Главная | Случайная
Обратная связь

ТОР 5 статей:

Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия

Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века

Ценовые и неценовые факторы

Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка

Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы

КАТЕГОРИИ:






ПЕСЕНКА О ТАКОМ БОЛЬШОМ СЧАСТЬЕ 8 страница




У нас есть время в запасе, и мы снова догоним стрелку и снова будем стараться не отставать. Не отставать от времени — так говорим мы.

А вот один человек спит. Он спит на циферблате, и нет ему ни до чего дела.

Мне хочется и его научить, объяснить, предупредить, что стрелка оторвёт ему голову, или руку отрубит — что надо за временем поспевать.

Но ничего подобного с ним не случается. Стрелка проходит над ним, а он себе спит безмятежно.

Я выжидаю — что будет, когда он проснётся.

Он просыпается, и когда надвигается стрелка — он мёд собирает. Или пьёт родниковую воду. Чистит свои ботинки спокойно.

Всякий раз, когда так значительно, многозначительно, подступает к нему эта стрелка, — ничего с ним такого уж страшного не происходит — он спокойно себе собирает картошку, нож потерянный ищет в траве или вот ещё тоже ведро сорвалось, и он лезет в колодец за ним.

Стрелка проходит над ним, не коснувшись его. Он живёт, словно время к нему отношенья совсем не имеет.

Я хотел поучать. Но хотя бы один человек да останется пусть неучёным.

 

 

* * *

 

Моя мать говорит:

— Когда я была молодой, я могла танцевать на тарелке.

Я не умею. Я молода тоже, но я не умею. Сестра моя — вся она в мать.

Ноги её свиваются, как верёвочки. Когда она была маленькой — в кружечках танцевать умела. Выпьет кружечку молока, а потом в ней танцует.

Она пылала в кружечке, словно пламя, только руки её трепетали снаружи, и её опрокидывали вместе с той кружечкой. Но она, не обидевшись, прыгала в блюдце, и в блюдце она танцевала, как будто бы в кратере — искры и пепел вздымая.

Мои ноги умели глину месить и брести по глубокому снегу, но хотелось им также плясать. Так хотели они танцевать, что аж дергались, словно пёс на цепи — а плясать всё равно не могли.

А сестра танцевала всегда и везде.

Школьные свои пятёрки она вытанцовывала.

Не только по физкультуре.

Она могла вытанцовывать всё.

Таблицу Менделеева она вытанцовывала так же легко, как мы прыгаем, в классы играя.

Геометрия виделась ей танцевальным залом. О геометрии она говорила — мне ещё нужно её отромбовать.

И она отплясывала прямоугольники и цилиндры и вытанцовывала свои пятёрки.

У меня тяжёлые ноги, иногда по ночам они плачут.

Моя сестра танцует всегда и везде. Она выпивает рюмку и в рюмке танцует, и парни порой выливают из рюмки коньяк и её приглашают — войди в мою рюмку!

Я очень люблю сестру свою, я не хочу ей завидовать, но ноги мои болят от бессилья.

Я хочу детей. Они будут плясать, как сестра моя. Они уже пляшут во мне, как электроны в молекуле. Когда родятся они и будут совсем ещё маленькими — они будут плясать в напёрстках. Таблицу умноженья я научу их плясать, как моя сестра её пляшет.

Когда я мою тарелку, я в ней уже вижу следы их. Ветер шуршит в цветах на тарелке, и я чувствую легкость в ногах. В тяжелых моих ногах я ощущаю другие, лёгкие ноги.

Откуда взялась я такая меж матерью моей и моими детьми — как колода в ручье, как коряга!

Дети мои — белые облачки невесомые. Брошена я, словно камень в небо, и все пляшут вокруг, только я не могу шевельнуться.

 

 

* * *

Песню ту, что уже спета,

Всю в клубок смотала я...

Ей казалось, что нет ничего надёжнее, чем клубок пряжи.

Но клубки эти бренны, они погибают, так что не знаю, остались ли у нас клубки её песен — песни её клубков.

Но она, о том и не ведая, весь наш двор заполнила песнями, и теперь, когда мы перебираемся на новое место, мы всё это здесь находим.

Не знаю, куда мне всё это девать. Трудно поверить, что даже старое это корыто наполнено песнями, и когда мальчишки пустили его по реке, как кораблик, из него вместе с мусором разным и старыми листьями выпали песни, и мальчишки ко мне приходили спросить — что это было.

Осталась в сарае старая пура картофеля — зачем нам она, к чему она нам сегодня? Но лежал в ней с давней поры — с той поры, когда Янитис был ещё маленьким, видно — маленький теннисный мячик пушистый, и когда я нагнулась, чтобы взять его в руки, из него, словно эхо, послышалось мне:

 

А над всем пусть голос льётся...

 

Впрочем, может быть, мне показалось. Где уж в пуре картофеля быть такой песне высокой, как эта —

 

Гнитесь, эй, вершины сосен...

 

В старом шкафу в амбаре осталась шуба деда, в те времена носили такие суконные полушубки, кто теперь её станет носить. Но я знаю, что шуба наполнена песнями вся.

Расстегнула пуговицы её костяные и вижу — вон их сколько, не сосчитаешь. Век у такой шубы долог, может, она ещё с самой дедовой молодости. Да ведь и бабушка тоже была молодой. Там она всё и пела, и что-то шептала, и всхлипывала — за пазухой у деда. Там она жила и всю шубу наполнила песнями своими. Помню, дед говорил, бывало — «Возьму-ка свою старуху под мышку да и пойду домой...».

Так они рядышком шли и пели.

Колодец тоже наполнен песнями, до самой глубины, где небо внизу голубое.

Стоят под навесом старые сани. Вечером зимним месяц затерялся в елях. Руки встречаются под полостью саней.

 

Конь мой где-то запропал

На просеке пнистой...

 

Как там дальше?

 

И у девушек нашли,

В том саду, где маки...

 

А может быть — розы? Ну, конечно же —

 

В том саду, где розы...

 

Жалость вызвать, к прошлому вызвать жалость? Нет, не хочу я этого. Просто не знаю, что взять с собою, а что оставить.

Думаю, незачем брать мне с собою картофельную эту пуру, можно бы взять с собою лишь эти песни — да где разместить их в новой квартире? На кухне, в посудном шкафу? В холодильнике?

Нет, не подходит.

Разве что в ночном столике?

В ночном столике можно бы, да муж там хранит свою электробритву, и может он все это вышвырнуть вон.

Могла бы я их спрятать в ящичке выдвижном под зеркалом, в одном из трех. Но много там не положишь, значит, надо выбрать, а я ведь не знаю, какие из них ценнее, какие себе оставить.

Иногда аж сердце заболит — ничего ты не знаешь! Картошку рассортировать — это ты знаешь, это умеешь — какую свиньям, какую себе, какую на семена оставить, а вот в песнях материнских ничего ты не смыслишь — те ли взять с собою, что в старом сите лежат, или те, что лежат на дне маслобойки.

Сказала я сыну:

— Возьми-ка магнитофон, давай их запишем.

Заходим мы в амбар, открываю материнский сундук для приданого (теперь в нем муку мы держим) и слышу, как звучат эти песни, и сыну говорю:

— Включай.

А он глядит на меня, как на сумасшедшую:

— Ничего я не слышу.

А я говорю:

— Да включай же.

А он говорит мне:

— Слушай, мать, а ты не рехнулась ли, часом?

Написала я письмо на рижский завод, где делают грампластинки — пусть придут, к нам, придут в наш сарай и запишут материнские песни.

Не ответили. Не пришли.

 

 

* * *

 

Быстро реченька бежала

У братова дома...

 

И вбежала она в комнату мою, и дальше.

Это была та бесстрашная река, никому не подвластная.

Та бесстрашная река, которая знать не хочет, что земному притяженью должна подчиниться.

И хлынула она ко мне на третий этаж, через лестничные все пороги, и всю ночь пролежала в цветочной вазе.

Утром я взбил из нее пену в моей мыльнице и пустил пузырями в небо.

И когда улетучилась она, остались в тазу от нее три щуки зеленых.

 

 

* * *

 

А боится конь мой милый

Скакать через реку...

 

И вновь река эта передо мною.

Ах, Педедзе — ах, Миссисипи, Обь!

Вот так забава, Абава, что делать мне, право? Конь у нас такой робкий, такой тихий, привыкший к ночному, к путам привыкший. Дома у себя такой работящий, в торбу с овсом глядящий, мягкими своими губами шевелящий — бреди же, перебреди эту реку!

Не перебредает.

Ну же, дурачок вороной, ты зачем бредешь стороной? Боишься — не соберешь и останки? А ты скачи, как мустанги! Ах, бедный мой бравый Бренцис, смотри, уже скоро утро — а где же она, Брамапутра?

 

Ты скачи, брат, ты не бойся,

Конь твой не потонет...

 

Да втолкуй же ему, коняге, что река — она тоже живое созданье, и на нее тоже можно узду надеть, и верхом на ней ездить можно, и седлать её можно, и запрячь, наконец, в оглобли.

Я запрягаю Гаую, отправляюсь в Вильнюс — через Мису, через Лиелупе.

Реками вороными, словно лейками вороными, цветы поливаем.

Гнедых запрягаем — когда хороним кого, когда погребаем.

А теми, что в яблоках, теми реками, словно обоями, оклеиваем свои стены.

Мчись же скорее! Эти реки — наши.

Разреши Абаве втечь в твое ухо — я не прошу тебя, чтоб ты ей позволил втечь в твое сердце. Поноси в ухе денек, пускай погудит она вволю.

Даугава — она леденцу подобна, подержи её за щекою, пусть тает она до тех пор, пока малый кусочек останется там — Страбурадзе.

Быстро катятся волны перед домом твоим, перед баней, и дальше — выводи же коня по утрам, приучи, окуни его морду в теченье!

Видишь, мимо дверей она мчит, видишь, кто-то там колет на камне дрова и разводит огонь посредине ручья. Острый меч разрезает песок. Режет реку легко. Я нарежу её, словно хлеб, и раздам её вам по кусочку.

Если вы рядом бегущие — рядом бегите! А если пересекающие — тогда вы скачите через!

Пересекающие. Могущие.

Меч разрезал песок пополам. Белый камень он тоже разрежет.

 

 

* * *

 

Отдай же себя на волю теченью, ну, чего ты противишься, доверься ему, отдайся.

Речка бежит, без остановки бежит река — что же ты противишься теченью, ухватившись за камень?

Конь бежит, хочет чувствовать обе твои руки, держащие поводья.

Что же ты одною рукою ухватился за шапку? Волос твоих тебе жалко? Ветра в ушах боишься?

А как же тростник не ломается?

А как же деревья не падают от ветра?

А как же дети с кровати падают — и ничего не случается?

Отдайся сну послеобеденному, с пеньем мух он к тебе приходит, и в окне поёт, и в траве поёт, и липа гудит, словно мёдом покрыта вся. Постели своё одеяло клетчатое, ложись, не противься, отдайся!

Дай мне, господи, покой, дай мне покой сна моего послеобеденного! Покой солнца и мёда в пчелиных сотах.

Господи, дай...

Но нет, не даст тебе господь, сам собирайся и отправляйся, сам отдавайся — и не сопротивляйся!

Вечеру отдайся, он, как чёрная песня, к тебе приходит. Словно маленький светлячок, свет загорится в окошке. Земля спит, леса спят — что же тебе не спится?

Не спится тебе — ну что ж, отправляйся в бессонницу. Будь совою полночною! Мышь бежит, ёж фырчит и детские сны, как в чернике чёрной — отдайся бессоннице!

Отдайся, о сын Земли, солнышку отдайся и месяцу, трясогузке белоголовой и ужу в медном венчике.

Дай ветру быть ветром, дай росе следы свои тёплые, воде разреши исчезнуть в твоей подушке.

Камень растёт доверчиво, доверчиво вода течёт, я тебе доверяю — ну что же — согласен ли ты, соглашайся, дай мне свое согласье.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Что же вы боитесь довериться?

Что же вы, натянув паруса, якорями держитесь — хотите, чтоб паруса разорвало?

Что же вы, натянув тетиву, терзаете её понапрасну и отпустить боитесь?

О, Янис, доверься Илзите!

И, Илзите, доверься Янису!

 

 

* * *

 

Вместе с ночными бабочками влетает любовь в ночное окошко распахнутое (погаси лучше свет, иначе покоя не будет!).

С бабочками ночными влетает? Ах, это всего лишь предчувствие, сама же любовь воистину недостижима.

Где-то в глубине Лиелупе спят в эту ночь рыбы. Волны на той стороне катятся к другому берегу.

Далеки мы с тобой друг от друга. Словно северные и южные ветки березы. Какой должен ветер подуть, чтобы нас соединило?

Мы как противоположные двери в большом сарае, и в сарае сквозняк гуляет.

Недостижима любовь, недосягаема лежит она под домом твоим. Чтобы добраться мне до неё, надо весь дом снести.

Разрешишь ли мне дом твой снести или сама снесешь его?

Так просто все это, казалось — вместе с ночными бабочками влетает любовь в окошко распахнутое. Словно так это просто всё, так просто и близко. Словно мы птахи небесные, и поём на макушке березы.

Нет, любовь — она там, в корнях, там, в глубине, где спят рыбы.

Вьётся лист, лепесток летит — как предчувствие.

 

 

* * *

 

Ты как спичечный коробок в темноте.

Услышав знакомое это шуршанье, я протянул руку. Только спичечный коробок так шуршит.

Я вовсе не искал тебя, я протягивал руку то ли к банке с вареньем, то ли к сахарнице, уже не помню. У них ведь, ты знаешь, нет никакого звука — щупать их в темноте иль при свете. Вот бутылки, они звучат — если их несколько, тогда они ржут бесстыже, как старшеклассницы, когда учительница вышла из класса. Но если одна — она стоит тихо, беззвучно.

Итак, не нащупав сахарницы, стал я шарить в темноте просто так, интереса ради.

О, как в темноте всё звучало!

Книги были, как ни странно, наименее интересны. Но часы, что выделывали часы! Они скреблись, как ежи, и лаяли, как собаки, как старые псы, которым не спится, они покашливали, как старые деды, стонали, как бабки, и хихикали, словно девки с парнями.

Временами можно было даже расслышать, как они скребутся и чешутся. Видимо, как ни кажется странным, бывает и у них, у часов, чесотка.

Около половины второго вдруг зачихали большие стенные часы, и мне стало от этого жутко.

Не грипп ли у них?

Не хватает мне ещё заразиться их гриппом. Кто их знает, в темноте ведь не видно, прикрывают ли они чем-нибудь рот, когда чихают — гирями, что ли?

Это, должно быть, ужасно — заболеть гриппом, заразившись им от часов: всё внутри начинает скрипеть и хрипеть, хочешь звонить и не можешь, в конце концов останавливаешься и смотришь печально, как другие часы продолжают идти — будто корабли в море. Ты один стоишь, на колёсиках застывает масло, и стрелки твои прибиты гвоздями, как руки Христа.

Через какое-то время мне стало казаться, что часы начинают медленно красться ко мне. Я вслушался — ну, конечно!

По клеёнке, притаив дыханье, крался ко мне будильник, я узнал его по тому, как поскрипывала правая его расшатавшаяся ножка.

«Ах ты, хромоногий негодник!» — выругался я про себя, но вслух это произнести не решился, ибо со всех сторон подступали ко мне часы.

Карманные часы ползли на животе. Я слышал, как они ударились о чернильницу и на мгновенье притихли, подождали немного, и вновь поползли дальше. Затем там произошло что-то непонятное — какая-то возня и тихие стоны — наверно, натолкнулись они по пути на ломоть хлеба с мёдом — завтра увидим, наверно, и монограмма на крышке будет вся мёдом забита.

Меж тем часы шли всё гуще, всё плотнее. Они шли на меня со всех сторон, цепью, прочёсывая темноту, словно лес.

Мне представилось, как идут они — стрелки остриями вниз, словно копья, приготовленные для удара. Казалось, весь мир звучит одним сплошным тиканьем — словно наполненная кузнечиками августовская ночь — сплошное звучанье, звон.

Все это звучанье, вся эта масса звуков надвигалась на меня, становилась всё гуще и всё плотнее, всё ближе, вот уже совсем близко, рядом... и вдруг всё затихло.

Я затаил дыханье. Передо мною торчали опущенные копья часовых стрелок.

Когда-то, в детстве, была у нас такая забава с иголкой — зажмурим глаза и приближаем иголку к середине лба, к этой точке над переносицей, чувствуем, как она приближается, вот уже щекочет кожу, сейчас, сейчас...

Тут и услышал я знакомое это шуршанье, я знаю его, это шуршанье в темноте — это мой спичечный коробок.

И страхи мои с меня свалились, как сосульки с крыши. Я дышал ещё тяжело, но уже я нашел себя, и свет был со мною.

Я узнал тебя в темноте. Как ты славно шуршишь, о Шуршинка моя, о Шуршёнок, Шуршиночка, Шуршенька!

 

 

* * *

 

Женщина, о душистое сено осенью поздней на сеновале! Ты можешь, случайный прохожий, зарыться в это тепло и опять все припомнить сначала, женщина — верба, первое белое пробужденье.

Спят еще пчелы, и бабочки спят еще, и жаворонки еще не пели.

Белые манжетки, и белые банты в косичках, и во время экзаменов цветущие вишни.

Белую гальку тебе подарить, белый анемон, сахара белый кусок переломить пополам и тебе отдать половину.

Белые цыплята любви, желтком нашего сердца они кормятся. Теплая курица любви высиживает их непрерывно. Белые цыплята клюют белую крупу с ладони твоей, белый цветок на поверхности озера, белые зубы в темноте, белые на щеке слезы.

Теплые окна ночные, трепещущие занавески.

Вскрикивает негромко ночная птица.

Белые чулки твои на стуле и в моих сновиденьях — цвет нашей близости, нашего рода — белоголовые все, белоголовые...

Женщины, о замерзшие плоды дикой яблоньки лесной на чердаке, откопай их из сена, в комнату внеси и отогрей — видишь, они не пахнут ни осенью, ни забвеньем.

Ульи снегом покрыты, но внутри гудит рой, матка и тепло внутри, а снаружи холод. Ибо апрель впереди, и верба на синем ветру в апреле.

Спят еще пчелы, и жаворонки еще не пели.

 

 

* * *

 

В сердцевине точки, где всё так жёстко и твердо — ни прилечь, ни улыбнуться.

В центре точки, в самом ядре её, в черной её темнице.

В ядре всех давлений.

Год продержусь — и выдержу, и окаменею. Металлом покроюсь.

Синяя, как степь, воля станет мне матерью.

Синяя, как сталь, любовь станет женою моею. Сине-стальной, безжалостной, словно скальпель.

Попасть в сердцевину точки. Большому — в её сердцевину.

Мне, одному из миллиардов, точечке, в одну точку сгрудить все эти миллиарды, в середину точки, всё плотнее и всё плотнее.

В бездыханье.

В бессоннице.

В алмазе.

Стань таким твердым, сердце! Таким оставайся всегда. Даже тогда, когда приходит к тебе друг твой. Ни одной даже микроскопической поры, в которую можно вместиться!

Любовь не любит твёрдых предметов, твёрдых поверхностей, твёрдых людей. Она ищет малейшую трещину, малейшее углубленье, в которое можно протиснуться.

У меня их нет! Пусть у меня их не будет!

Любовь обожает пенопласт, кожуру апельсинов, пористый характер, — вот что ей нужно.

Не дай ей!

Жёсткий блестящий маленький шарик в груди.

Кому дано выдержать, вытерпеть такую уплотненную точку, нестерпимо блестящую, уплотненную!

 

 

* * *

 

Утренняя команда, торжествующая и победная. Сконцентрироваться на одной линии. И победно — вперёд.

Сегодня идти по песку! По белому песку, по чёрному песку, по железно-коричневому.

Не поднимать головы к небу, к небу, которое там, вверху, или чёрт знает где. Нет сегодня неба и нет другой линии. Только поющий песок, горящий песок пустыни.

Победно — сквозь песок.

Сквозь пустыню — как сквозь промокашку.

Нет непобедимых барханов. Никакие песочные бури нас не засыпят. Засыпят или не засыпят, под песком или на его поверхности — линия непобедима. Она не вода, и песок её не поглотит. Она не огонь, и песок её не погасит. Эта линия из особо прочного матерьяла — линия моей воли.

Завтра — по волосам можжевельника. Шар раскалённый. Сквозь пустые стволы деревьев. Сквозь смолистую древесину. Вращаясь, врезаясь, визжа и распиливая, распиливая и визжа.

Линия, не боящаяся собак и не останавливающаяся у дверей. В древних стенах находит она золотые монеты, любовные письма и старинные свитки. Она видит сквозь стены и проходит сквозь них.

«Отправляйся в обход», — говорит Уродец из «Пер-Гюнта».

Я прохожу сквозь.

Все прямые его обходили, Уродца. Мне это чувство знакомо — ты к нему приближаешься, и тебе становится страшно, и где-то под диафрагмой появляется неприятное ощущенье, встают волосы дыбом, но острие стрелы взывает непобедимо и громко — и нет больше времени, миллион попаданий в секунду, и ты победил. Ты прошел насквозь. Уродец остался за.

Когда ты шагаешь с другими прямыми, которые шли в обход, ты видишь, как они теперь сожалеют об этом — не надо, мол, было слушать, мол, я не хотел, что-то, мол, было сильнее меня.

Это пугало было сильнее, этот Уродец. Он их согнул, и загнул, и обвел вокруг. Он уничтожил прямые, но принцип прямой уничтожить не может. Иди прямо! Это возможно. По лучам света — и так мы будем ходить.

О, прямая линия, гипнотизирующая, несокрушимая!

 

 

* * *

 

Далеко ли ускачет заяц в лесу! Только до середины леса. Ибо дальше он, по сути, скачет уже из леса.

О, не хвастайся, что ты углубился и углубляешься дальше. Не будь столь самоуверенным. Ты углубляешься вглубь этого мира, и вдруг ты выходишь на той его стороне. А ты и не знал, что был в центре. Знал бы — может, и не стремился бы дальше.

Странно, что центр (центр Вселенной и мира, и любой другой) — странно, что центр необитаем. Докопавшись до центра, мы проходим дальше, того не зная.

А ведь самое главное — остаться на половине, на половине пути, на полуслове. Самое существенное именно в этом пути по радиусу — к центру. Когда по другому радиусу ты удаляешься от центра, тебя несёт уже центробежная сила, и ты начинаешь выходить наружу.

Жизнь равна диаметру, то есть равна двум радиусам.

Творческая жизнь равна одному только радиусу. Это центростремительный радиус.

Когда перед тобою стоит бутылка, помни, что радость лишь в половине. До половины ты входишь в неё, а затем начинаешь уже выходить.

Что-то есть только в середине бутылки, в середине жизни, в середине дружбы.

Так в дружбе, так в любви, так в ощущенье свободы.

Мы не знаем, где она, середина. Потому она столь и безлюдна. Мы живём по краям.

Когда мы находимся в середине любви, нам всё ещё мало, и мы устремляемся дальше, и, сами не зная о том, из неё выходим.

Точно так же и в ощущенье свободы, когда мы свободны и счастливы, и хотим ещё большего, и думаем, что центр ещё впереди — но оказывается, что он уже позади, и мы начинаем уже выходить наружу.

Кто скажет зайцу, чтобы скакал он до половины леса?

Кто пьющему скажет, что опьяненье от половины бутылки приятней, чем опьяненье от целой бутылки?

И что полуслову порою дано в себя больше вместить, нежели слову?

 

 

* * *

 

Жить могу только в треугольнике. У треугольника есть характер. Характер треугольника мне нравится несравненно больше, чем характер других фигур.

Человечество извечно мыслило треугольниками.

Вера, Надежда, Любовь.

Было у отца три сына.

Две родные дочери и падчерица.

Плывут по морю три лодочки.

Три загадки отгадать, три подвига совершить.

«Три вещи — хорошие вещи», — говорит пословица.

У дракона три головы.

Тридевять земель...

Жуткая и прекрасная мозаика мировых треугольников.

Мне по душе и формы, таковой не имеющие, формы без линий и без границ — расплывающиеся очертанья дыма и расплывшиеся буквы на листке бумаги, который промок под дождём, болтовня просто так, ни о чём.

Мне нравится бродить по текущим пескам, по разговорам в гостях, по осенней грязи, где следы размываются и исчезают.

И всё же всегда возвращаюсь в треугольник, словно к себе домой.

Как известно, треугольник — это фигура, образуемая тремя прямыми, соединяющими три точки.

У каждого из нас имеется несколько треугольников, в которых мы существуем. Скажем —

 

 

Есть и другие, В них я живу. За них отвечаю.

Я даже плачу им — им, являющимся столпами моего треугольника. Плачу своим достоинством, своею любовью, своими нервами.

Конечно, ему, тому третьему, я с удовольствием заплатил бы ножом. Или презреньем. Но я понимаю, что и он тут закономерен. Ему тоже положено быть, ибо система треугольников вечна и непреложна. И у него, наверно, тоже существует свой треугольник, в одном из углов которого значусь и я, соответственно именуясь Он (Тот, Другой).

Я стараюсь понять и осмыслить свои углы, порою мучительно, а всё же стараюсь. И думаю, так мне кажется, что сам, по своему желанью, могу выбирать треугольники, которые мне по душе.

Вот треугольник, наиболее для меня удобный, с наиболее устойчивым и стабильным третьим углом.

 

Здесь мне легко дышится. Это самый творческий треугольник на свете.

Треугольник — наиболее устойчивая форма существованья, ибо он неделим (двухугольников не существует!).

Многоугольники же можно разделить — на треугольники.

Четырехугольник делится на два треугольника диагональю:

 

Этот четырехугольник я заселить отказываюсь. За него я не отвечаю и отвечать не желаю. Я принимаю только один из его треугольников: Я — Она — Он.

Для чего моей матери находиться в том треугольнике, где находимся Я и Он (Тот, Другой)? Мать, несомненно, желает добра. Но, помимо желанья, всё усложняет и портит. Ибо она — это точка вне нас.

Люди невольно причиняют зло и себе и другим, когда, убегая из треугольника, ищут спасенья в четырехугольнике (не призови четвертого, ибо всё осложнится немыслимо!). Ибо у каждого четырехугольника имеются две диагонали. Теперь начинает действовать и та — вторая:

 

Мать, за меня заступаясь, у меня за спиной укоряет Её. Укоряет, бранит, поучает — матери всегда уверены, что они правы.

Порой складывается и такой четырехугольник: Я — Она — Он — Его Работа. Если провести диагональ Его Работа — Она, то мне снова и снова придется выслушивать что-то о Его Работе.

 

Если Он поэт, то мне придется терпеть Её восхищенье Его стихами.

Если Он дипломат, то Она мне будет рассказывать с упоеньем, что вот существуют же люди, которые даже грубость умеют сказать вполне элегантно.

Если Он хирург, то Она сама уже хочет стать хирургом.

Снова и снова Его Работа напоминает Ей (а Она — Мне) о том, что существуют на свете люди с определенной, ясной и твердой линией воли.

А по сути Она уже мыслит по диагонали. Она уже в том, втором треугольнике: Она — Он — Его Работа.

В общем, Она уже прощается со мной. Это станет особенно ясным, если нарисовать.

Ну, а если провести диагональ из других углов, получается еще нелепей:

 

Мне приходится думать о двух треугольниках сразу.

Его Работа...

Он уважаемый человек. Все уважают Его Работу. Я тоже уважаю Его Работу. Больше того — я взираю с почтением на всё, что Он делает.

Я взираю с почтеньем, а Она боготворит, и трудно сказать, где кончается благоговенье перед Его Работой и где начинается благоговенье перед Ним Самим.

Я должен быть снисходителен.

Но до каких пределов?

Должен ли я молча проглотить эту пилюлю?

И кто здесь вообще пилюля, и кто кого проглотит?

О, мучительное неведенье! Ощущенье, что ты здесь лишний.

Нет, очень уж нестабильна эта фигура — четырехугольник.

Когда люди говорят «надо выяснить отношенья», это значит, что в многоугольнике ищут они треугольник.

Надо всё свести к треугольнику, ибо это самое удобное поле действия, самое простое — простое, как поле дуэли, за миг до рокового выстрела, когда остаются только три точки:

Я — Он — Мой секундант.

(Его секундант в этот миг для меня как бы не существует, ибо это чужой человек.)

Мой секундант — последний живой мой друг в это мгновенье, он одновременно свидетель и жизни и смерти.

Треугольник — простейшая жизнеспособная фигура. Линия является идеальным отношеньем между двумя точками, но она не жизнеспособна без третьей точки, находящейся вне её.

В отношеньях между людьми линии существуют лишь как части какой-то фигуры. Линия — это короткий отрезок счастья, но, увы, она раньше или позже начинает искать третью точку, чтобы создать треугольник.

Я могу существовать только в треугольнике.

Когда я запутаюсь и заплутаю в орнаментах многоугольников, в кружевах иллюзий, в пене заимствований и перепевов — не бросайте мне спасательный круг, киньте мне спасательный треугольник!

 

 

* * *

 

Гаечный ключ пробил голову человеку — это значит, что был он, гаечный ключ, не на своем месте.

Гвоздь в ботинке натер нам мозоль на ноге — это значит, что был он, гвоздь, не на своем месте.




Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:

vikidalka.ru - 2015-2019 год. Все права принадлежат их авторам! Нарушение авторских прав | Нарушение персональных данных