.

 

Все позабуду на ладони властной,

И мне дадут совет — забыть скорей

О черном камне, где моллюск несчастный

Умрет, лишась жемчужины своей.

 

Ай, спрячь меня, моллюск, незримой сделай.

Зароемся в песчинки под водой,

Уже за мной в подводные пределы

Аквалангист ныряет золотой.

 

1967

 

 

ПЕСНЯ КОЛЬЦА

 

Эй, слизняк! Жемчужина — от бога,

Ей вредна подводная берлога.

Я — такой, и нечего смущаться,

Перлом не могу не восхищаться.

 

Эй, слизняк, снимаю твой запрет!

Будет каждый пить жемчужный свет!

 

Я отдам ей блеск свечей нарядных,

Я отдам ей блеск восторгов жадных.

Будут ночи яркие мгновенны,

Как года, когда мы вдохновенны.

 

Зря хранишь! Ее отнимут враз,

Чтоб насытить золотой мой глаз.

 

Жизнь жемчужин так прискорбна в створках,

Их никто не видит на задворках.

Где-то в клетке чахнет свет жемчужный,

Где-то в мути спит моллюск ненужный —

 

Не убавит, не прибавит. Что же

Дуракам вручаешь перлы, боже?

 

1967

 

 

ПЕСНЯ МОЛЛЮСКА

 

Волновал твои печенки

Жемчуг друга — зря, песчинки,

Лишь ничтожные песчинки —

Этот жемчуг.

 

Что — за жемчугом незрячим?

Из любви, что в сердце прячем,

Из всего, что мы наплачем,

Зреет жемчуг.

 

Мы венчаем жемчуг светом,

Мы помешаны на этом,

Мы создали этот фатум

Сами, сами.

 

Так зачем ласкать такое

И в себе таскать такое?

Выплюнь их на дно морское,

Если можешь.

 

Просветленные моллюском,

Пусть сияют в перстне узком!

Боль твоя жемчужным сгустком

Светит пусть.

 

Глянь, с каким горит отливом

Жемчуг твой на перстне льстивом.

Выплюнул? И стань счастливым,

Брат моллюск!

 

Что ты плачешь в серединке?

Что грозишь? Одни песчинки,

Лишь ничтожные песчинки —

Этот жемчуг.

 

1967

 

 

ПЕСНЯ СВЕЧИ

 

Пронеси мое пламя сквозь время,

Спаси от ветра огонь.

Сделай меня всесильной,

Такой, как твоя ладонь.

 

Защити мое пламя от ветра,

Ветер не знает стыда.

Как много свечей, от скуки,

Он погасил навсегда.

 

Только у ног твоих

Пламя пускай умрет.

Защити мое пламя от ветра,

Он — безумец, он — сумасброд.

 

Защити меня — он ужасен,

Защити меня — он прекрасен.

В час, когда меня звать он станет,

Защити — этот зов опасен.

 

1968

 

 

ПЕСНЯ ВЕТРА

 

Подсвечник, не трусь, — я оставлю с тобой

Подругу твою.

Не я виноват, что свечи дрожат,

Если я рядом стою.

 

Ровно столько, сколько надобно мне,

Пылает свеча при мне.

Сможешь после зажечь ее вновь — для себя,

Я позволю, сможешь — вполне.

 

Приду, притяну, выпью душу свечи —

Когда захочу.

Потом — безразлично, куда понесешь

Эту свечу!

 

 

1968

 

 

ПЕСНЯ ПОДСВЕЧНИКА

 

«Не обмани!» — меня сквозь ночи просят свечи

И слезы жгучие при встрече льют на плечи,

И в каждой — белый маленький костер.

Я не могу во мрак, обратно, гнать сестер.

 

Как только ветер всласть насытится свечами,

Они спешат ко мне на исповедь ночами.

 

Но почему же на моем плече

Утешней боль выплакивать свече?

Не мне судить свечу, и я всегда молчу,

И белый плач течет по моему плечу.

 

1968

 

 

ПЕСЕНКА-ЗАКЛИНАНИЕ

 

Покуда камень будет расти —

Не разлучить нас, не развести.

Покуда камень будет расти —

Не разлучить нас, не развести.

Покуда камень будет расти!

 

Пока улитка будет бежать —

Лишь мне ты будешь принадлежать.

Пока улитка будет бежать —

Лишь мне ты будешь принадлежать,

Покуда верблюд проходит легко

Сквозь игольное узенькое ушко.

 

1969

 

 




Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2019 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных