Главная

Популярная публикация

Научная публикация

Случайная публикация

Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






ПЕСЕНКА О ТАКОМ БОЛЬШОМ СЧАСТЬЕ 4 страница




Когда приглядишься повнимательнее и привыкнешь понемногу ходить по этим граням-границам, ты ясно увидишь, что это вовсе не такие уж прямые линии — у них, у граней, тоже свои завихренья и свои изгибы. И даже свои компромиссы — именно здесь, через грань, ржавчина переходит с одной плоскости на другую.

Еще интереснее наблюдать границу двух каких-нибудь жидкостей — вот они встречаются и сливаются воедино, мигом или постепенно проникая друг в друга.

Часами могу смотреть, как встречаются густая синева чернил с прозрачностью воды, как они не спеша проникают друг в друга, изгибаются, образуя причудливую фигуру. Справа одна лишь эта однородная синева, слева однообразная прозрачность, и никакого движенья. Одна лишь граница подвижна.

Граница — линия пограничников и художников.

Я наблюдаю границу. В том месте, где река впадает в море, встречается вода коричневая с водою зеленой, свежая вода морская с земною свежей водою. В том месте, где волна выкатывается на песок, остается линия. Это линия художника, она меняется у нас на глазах, и никогда не скажешь, добежит она до твоих ног или нет.

Или так — идешь у самого края вдоль набегающей волны, почти касаясь ее и все-таки убегая, словно загадывая что-то. Если посмотреть со стороны — смешная детская игра. Но попробуй пробежать вот так, все время у кромки набегающей волны, все время рядом, и ты поймешь, что это — искусство.

Нет никакого искусства в том, чтобы почуять запах меда в горшке с медом. Искусство — это способность различить границу, где начинается запах меда в саду, различить невидимые врата пчелиного царства.

Никакого нет искусства в костре, а вот покажи мне границу, где кончается тьма и начинается свет. Вдоль этой границы снуют одновременно и тени, и маленькие отчетливые отсветы.

Покажи мне границу, где кончается один человек и начинается другой. Эта отчетливо видимая глазу линия — одежда, шапка, ботинки — есть ли это граница? Заканчивается ли человек кончиками своих пальцев?

Покажи мне невидимые границы, которые переходят мужчина и женщина, когда их влечет друг к другу. Никто не сказал ничего, никто ничего не услышал, ни палец никого не коснулся — но чем же они задели друг друга?

Служил ли ты пограничником на невидимых этих границах?

Линия фронта, близость двух людей, запах или предчувствие запаха, смешенье разнородных жидкостей, споры политиков, борьба идей — вдоль этих границ — искусство. В горах и равнинах, в просторе моря и в городской тесноте, даже в одиночестве леса — человек ищет повсюду какую-нибудь границу. Человек ищет границу всегда и повсюду — и в пустоте, и в изобилии, и во множестве множеств.

Это свойство границы — привлекать к себе — оно атавистично, но вековечно и вечно. Именно оно толкает на риск, влечет к женщине, к огню, к искусству.

Не свидетельство ль это величайших возможностей, заключенных в границе?..

С крыши я стал карабкаться в горы. Грани меня влекли и манили. Стоя на первой, я ощущал, что влечет меня следующая, и сколько ни лез я, столько я приближался.

Перед каждой гранью я ощущал, будто кто-то движется мне навстречу с противоположной стороны. Нет, там не было ни единого человека, но это было предчувствие человека. Я карабкался все выше и выше, и чем меньшим мне казался оттуда он, находящийся внизу, тем яснее я чувствовал, каким он в действительности может быть великим.

На каждой грани подстерегало меня это ощущенье. Когда я опускался ниже — мы с ним расставались, но на следующей, более высокой грани, мы встречались снова.

Сперва мне было страшновато — не случится ли со мною так, как сказано было: «И будешь ты все более одинок год за годом...»

Но не стал я более одиноким, ибо когда уставал я по эту сторону, я видел, что тот, с противоположной стороны, уже влез, пот со лба отирает и ждет меня. Я не сделался более одиноким. Ибо когда мы стояли на последней уже грани, он мне сказал:

— То, что мы можем с тобою, — это все они могут. Стоит спуститься обратно вниз.

Я спустился с гор, и у меня немало друзей, и мне даже кажется, что если бы не старался я взбираться на грани, если бы день изо дня ходил бы я вместе с ними по ровной поверхности — было бы у меня их гораздо меньше.

Теперь мне больше всего по нраву глотатели ножей. Хочу, подобно факиру, научиться ходить по граням самым острым из острых — по граням ножей.

Надо учиться, надо тренироваться. Летом я бродил босиком по сосновым шишкам. Зимою я насыпал их, себе в постель — когда не спится, хорошо поворочаться на сосновых шишках.

Женщинам дарю духи только в граненых флаконах.

Покупаю молоко в остроугольных пакетах.

Не желаю читать стихи с круглой трибуны, но если попадется мне другая, с острыми гранями — радуюсь каждой грани.

Все ищу определенье письменного стола, но сказано уже поэтом, пребывавшим на грани:

 

Так будь же благословен —

Лбом, локтем, узлом колен

Испытанный, — как пила

В грудь въевшийся — край стола!

У моей кровати низкое изголовье. Укладываясь спать, я упираюсь головой в грань моего изголовья, и тогда мне видятся сны — острые, как нож гильотины.

Обожаю глотателей ножей!

 

 

* * *

 

Ничего, не волнуйся. Я купил тебе билет, и ты имеешь полное право сидеть со мною рядом. Тебя никто не прогонит, только сиди спокойно!

Нет-нет, гражданка, это место занято, хоть и кажется вам свободным. Здесь сидит мой дух, и у него есть на это право. Да, он имеет облик пальто, и все ж он мой дух. Во мне? Да, и во мне есть дух, но и этот дух тоже мой. У меня две души. Точно так же, как у вас вдвое больше тела, чем положено одному человеку. Вы вашим телом часто выталкивали меня и занимали два места, так что теперь разрешите сидеть и моему духу.

Да, вы выталкиваете своим телом. Я знаю ваше тело — по троллейбусу, по очереди в магазине. Я знаю, как вы умеете сражаться своей плотью за плоть свою.

Прошлым летом дух мой был болен, и нуждался он в теплом море и в небольшом количестве южного солнца — он, мой дух. Но путевку на юг получили вы, меня вытеснило ваше тело, и оно находилось среди других там, в раю всех тел, возле Черного моря. А мы со своим духом остались в городе, путевку нам дали только зимой, хотя лето моему духу было совершенно необходимо — не то чтобы ему хотелось, а просто было нужно.

Спокойно, ты не волнуйся, ты имеешь полное право находиться здесь. Гражданка эта бесстыжа. Она играет на нервах. Тело бесстыже. Только у балерин и у гимнасток не тело — а форма души. Так что сиди и чувствуй себя уверенней.

Впрочем, это ведь сущие мелочи — про курорт. Но вы меня вытеснили из картины. Попали в нее вы, а я остался за рамкой. У вас тогда было знакомство в каком-то управлении рамок. Всем вашим знакомым так нравились рамки. Им вообще бы хотелось, чтобы вся жизнь состояла из одних только рамок. А особенно нравилось им обрамленное тело. Тело похлопываемое. Пощупываемое. Бездумное. Легче изобразить корову, чем доярку. В общем, я остался за рамкой.

Вы хотите проверить билеты? Пожалуйста, вот они. Это место занято, здесь сидит мой дух. Писателям и художникам дают дополнительную площадь. Как вы думаете, кому — телу или духу? Пожалуйста, попросите эту гражданку здесь не садиться — она его раздавит...

Конечно, я могу принять свой дух обратно — в себя. Это очень удобные люди — те, у кого дух на месте. У них свой садик с цветочками — в себе, там же у них своя библия и своя гильотина. У меня же все это вовне, рядом, а это пальто — только так, для виду. В сущности, это мой цветочный садик, моя библия, моя гильотина. Почему бы моему духу не выглядеть как пальто? Маяковский носил зеленый огурец на шее, а дух свой, находящийся вне его, он таскал с собою в облике облака — облака в штанах. Почему же мой дух не может явиться в облике пальто и сидеть рядом со мною в кинозале, в театре, или, скажем, даже на сцене?

Кстати, гражданка, вы меня вытеснили и со сцены. Прошлый раз, когда я говорил, вы протиснулись туда, словно меня там вовсе и не было. Вы были очень, я бы сказал, телесны, вы говорили только об одном лишь телесном, вы даже дышали как-то очень телесно, так что у меня не хватило дыханья, и я умолк.

Теперь мне и сцена порой представляется бочонком селедок, бочонком квашеной капусты или огурцов. Вы оселедочили и обогуречили ее, мою сцену. И вот я теперь начинаю сначала — одушевляю селедочные и огуречные бочки.

Впредь я повсюду буду занимать два места — для себя и для моего пальто, которое тоже есть мой дух и моя вторая душа.

Спокойнее, не волнуйся, сиди спокойно! Ты имеешь право сидеть здесь. Просто гражданка этого не понимает.

 

 

* * *

 

Учусь этому высокому и тонкому искусству — ладить со всеми. Соседские мальчишки побили моего сына — не хочется из-за этого скандалить с соседями.

Курица или яйцо? Ну, конечно, курица была вначале. Курице приятно, что я ее уважаю. Но ведь и яйцо было первым — о да, я согласен, и яйцо считает меня весьма разумным человеком.

Эта картина? Ах, до чего симпатичная эта картина! Правда, с другой стороны, я должен согласиться, что не очень... Впрочем, вы меня можете убедить, и вы еще, возможно, окажетесь правы.

С одной стороны, с другой стороны. Так и этак. Вы только попробуйте — с одной стороны, с другой стороны. Не возражайте, не спорьте, когда вы входите в магазин и вам говорят, что рижского «бальзама» нет в продаже. Но «бальзам» можно достать — с другой стороны.

Согласитесь, что восход солнца так же красив, как закат. Согласитесь, что солнце в одну и ту же минуту для одного восходит, а для другого заходит. С одной стороны, с другой стороны.

Лампа на столе — она права, но есть своя правота и у тьмы в углу. Правы и те, которые говорят — ах, как благоухает, и те, которые говорят — фу, как омерзительно пахнет. К примеру, чеснок. Или водоросли. Или лошади. Или сыр. Всякие там одеколоны.

С одной стороны, с другой стороны. Множество правд существует на свете.

Можно сойти с ума, если нет у тебя своей, собственной правды.

 

 

* * *

 

Люди, когда они хотят есть — они показывают свое нутро, демонстрируют свой желудок, и это ужасно противно. Когда они очень хотят есть — с какой злостью кричат они на своих детей или ближних! Не разговаривайте лучше с чиновником, если ему пора на обед. Он швырнет свое чрево рядом с портфелем на стол, он будет кричать на вас — «Вы что, вы что, вы не видите?».

Лучше не разговаривайте со своим супругом и не ждите от него доброго слова, если он опоздал к обеду. Не приближайтесь к нему. Бросьте, не приближаясь к столу, ножи, ложки и вилки, блюдечки и салфетки, бросьте — и он их проглотит. Пойте вечный гимн пище-варенью, пойте, пока он не успокоится — пока не насытится. О, тогда он улыбнется, тогда он станет таким, как все.

Когда вы стоите в очереди за чем-то — не потеряйте себя, смотрите! Да, стоя в очереди, люди себя теряют. С какой омерзительной желудочностью они ощупывают первые помидоры или мясо на прилавке. Боже, как они изменяются, если в ящике остаются последние пять килограммов бананов. Десять желудков начинают волноваться, десять желудков начинают завидовать и ненавидеть. Напрягаются двадцать локтей. Нет больше ни философов, ни прокуроров, ни поэтов...

Не позволяйте вашему желудку мыслить за вас! Не позволяйте ему думать, ибо это не его дело. Не позволяйте, ибо он додумается, черт знает до чего он додумается — туда додумается, далеко додумается, назад, до самых клыков.

Желудок — он знает, что именно он был первым философом в мире. С ним боролись, пытались его пересилить — Разум и Сердце. Но он, желудок, является в мир каждый раз под новым каким-нибудь флагом, и новая армия вновь сочиняет новые заповеди.

Оставайся со мною рядом, мой ясный Разум, не оставляй меня, мое Доброе Сердце, если мне снова придется стоять в очереди за чем-то.

 

 

* * *

 

Гениален ястреб, который висит неподвижно в небе и крылами не машет.

Гениален художник, который убеждает человечество в том, что возможности его, человечества, безграничны.

Поет Гяуров. Летит Зейферт. Летит фигуристка. Публика затаила дыханье. Точка, аплодисменты. Требуют — повторить!

И она летит снова. Так же легко. Публика затаила дыханье. Аплодисменты. Повторить!

И она летит снова, ибо она может все, и я не вижу камня, о который она споткнется.

Так работает художник. Никто не должен догадаться, где граница его возможностей. Я должен поверить в его всемогущество, а потом — и в свое. Я не должен знать, как это трудно — той балерине на сцене, той матери с десятью детьми, или тому мужчине, словно шутя подымающему штангу.

Грустно смотреть, когда тяжеловес, не выжавший штангу, опускает ее наземь. Когда фигуристка падает, она показывает мне границы человеческих возможностей. Когда мать кричит на своих детей, она тоже показывает границы своих возможностей — она говорит, что больше она не может. Этим они отрицают самих себя. И этим они отрицают меня.

Мы не знаем, как трудно ястребу, который недвижно висит в небе и не машет крыльями. Ястреб нам этого не открывает. И этого знать нам не следует.

О певица, не показывай нам, пожалуйста, все мученья своей диафрагмы!

 

 

* * *

 

Чувствую, как ограничен мой разум. Чувствую некий центр, вокруг которого кручусь постоянно. Чувствую его — как корова привязь. Чем быстрее и чем неспокойней бегаю вокруг своего колышка, тем цепь моя все короче. Кружусь вокруг своего кола, все вокруг уже мною обглодано, а дальше никак нельзя.

Я и не знаю — что там, дальше. Крот из земли вылезает и мне говорит: «Правда, как славно на том вон лугу, на той вон лесной опушке?» Что я ему отвечу? Стыдно признаться, что дальше цепи моей бывать мне не приходилось. И я молча киваю головой — пусть понимает, как знает.

Но иногда, внезапно, в какое-то мгновенье сверкнет передо мною даль. Я могу войти внутрь яйца, не разбив скорлупу. Я проникаю в сейф, не взламывая его. Мир становится для меня тонким и эластичным.

Вчера еще рука моя не могла дотянуться до яблока на ветке, а сегодня я достаю его запросто. Вчера я не мог и подумать о том яблоке, что на самой верхушке, а сегодня я чувствую, что рука моя становится все длиннее и простирается все дальше.

Тогда мне становится страшно — не станет ли она слишком тонкой, такой тонкой, что разорвется, и я одергиваю руку. (Не знаю, откуда он, этот страх быть излишне большим и тонким.)

Но лишь тонкое и есть большое, и нет для него расстоянья. И я опять позволяю руке своей тянуться, вытягиваться, становиться насколько возможно тонкой, насколько возможно длинной, ведь там, на той вон верхушке — яблоко! И рука моя становится все тоньше, все тоньше, скоро она взлетит, как паутинка, в осеннее небо.

И тогда кто-то мне говорит: «Да ведь это вовсе и не рука. Это уже не рука. Разве рука бывает такою? Такою рукою невозможно тянуться за яблоком. И вообще руке не положено быть такою».

Но я-то хорошо знаю, что рука может быть настолько тонкой — почти незаметной, почти невидимой, только угадываемой. Я это знаю, и я не слушаю никого, я тянусь за яблоком, сейчас я его достану.

И вдруг я чувствую — тоньше быть я уже не могу. Это моя граница. И это ужасно больно. Я снова чувствую свою ограниченность. Если чуть-чуть, еще чуть-чуть я потянусь — моя рука порвется. И никак не достать мне того яблока на верхушке.

То же самое происходит со зреньем. То же самое — с обоняньем.

Мои ноздри — тончайшая скрипка. Как она играла в ту грозовую ночь, когда цвел жасмин! Явственно ощущаю запах, похожий на песню Янова дня — так пахнут увядающие листья березы.

Прекрасные песни поют мои ноздри. О, дивное попурри из укропа и из капусты! Запах вара, запах селедки и резиновых сапог приходит ко мне с моря. Свадебные песни — от мирт. А запах увядшей хвои приходит ко мне с кладбищенских тропинок.

Все более тонкие и неуловимые запахи приходят ко мне. Я слышу, как пахнет топор — да-да, он пахнет смолой, но и что-то еще примешивается, что-то еще — кажется, яблони он рубил. Почему?

А как пахнут капли дождя!..

(Ребенок ест хлеб с медом, и сверкающие капельки меда падают наземь...

Вишнями мы уже объелись с тобою, тебе уже лень и рот раскрыть, и я силой вдавливаю сочную вишенку в твои губы...

Однажды я выплеснул полную кружку пива в рожу кому-то, и я не раскаялся в этом...)

Все эти испарившиеся давно запахи остались в дождевых каплях. Когда идет дождь, эти запахи в ноздрях моих играют польку, исполняют ноктюрн или что-нибудь вроде старинного менуэта.

Запахи превращаются в звуки, звуки превращаются в запахи. Как поют по ночам львиные зевы!

— Ах, не может этого быть, быть не может! Это какая-то ненормальность, просто болезненное воображенье!

Вы говорите, не может быть? Можете сами проверить — разденьтесь, догола разденьтесь и выходите под дождь, под его веселые струи! Разве не пахнут капли дождя и лужи — разве не пахнут они семьей и народом, человеческой жизнью?

Разве не отдает баритоном лесной боровик? А разве запах груздей — не альт, а табачок — не сопрано? А разве лисички не пляшут, как балерины?

Дальний лай собак по ночам напоминает тюльпаны.

Звуки эти тихи и тонки. Я начинал уже чувствовать, в каком месте вылезет гриб, и ждал его. Я почти уже слышал смех муравьев над рекой. Я почти уже дотянулся до елочной шишки в небе. Но на полпути испугался — а впрямь, нормально ли это.

И пришел я обратно в мир семицветный, в мир семизвучный.

До-ре-ми-фа-соль-ля-си-до. До-си-ля-соль-фа-ми-ре-до. До-ре-ми-фа...

Семь. И не больше.

 

 

* * *

 

Все мы — баночки-скляночки, пузырьки и афишные тумбы — мы оклеены сплошь этикетками и другими бумажками, как диктует обычай.

О, этикетка, опознавательный знак человека!

У тебя широкое габардиновое пальто — значит, ты свой. У тебя на груди и на руках татуировка — для кого-то ты тоже свой. У тебя волосы лохматые и в руках гитара. Ты джентльмен, а ты проходимец. Свой, свой, свой...

Иных узнают по заграничной одежде, по темным очкам, по кепкам или подтяжкам. У иных — дорогие меховые шапки, которые достать нигде невозможно.

Но приходит время, и ты однажды сдираешь все это с себя и становишься чистым, как был изначально.

Долго я мучился. Я принял однажды от вас свою этикетку. Я был терпелив, я сидел за столом рядом с вами, боясь шевельнуться. Я боялся, не покажется ли кому-то, что мой галстук повязан слишком небрежно. Я боялся, чтобы мой локоть не попал к вам случайно в салат. Я боялся, что пуговицы вдруг застегнул не так, как надо (теперь-то я фигу засовываю, вместо пуговиц, в петлю).

Левою ножкой шаркнуть, мой мальчик, и поклониться. Приглашая на танец, нельзя проходить через зал. Даме следует руку поцеловать. Не прерывать говорящего, слушать его с уваженьем.

Я слушал. Стискивал зубы. Чуть ли не плакал. В отчаянье — до седьмого пота. Я боялся встать и уйти. Я боялся стукнуть его по плечу, не повредить бы суставы (у тебя, старичок, чужие слова — не украл ли ты их?), боялся упасть посередине зала, как в припадке эпилепсии, и в отчаянье дергаться, когда ты говоришь. Я боялся сказать, что кисель попал в твою дудку — разве сам ты не замечаешь этого, когда играешь на ней? Я боялся, боялся, боялся, а теперь говорю я — ступай-ка ты к черту!

Я был красивой сверкающей бутылкой, и меня оклеили этикетками, и солнце не отражалось в моем стекле.

Медленно сдираю с себя этикетки. Еще ощущаю клей, оставшийся от них у меня на коже, но скоро освобожусь и от этого.

Мой пуп — всего только мой пуп, почему я должен позволить наклеить на него этикетку?

Ребенок родился голым. Ему надели на голову голубенький чепчик, если он мальчик, и розовый — если он девочка. Хотя и без этого каждому было видно, что у мальчика есть то, что положено мальчику, а у девочки то, что положено ей...

Все мы бутылки, и банки, и афишные тумбы. Всех оклеивают и будут оклеивать. Это — обычай. Это необходимость.

И все же я говорю о диалектически неизбежной необходимости — необходимости сдирать.

 

 

* * *

 

С собою не спорят — спорят с другими.

Река спорит с берегами.

Ястреб спорит с ветром.

Один язык спорит с другим языком.

Око за око, зуб за зуб.

Но нет такого ока, которое против себя, нет зуба, который против себя.

Тот, кто не спорит с собою — как он будет спорить с другими?

Он будет грызть. Он не умеет спорить — он будет грызть. Река грызет берега, жучок прогрызает стол, собака сгрызает кость, а человек — человека. Это великая армия грызунов — те, кто не умеет спорить с собою.

О да, я понимаю — река, одолевая порог, не может одновременно спорить с собою, ибо тогда она не одержит победу. Зуб не может спорить с собою в тот миг, когда он стоит против зуба чужого — так победы ему не достигнуть. Око не может в себе усомниться, если хочет кого-то зажечь и привлечь — точка зренья от этого силу свою теряет.

Ну, а — до! Ну, а — после!

Пока порог не достигнут, медленно кружатся речные водовороты — не мыслит ли там река?

Перед тем, как глаза твои одержали победу над чужими глазами — не пытались ли спорить с собою?

Не пытались? Тогда ты дурак. И победа твоя одержана дураком.

Если река без водоворотов, если вода спокойна, если пиво выдохлось, и люди с собою не спорят — побеждают тогда одни дураки. Несомненные. Не усомнившиеся в жизни ни разу.

 

 

* * *

 

Неужели это так непонятно? Дареные цветы, вино, теплота человеческого тела. Дареный огонь, и все остальное, что теплое. Я стоял у дверей твоего дома. Я принес тебе снежок. Неужели это так непонятно?

Первый снег у нас выпал нынче в Цесисе, а у вас, в Ауце, его еще не было. Сумею ли я донести до тебя снежок через всю мою Латвию?

Когда я набрал его в Цесисе возле трамплина, руки мои были теплыми, и, чтобы он не растаял, я старался касаться его только кончиками пальцев.

Через Амату и Карли я вышел на Псковское шоссе.

Сначала снежок в руках моих таял, но потом он стал таять все меньше и меньше, ибо в руках моих не было уже того тепла, и я радовался, что все выйдет как нельзя лучше, и моя затея на этот раз мне удастся. Иногда я брал снежок себе под мышку, когда закуривал, а потом снова нес в руке.

Ты спрашиваешь, не мерзла ли рука моя? Нет, мне казалось, что нет ничего теплее снежка, который один человек несет в подарок другому.

Сколько тепла было в том браслете, в той розе, что тебе подарили? Сколько тепла можно успеть отдать какой-нибудь книге, или бутылке, или коробке конфет, неся их от улицы до улицы?

Я был уверен, что такое количество тепла не отдавалось еще ни одному подарку, и это мне придавало силы, и я нисколько не мерз. Я был как молодое деревце, в котором соки бурлят непрерывно. И тепло мое утекало в этот комок белого снега — до моста Лорупе я отдал уже свои руки по локоть, а перед Ригой уже полностью были отданы тебе мои руки.

Время от времени останавливались попутные машины, и меня приглашали в кабину. Должно быть, со стороны это казалось странным — идет человек среди снежной метели и держит в руке снежок. Один раз я принял приглашенье, сел в машину, но снег тут же начал таять, и капли закапали на пол кабины.

— Ну-ка, выбрось, — говорит шофер, — ты что, шариков у тебя не хватает, что ли?

Больше я на машине уже не ехал, шел всю дорогу пешком. Лишь у самой Ауцы попросил я возчика одного подвезти меня, ибо руки начали у меня мерзнуть. Вез он в своей повозке бидоны из-под молока, они звенели холодно и странно у меня за спиною.

Теперь я всегда, чуть замерзну, слышу, как звенят за спиной моей молочные бидоны.

И тогда пришла мне в голову мысль — не так ли точно мерз и Вейденбаум, когда всю свою дорогу вел свою поэзию за собою, ее, которая тоже, как мой снежок, все тепло забрала до последнего?

— Как ты думаешь, старик, не умер ли Вейденбаум со снегом в руках?

— Не паясничай! Выбрось, не то получишь ревматизм, — ответил старик, и мы въехали на городской булыжник.

Навстречу мне ты не вышла, двери были закрыты, и еоседи сказали, что нет тебя дома.

— Ничего, — сказал я, — я подожду.

— Вряд ли она скоро вернется, — сказали соседи, приглашая меня к себе погреться. — Она уехала в Цесис.

— Ничего, — сказал я, — я подожду.

К соседям я не пошел, потому что снег снова начал таять, руки мои стали горячими — должно быть, от волненья.

Я сошел на обочину дороги, сел на пень и стал ждать. Снег таял медленно, но неудержимо.

И тогда ты пришла.

— Что за снег в Цесисе, ну, просто прелесть! Много-много, и белый такой, я, как щенок, в нем каталась, — сказала ты и взяла у меня из ладони крошечную эту льдинку и швырнула ее наземь. — Какие руки у тебя холодные!

— Да, замерзли малость!

Что мне еще оставалось!

Там, возле того пня, в том месте, куда капал тающий мой снег, выросла маленькая елочка. Маленькая, съежившаяся, покрытая инеем.

Иней этот не таял даже и летом.

Теперь эта ель уже большая, а иней на ней все так и не тает.

 

 

* * *

 

Учительница рисования мучается — трудно научить детей рисовать даль.

Почему так трудно найти и передать перспективу?

Что за проклятье! Куда она пропадает, эта перспектива! Параллельные линии дороги снова скрещиваются передо мною вместо того, чтобы уйти в бесконечность. Стены коридора тоже пересекаются передо мной, и я врезаюсь в острый угол этого странного пересеченья.

Я наблюдаю, как маленькая рыбешка плывет мимо сети — она изящно изгибается, проскальзывая сквозь ячейки, туда-сюда, туда и обратно, легко и непринужденно поблескивая, и сеть, лежащая перед нею, уходит в бесконечность.

А вот плывет мимо сети большая рыба. Она тычется мордой в ячейку сети, слишком она велика для мелкой ячейки, и она уплывает вдоль сети, и сеть для нее теряется где-то в бесконечности.

Когда лезу я — я застреваю в сети по самые жабры, я путаюсь и запутываюсь, сеть путается и запутывается, ибо я теряю ощущенье бесконечности.

Обещайте мне что-нибудь! Что угодно мне обещайте, ибо обещанье — это тоже перспектива, если другой у вас нет покуда.

Люди отправляются в церковь чаще всего потому, что там им обещают бессмертье.

Обещай мне верность навечно, навсегда, на всю жизнь! Обещай мне любовь навечно — так молят влюбленные. Требуют изо дня в день — обещай мне даль! Обещай мне в этой дали меня и тебя, нас обоих, нас вместе, в этой дали на веки веков.

И даже тогда, когда никто ничего нам не обещает, мы бросаем три запасных спасательных круга, бросаем туда, вдаль:

ВОЗМОЖНО...

НАВЕРНО...

БЫТЬ МОЖЕТ...

 

Это многоточье надежды. Это тоже перспектива. Но только не та.

 

 

* * *

 

Сегодня я сорвал с нее бусы, и они рассыпались по траве. Я не мог видеть, как она бережет их, а меж тем каждый день кто-нибудь ей разбивает одну из бусинок.

Она делала вид, что этого не замечает — она бережет ниточку. Я не могу видеть, как бусинок становится все меньше, а она все еще украшает себя ими. Может быть, она и вправду не видит, что бусинок остается все меньше?

А может быть, просто не хочет видеть. Потому что бусы — это ее вера в свою красоту, вера в любовь, вера в красоту других. Поэтому она бережет ее.

Но бережет она только ниточку, будто в ниточке ее вера, а не в самих бусинках.

Пока она так дрожит над своей ниточкой, кто-то день за днем откусывает по одной бусинке, и когда будут откушены все, ей останется только ниточка.

Но еще ужаснее будет это мгновенье, когда нить не совсем еще опустела, но осталось на ней десяток бусинок или чуть побольше. Я не хочу видеть ее в то мгновенье, когда она будет гордиться этим последним десятком на полуголой ниточке. Не лучше ли разорвать ее сразу, и нанизывать всякий раз заново, чем вот так дрожать в страхе за нее и терять бусинки — по одной, по одной, по одной?

(Терпеть не могу капли. Капли меня утомляют, убывают ли или прибывают — одинаково монотонно, одинаково печально. Кто пьет вино по капле, кто дает реку пустыне по капле? Страшная выдумка инквизиции — медленные капли падают на голову —

 

Еще-еще-еще-еще-еще...

Еще-еще-еще-еще-еще...)

Я никому никогда не говорил, что для меня она значит. Даже ей.

Болят бусинки, исчезая по одной, и совсем не болит ниточка.

Сегодня я сорвал с нее бусы, и они рассыпались по траве.

Она думает, будто я ее ненавижу.

 

 

* * *

 

Печаль свободна.

В гневе человек связан.

Нетерпимость горька.

Лучше всего, если можешь взглянуть на мир сквозь печаль. Печаль свободна, у нее свободные крылья птицы.

Вот почему, когда мне печально, я смотрю на людей с сочувствием, ибо печаль меня возвышает. Жалость тянет обратно, туда, вниз, на землю. Высокомерье ждет, чтобы кто-нибудь обратил вниманье. Можно ли печали не быть возвышенной?

Печаль — это сумерки души, час, когда солнце уже село, а звезды еще не взошли (не зажигай огня в комнате!).

Катится битком набитый трамвай, поблескивая белесым глазом циклопа. Люди спешат с новогодними елочками. Переполненная нами земля, как ты связана, как несвободна! Какие узлы нас связали и спутали друг с другом! Спутаны друг с другом так, что не распутать.






Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2024 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных