ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
ПЕСЕНКА О ТАКОМ БОЛЬШОМ СЧАСТЬЕ 3 страницаВ городе ли, в деревне — всюду встречаю людей, которым больше дано, чем следовало бы. О, излишество гнева! Почему ты не можешь совладать с собой? Слишком много хочет кулак твой, а язык твой ядовит, как змея. А излишество любви? Что колотит оно в двери, которые не отворяются? Зачем несет оно розы тому, кто брать их не хочет? А оно несет. Вот идет человек по улице, и буря гудит в нем неслышимая. Катятся волны, никуда не убегая. Ибо ни берега нет, ни камня, о который можно разбиться. Долго ли может бушевать буря, долго ли может человек оставаться морем? Идет по улице гора. Золото в ней, в горе, и всякие там минералы и драгоценности. И ключи клокочут горячие. Какая равнина попросит ее остаться? О, разрушь меня, о, взорви меня, — она просит, — и сровняй с землею! С твоими стопами сровняй меня! Отопри ключи мои — просит. Тихо-тихо так просит, про себя просит. Идет по улице гора, и не знает никто, что может из нее в любое мгновенье извергнуться огонь и лава. Женщина упадет на колени, она потеряла гордость, скажете вы. Мужчина приносит розы, но их не принимают. И будет пить человек и безумствовать, и наделает всяких глупостей, ибо море слишком огромно, и гора чересчур велика. А ведь всего-то и нужно немного — лишь одна мера муки для дрожжей, лишь одна лопата или один лом для горы, лишь один камень, о который волна разобьется.
* * *
Многие радости меня миновали. Так же, как и вас, наверно. А ведь иные из них — вот они, протяни только руку. Взять хотя бы ни с чем не сравнимую радость, которую мы испытываем оттого, что помогли кому-нибудь. Радость помощи. Вышел я из дому по белой дороге, чтобы остановиться в каком-нибудь месте, где можно хоть чем-то помочь кому-то. Было у меня время отпуска, деньги отпускные лежали в кармане, всего мне вроде хватало, а все же хотелось чего-то, чего не вкусил я доселе. И вот вышел я из дому по белой дороге, и ни ног своих, ни рук, ни времени своего нисколько мне не было жаль. Очень помочь хотелось. Первое открытие, сделанное мною, — люди порою просто не верят, что вот так, ни с того ни с сего, какой-то там прохожий неведомый подойдет и вдруг поможет, просто так, без всякой корысти, неизвестно зачем и почему. — Не надо, не надо, — говорят они поспешно, — что вы, что вы, да уж мы сами как-нибудь. Иной из них простодушно скажет: — Нам ведь заплатить-то вам нечем. А иной и вовсе сердито буркнет: — Ступайте своей дорогой, и без вас обойдемся. Можно, конечно, и так поступить: где-нибудь на краю луга взять себе грабли и сказать тихо: «Очень мне вам помочь хочется». И, не дождавшись ответа, приступить к работе. Если тут целая семья работает и есть в этой семье девица одна, а то и две, на выданье, тогда всем понятна будет причина появления этого незнакомого молодого человека. Но ежели и такого соблазна нет, тут уж никто не поймет, в чем дело. Сперва никто ни слова — мол, мало ли чудаков на свете, мол, самому скоро надоест и уйдет себе с богом. Но вот уж один стог стоит, второй начали, и тут уж на тебя поглядывают с любопытством — неужто не уйдет? Нет, не уходит, охапку за охапкой тащит, что за странный человек. Тут ты замечаешь, что кто-то из них, старик какой-нибудь или парень, достает из-под куста бидончик со скабпутрой1 и пьет себе неторопливо. Ах, как хочется пить! Неужто тебе не предложат напиться? Ты ощущаешь, как эта звонкая прохладная жидкость приятно холодит твой язык, и перловые крупинки, словно холодные кузнечики, воркуя, уплывают вниз — и от этого еще больше пить хочется. Просто нестерпимо хочется пить! Интересно, что там, в этом бидончике — может, прохладный морс, в студеной колодезной воде растворенное варенье из крыжовника или малины? Тот, кто пил, ставит бидончик обратно под куст. Вся жара, весь зной июльский пламенеет у тебя во рту, сердце раскалено, оно ждет, капля пота течет по твоей щеке, как слезинка. Если бы кто-нибудь хоть одним глазом глянул бы сейчас на тебя и увидел, до чего же сильно тебе хочется пить! Вот оно, это великое мгновенье, мгновенье испытанья и проверки достоинства человеческого, и вообще человечности, и вот сейчас ты увидишь, чего ты стоишь в их глазах, и достоин ли ты их морса и их скабпутры, да и они — достойны ли они твоего уваженья. Теперь уже сердце твое колотится так сильно не от жары, а от этой волнующей тебя мысли — предложат или не предложат. И тогда кто-то произносит негромко: — Эльвира, предложи и помощнику нашему попить, если хочет. И ты пьешь. Это ни с чем не сравнимая курземская скабпутра. Белые комочки мигом проникают в тебя, оседают где-то в области сердца и машут крылышками, словно маленькие белые ангелы. Сердце начинает стучать ровнее, спокойнее и уверенней, и ты уже сам подсмеиваешься над собой — и с чего это ты так разволновался! Да, теперь ты принят. Хоть и считают тебя, верно, чудаком, а все-таки тебя поняли. Они приняли твое дружелюбие и приняли твою помощь, и когда будет уложена последняя копна, тебя пригласят к себе в дом, в полдник за стол тебя посадят, и если собака на тебя залает поначалу, то ее утихомирят, а если тебе захочется, ты сможешь и на сеновале переночевать. Постель тебе дадут, и паспорта не спросят, разве что попросят, чтобы не курил. Где-то там внизу будут сопеть коровы, и во сне тебя окружат те самые белые комочки скабпутры, и будут они размахивать крылышками и петь над тобой, и когда ты проснешься, будет уже утро, а те, кто пел над тобою во сне, окажутся обыкновенными петухами. Но может и так быть, что никто тебе на том лугу попить не предложит. Просто не сочтут они твою помощь достойной их скабпутры. Может быть, далека им добродетель гостеприимства, может быть, бьется в груди у них жадное кулацкое сердце. И будешь ты просто как батрак для них, как чужой — ведь и правда, не совать же бидончик в руки всякому встречному-поперечному! Ну что ж, ты поймешь их тоже, и в этом понимании тоже будет твое обретенье. Иди себе дальше и помоги тому, кому надо помочь! _________
1 Национальный освежающий напиток из молока.
* * *
Посадил я на той неделе куст ревеня — посадил его посреди улицы, между двух белых линий, начертанных на асфальте для безопасности движенья. Движенье у нас в городе порядочное, жара порядочная, люди возбужденные и нервные порядочно, а я сидел себе под широкими прохладными листьями ревеня — наблюдал и изучал. Со стороны все виднее — людям не хватает места просто потому, что они торопятся. Оттого, что они спешат, времени им тоже не хватает. Кажется иногда, что сталкиваются они просто нарочно. Когда мне надо спешить, я не спешу. Я не сталкиваюсь с атомом, потому что в молекуле вполне достаточно межатомного пространства. Известно ведь, что Галактика может свободно пройти сквозь другую такую же звездную систему, если каждая звезда в отдельности, двигаясь в межзвездном пространстве, не натыкается на другую — так же, как игральные карты, когда мы их тасуем. Я опасаюсь задеть соседние атомы — пробираюсь в межатомном пространстве. Всевозможных пустот на свете вполне хватает. Странно, что люди их не ищут, а вместо этого толкутся друг возле друга и друг на друге. Итак, сижу я под листьями ревеня и думаю. Несутся куда-то потные и разгоряченные в этом горячем зное. А ведь мог бы каждый из них посадить на улице куст своего ревеня и сесть, чтобы перевести под ним дух. Да времени все не хватает. Ну, а пробовали вы хоть однажды?
* * *
Картины — это тайные сейфы и потайные двери, ведущие Куда-то. Я никогда не стираю пыль с картинных рам у себя дома. Едва разойдутся гости, принимаюсь разглядывать следы на нижней кромке рамы той или этой картины. Ну, конечно, кто-то здесь был! Один, двое, нет, кажется, трое. Один залез и уселся здесь на краю, курил, бродил все вокруг да около и, никуда не попав, вернулся обратно. Второй дошел до того вон камня, пытался сдвинуть его с места, следы его еще вполне различимы на том вон холмике возле кротовой норки, он смотрел через щель в сарай и, ничего не увидев, вернулся допить свой кофе. Третий долго ходил и искал, вон там, в правом углу, он опрокинул камень и тоже исчез куда-то. Словом, в тот момент, когда мы рассуждали о том, есть ли какая-нибудь идея у Паула Путнынша в «Золотой богине» — его среди нас уже не было. Долго я изучаю, как же он шел обратно. Но следов никаких не видать, все краски на своих местах, не поврежден ни один мазок. Не обнаружено никаких следов также и на краю рамы. Позже звонит мне его жена — не видел ли я Язепа. Видел, отвечаю. Он, по-моему, еще в картине, еще не выходил. Она приходит ко мне, и мы с нею вместе смотрим и ищем — под каким камнем? Ни звука. Зовем его — не отвечает. А вчера поливал я цветы и вдруг вижу: зашевелились камни на картине, и вылезает оттуда Язеп. «Ты, — говорю, — видно, спутал картину с реальностью». Он отвечает: «Кто перепутал? Я? Сам ты живешь в картине. Даже не знаешь, что там, за сараем. Я пошел за вещами — хочу перебраться туда. Жену мою ты не видел?» Через три часа с четырьмя чемоданами оба они в картине уже за сараем. С той поры во мне поселилось какое-то смутное беспокойство, все мне кажется, будто кто-то меня окликает. Иногда я отчетливо слышу голос Язепа, и снова становится тихо. Может, и вправду сам я живу в картине, сам я все перепутал?
* * *
Терпенье мое лопнуло, я взорвался, я вышел из себя и взвился под потолок. Ничего меня так не раздражает, как все эти приборы и механизмы. Десятки раз давал себе слово, что никогда к ним больше уже не притронусь. Все эти винтики и колесики просто чертовски хитры — то они крутятся, то не крутятся, вращаются, когда не надо, и не двигаются, когда надо. Невозможно понять, какой из них все же должен вращаться, а какому положено оставаться неподвижным... В кои-то веки решил я показать гостям любительские свои фильмы, приготовил проекционный аппарат — ну-ка, пусть он вылупит горящий свой глаз и швырнет на стенной экран какого-нибудь скачущего конягу, охапку сена или вишневое дерево! Пусть швырнет он на экран вишню Казданги, да так, чтобы ягоды брызнули, и красный сок пускай себе стекает с экрана. Пусть какая-нибудь корова бредет по моим обоям, и пусть ее вымя раскачивается, как соборный колокол. Пусть послушают они звон-перезвон коровьего вымени, звенящего, словно к вечерне.
Да будет тишь над землей и покой, да будут добры ваши помыслы!.. Но глаз у аппарата погасший и мутный, как у покойника, и ни одна кнопка, ни один рычажок оживить его не в силах. Вот тогда-то я и вышел из себя, и взвился в воздух. Ах, эта капризная, нервная, неповинующаяся продукция! Ах, эти дебильные глаза, эти воровато прячущиеся непонятные мне рычажки! Где их пресловутая точность, где? Я падаю на стул, и разговаривать мне ни с кем неохота. — Не работает, — коротко произношу я. Говорить этого, конечно, не следовало, ибо тут-то все и началось: — Не работает? Ну и ладно. — Не работает? А что же, нельзя починить? — Может, лампа перегорела? Ты проверил? — А предохранитель? Может быть, надо переменить предохранитель? Эдвин, посмотри-ка ты, ты ведь лучше понимаешь в этом. — Не надо, не надо, не надо! Не надо портить человеку нервы! Чувствую, что мои предохранители вот-вот уже выйдут из строя. — Уж такой он у меня, как видите. Ну никак нам не везет с этой аппаратурой. Сколько их у нас, всяких этих аппаратов — ни один не работает! Именно этого-то никак я не ожидал. Ибо был у нас с нею уговор, что в подобные минуты она должна подойти ко мне и шепнуть мне на ухо одну из тех десяти заповедей — что-нибудь по поводу невроза. Мне бы вполне достаточно было хотя бы подобного напоминанья: — Знаешь, невозможно достигнуть совершенства во всем. Некоторые люди находятся в постоянном страхе лишь оттого, что им кажется, будто они хуже других, их постоянные старанья быть на уровне самых высоких требований часто вызывают весьма болезненные срывы. Способности любого человека, увы, имеют границы... Этого было бы, наверно, вполне достаточно. Не понимаю, почему было ей не сказать мне все это. Теперь же я чувствую — лес, и поляна с красной брусникой, и весь покой и спокойствие мира — все это куда-то стремительно уходит от меня. Стул, на котором я сидел, вцепился в пол когтями всех своих ножек, подобно орлу, и я вцепился в него, и так мы держались, но гнев мой, бушевавший во мне, врезался в потолок, словно ракета, и жег меня невыносимо. Тогда она сказала: — Уж такой он у меня, как видите. Теперь он взовьется в воздух. Ничего невозможно сказать ему. Какие-то обрывки заповедей прозвенели в моей голове, как выбитое стекло. Только не поддаваться гневу! Но было уже поздно. Я взорвался. Глаза мои, выскочив из орбит, пронеслись сквозь стену, упали на соседскую книжную полку рядом с портретом Эрика Адамсона и остались там гореть перед ним, словно две лампадки. Руки мои воткнулись в цветочный горшок, словно два кактуса, и тут же покрылись иглами, и каждый мой кулак пылал, словно красный бутон, который вот-вот лопнет, распираемый силой. Левое мое ухо, словно устрица, влетело в рот перепуганной гостье, и она его проглотила от страха. Язык мой, распустившись, как магнитофонная лента, стал невыносимо орать. Тогда жена взяла мою голову и спрятала в холодильник. ...Когда гости ушли, я вышел в переднюю. Вешалка была пуста, висело на ней лишь мое пальто, осевшее, смущенное, глупое и пустое. Я чувствовал себя распавшимся на части, измельченным, раскрошенным в порошок. Я начал себя собирать. Это было куда труднее, чем выйти из себя и взорваться. Руки ко мне не возвращались — мол, слишком я их всегда напрягаю, слишком их мучаю, и они оттого затекают. Глаза ко мне не возвращались — им, мол, куда приятнее глядеть на мир, будучи окруженными покоем и любовью поэта Адамсона. Мол, слишком я скован, слишком завишу от разных вещей, от мелочей, от мелких вещичек. Слишком, мол, я завишу и от других людей, и потому, дескать, так скован, так несвободен. Долго я умолял свои руки и ноги, и свои глаза, чтобы снова собрались они вместе — взяли, наконец, себя в руки, собрались, сосредоточились... Так я себя собирал, по частям, по кусочку, и, когда снова почувствовал себя человеком, взял я лопату и вскопал гостиную, вдумчиво и неторопливо, с удовольствием ощущая, как рассыпается каждый комок дерна, и приветствуя каждого червя, копошащегося в земле, и тщательно измельчая почву затоптанных старых тропинок. Затем посредине я выкопал неглубокую яму и посадил дерево. Прежде чем пойти спать, я прикрыл свою пишущую машинку — вдруг нынче будут заморозки. Спал я глубоко и сладко, как давно уже не спал, потому что это и вправду замечательнейшая из песен — «Сажал я черемуху...». «Сажал я черемуху посреди горницы...»
* * *
Не раз уже я имел возможность убедиться, что некоторые не принимают меня всерьез. Дескать, не умею я утверждать, убеждать, отстаивать и бороться. Кто знает! Просто меня утомляет величественность, величественность и величавость. Великое разглядеть я стараюсь в малом. Я часто бываю на рынке. Меня хорошо там знают. Когда я стою у бочек с квашеной капустой, я вижу капустные поля, синие капустные поля, не зеленые, а синие. Синие капустные поля, синие, как поле подснежников — воистину это страсть моя.
О, цветочный рынок! О, уголок красоты и любви, любви и продажи на огромной площади мира!
Вот розы. Розы распустившиеся и розы в бутонах, ждущие, ожидающие своего часа. Почему так редко покупают распустившиеся розы, раскрывшиеся во всей своей красе, почему чаще берут нераскрывшиеся бутоны? Сколько раз ни дарили мне розы, думаю всегда об этом. Ни одна из тех, кто продавали цветы, не ответила мне на это. Одной было некогда, другой казался мой вопрос несерьезным, ну, а многие и вовсе не понимают душу цветов — они просто зарабатывают деньги. Но одна из них была как трава возле забора, согретая полдневным солнцем. Она была как сама земля, на который растут розы. Я спросил у нее, и она ответила: «Люди — они знают, что делают. Есть среди них и такие, которые видели, как трава растет, как солнце по утрам ликует. Если тебе не жаль своего времени, ты тоже увидишь, как роза расцветает». Я послушался ее, я не жалел больше времени. Как раскрывается роза, видеть мне еще не приходилось, но я уже видел, как медленно разворачивается свернувшийся в комок ежик и идет себе своей дорогой, видел, как гриб растет, видел любовные игры дятлов и скоро, скоро увижу, как раскрывается роза. Только времени на это никогда не надо жалеть! Гладиолусы — вот они почему-то кажутся мне самыми сильными, самыми жизнестойкими из цветов, которые видел. Молодые и полные — весь ряд этих цветков до последнего бутона на верхушке — как целая жизнь. И кипенье сока в стебле не затихает, пока, постепенно укорачиваясь, совсем не окончится этот ряд цветущий, пока не окончится в самом последнем цветке — это материнская сила. Не всякой женщине дано так цвести. Лето — праздничное гулянье, карнавал цветов. Отовсюду приезжают цветы показать себя, из каждого сада. Они счастливы тем, что живы — оттого и ликуют. И каждый цветок ищет, кому он понравится, и каждый стебель ищет свой кувшин или вазу. Тысячи их покупают, и тысячи отцветают тут же, в этих ведрах, горшках или банках. Никто этого не замечает, никого это не беспокоит. Ибо так и должно быть. Многие ли из них найдут того, кому понравятся на этом летнем ночном карнавале? Сколько из них отцветет в это лето не срезанными с куста, не взятыми чьей-то рукою — отцветет, чтобы следующей весной распуститься снова? Но и бесплодное печальное это цветенье — вплоть до самого увяданья — разве не есть оно тоже цветенье, может быть, даже самое красивое в грустном своем просветленье? Мне нравятся старые девы. В них постоянно что-то цветет. Вы замечали — молодые замужние женщины отцветают раньше, чем пожилые и незамужние? В душе у них что-то долго цветет, и лето — праздничное гулянье, карнавал всех цветов. А вот маргаритки — женщины легкого, я бы сказал, поведенья. О, эти знают себе цену — смотрите, как дорого они продаются! А как развязно подмигивают, стерев и начисто вытравив свою естественную красоту при помощи средств химических наиновейших! Нет, мне они не нравятся определенно! А впрочем, не знаю, может быть, я сужу их слишком строго, может быть, они просто молоды и глупы. Просто лето — праздничное гулянье и карнавал всех цветов, и всем хочется плясать на этом карнавале.
* * *
Я отправляюсь на телеграф. Хочу послать тебе того маленького человечка, о котором мы с тобой говорили. — Такую телеграмму принять не можем, — говорят мне. — Перепишите! Я переписываю и в конце снова рисую человечка, на этот раз рисую его лежащим — чтобы удобней было уложить его на телеграфную ленту. — Очень прошу вас, пошлите, пожалуйста, с человечком! Но мне отвечают: — Такую телеграмму принять не можем. И все-таки на каком-то телеграфе, когда я совсем уже потерял надежду послать тебе этого человечка, после многократных «что такое!», «ишь, чего захотели!» — я еще раз попросил, еще раз набрался храбрости: — Ну, пожалуйста, пошлите с человечком! Мне ответили: — Человечка телеграф не принимает. — Но ведь я же за человечка заплачу отдельно. — За человечков не платят. Их или шлют бесплатно, или вовсе не посылают. И я понял, что она понимает, о чем я с ней говорю. Она отправила мою телеграмму, и пусть мой человечек так и остался на квадратике белой бумаги, когда все слова уже улетели туда, куда были отправлены — теперь я здороваюсь с каждой женщиной, хотя бы немного похожей на нее. Она меня поняла. В мире полно самых сложных и непонятных связей. Очень сложных и тонких. Мы знаем из них немногие и пользуемся лишь немногими. Самые обычные связи, простейшие, элементарные. Дерево — корни — земля. План — работа — зарплата. Он — она — свадьба — ребенок. Или еще проще: он — она — ребенок. — О чем думает нож? — О резанье. — О хлебе. Вот как все ясно и просто! — О чем думает лодка? — О плаванье. — О веслах. Ах, до чего же устойчивы эти привычные связи! Но вот что ответил мне один человек, имеющий об этом свои представленья. — О чем думает нож? — О лампочке. —? — Конечно, о лампочке! Она ведь такая яркая и такая круглая... И щелкнул от удовольствия языком. Случаются дни, когда вещи можно перетасовать как карты, привести их в самый нелепый порядок, — и они группируются в самых неожиданных для тебя комбинациях, о которых ты не имел ни малейшего представленья — шапка, твой гордый головной убор, опрокидывается навзничь, и кто-то бросает в нее серебряную монету; некий мужчина электронасосом перекачивает воду из одного озера в другое, а ты малым наперстком перетаскиваешь эту воду обратно, и оба вы одинаково сильны, наперсток торжествует победу над электронасосом; камень перевертывается брюхом своим к солнцу; красавица зубная щетка тщательно чистит зубы некоему топору, он блаженно улыбается, а острая пила умирает в одиночестве. Все это лишь поначалу кажется непонятным. Но в жизни все это существует, и все это можно увидеть. Есть такие дни, когда все это можно увидеть — невидимые связи между вещами, казалось, никак не связанными между собою.
* * *
Ничто в этом мире не дается нам сразу. Странно устроен мир. Подожди, говорят на каждом шагу, подожди, подожди. Жду постоянно и трудно. Жду, когда подойдет троллейбус. Жду, когда сварится картошка. Жду, когда попаду на небо. Но и тут мне говорят: не спеши, подожди, сперва свое проживи на свете. Мир живет ожиданьем. Мать ждет ребенка, девочка ждет любви, заслуженный ждет ордена, страждущий ждет избавленья. Подожди, потерпи немного. И когда ты терпишь, время останавливается — превращается в ожиданье. Каждый отрезок времени становится этаким праздным ленивцем. Он ждет следующего мгновенья, как бы пятясь назад, задом наперед. Чтобы приблизиться, надо идти навстречу, а не ждать. Говорят — подожди, утро вечера мудренее. Не скрывается ли за этим ленивец — мол, не делай сегодня того, что можно сделать завтра? Так откладывается завтра на еще один день. Разве будущее — это пятящийся задом наперед огромный зеленый рак, ползущий нам навстречу? Мы придем к будущему или будущее придет к нам? Подожди, будущее придет. Подожди, пока футбольные ворота побегут навстречу мячу и мишень подойдет поближе, выпрашивая себе пулю. Подожди! Потерпи! Не стремись! Жди терпеливо, и твое время придет. Но так придет к тебе только гроб твой. Уж он-то придет. И вынесут тебя вперед ногами. Благое приходит с ожиданьем, — говорит пословица. Нет уж! Чтобы приблизиться — надо идти навстречу, а не ждать!
* * *
Есть у нас в Латвии одна весьма занятная традиция. Людям на радость. Для человека. Чтобы порадовать. В канун новогодья (или перед Женским днем, в в первые дни марта) разыгрывается лотерея дней рожденья. Каждый имеет право тянуть билетик, и если ты вытащишь счастливый — газеты и радио объявят, что такого-то числа будет отмечаться твой день рожденья. Все уже знают, что в этом году, скажем, выиграли трое граждан — инженер цеха аппаратуры низкого напряженья Н., пенсионерка С. и какая-то девушка из Вильяны. Или другие трое. Их день рожденья будет отмечаться в Риге, на огромной сцене. Тебя будут чествовать и поздравлять целые делегации, даже весьма высокопоставленные лица — лишь за то, что ты есть. Что ты хорошо работаешь, что ты честный человек. А если ты и не работаешь, и никакой ни особо честный, комиссия внимательно разберется и найдет в тебе всё-таки что-то хорошее и достойное похвалы. Ибо в мире нет такого, даже самого маленького, человечка, которому мы не могли бы стать товарищем, другом и братом — что-то в этом роде, кажется, сказал Франсуа Вийон. Итак, что-то в тебе все же есть, похвалы достойное. Ну, скажем, ты ни разу не оставил в поле граблей зубьями вверх. У одного — могучие мускулы, у другого — хороший вкус. Один настолько сообразителен, что смеется еще до того, как кончили рассказывать анекдот, а другой настолько последователен и принципиален, что даже и бешеной собаке не уступит дорогу. Будут тебя чествовать и вспоминать, что же ты хорошего сделал, и скажут тебе, что жизнь твоя не была напрасной. А чего же нам надо больше — пусть только скажут тебе, что чего-то ты стоишь! А ты ведь и вправду чего-то стоишь! И если друзья твои и родственники этого не скажут — тогда комиссия, наведя необходимые справки, все это скажет в день твоего юбилея и объявит для всеобщего сведенья — всем, всем. Разумеется, если тебе не хочется таким образом праздновать свой юбилей — так, словно ты какой-нибудь знаменитый писатель или художник — ты можешь в лотерее не участвовать и отмечать его дома, с бабушкой, с женой и детьми. Я говорю лишь о тех, кто будет участвовать в лотерее. В конце концов, юбилейный наш календарь станет от этого красочней и богаче. Не одни ведь ученые, художники или другие великие люди стоят того, чтобы все с восхищеньем глядели на их почтенную старость. Вот почему у нас и существует эта традиция, эта мудрая лотерея — пусть же случай поднимет тебя на своей ладони, поставит тебя на сцену и скажет: — Вот он, смотрите, молод еще и не отличился ничем покуда, или стар он и всеми забыт, или вовсе он обыкновенный, как и все остальные в нашей деревне — придите же и поздравьте его, стоит ведь он чего-то.
* * *
С которого этажа обращаемся мы друг к другу, на каком этаже разговариваем? Я бы разделил разговоры наши — по этажам. Вот этаж, где слепой говорит со слепым, глухой говорит с глухим, едящий с едящим, спящий со спящим. Разговоры о погоде и о болезнях, о том, ах, как умен наш ребеночек, и о том, ах, как эта соседка Юле нехорошо поступила. Почему иным собеседникам никак не закончить беседу, начнут — и умолкнут? Прерывается нить. О чем говорить им, если каждый из них разговаривает на своем этаже? Один говорит, к примеру, на первом, другой — на втором. Что можно сказать сквозь пол? Что можно расслышать сквозь потолочное перекрытье? Вот этаж, на котором беседуют острый ум и гибкий язык. Здесь играют в теннис мячиками-словами. Удар требует контрудара. Здесь весьма ловко подают и отбивают, гасят и блокируют. Здесь проживают ловкие эквилибристы и жонглеры словами. Здесь прячутся за словами так же, как герои Гольдони за цветочными горшками. Здесь играют в жмурки. Слова флиртуют, гласные кокетничают, согласные развлекают дам. Здесь рассказывают анекдоты. В причудливом свете поблескивает обманчивая мозаика, составленная из разноцветных слов. Это имбирное печенье едят или им украшают елку? Сладостная эта беседа — кардамон, корица, ваниль. А на том этаже говорят хлебом. Да, здешняя речь — это хлеб, испеченный собственными руками. Слово, которое сам ты замесил и ждал, покуда бродить начнет оно. Сам его клал на лопату, сам сажал его в печь. Да, корочка чуть подгорела, на сей раз слегка подгорела, но в квашне еще много теста, и оно еще бродит, и в другой раз такого уже не случится. Здесь говорят и камнями. Камнями, которыми можно разбить окно, и камнями, которые укладываются в фундамент. Здешний язык — брезент. Чтобы дождь не мочил. А если здесь говорят кружевами, то говорят здесь и спицами тоже. ...Это, конечно, не все этажи, да и последовательность у них, наверно, совсем не такая. Но знай, язык мой, что слово есть хлеб насущный, и носитель энергии, носитель моей энергии, идущей к тебе. Когда силы мне не хватит, придут ли ко мне слова твои и помогут ли мне? Воскресят ли меня из мертвых слова твои?
* * *
Весь нынешний день я ходил исключительно по граням. Грань — это линия излома или соприкосновенья двух плоскостей. Писателю положено весь век свой находиться на грани — на грани письменного своего стола. «Так будь же благословен — лбом, локтем, узлом колен испытанный, — как пила в грудь въевшийся — край стола!» Так сказала, на грани своей пребывая, Марина Цветаева.
Так будь же благословен — Лбом, локтем, узлом колен Испытанный, — как пила В грудь въевшийся — край стола! Когда надоело мне находиться на грани письменного стола, я отправился шагать по всяким другим граням. Я вышел через чердак на крышу и сел на ее гребне. Гребень — линия излома крыши — черта между правым ее крылом и левым. Кто ходит по гребню, тот видит оба крыла, обе стороны крыши. Гребень крыши — линия художников и трубочистов. Я сижу на самом гребне, одна нога по одну его сторону, другая — по другую. Означает ли это, что я балансирую между? Да нет, я просто изучаю границу между ними. Здесь, на грани, сходятся любовь и ненависть двух плоскостей противоположных. Грань — это линия объединяющая и линия, которая разделяет. Два ветра встречаются здесь и кружатся в едином вихре. Два дыма, идущие из труб, которые справа, и тех, которые слева, сходятся здесь, чтобы вместе подняться в небо. Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|